Читать книгу Фарс о Магдалине (Евгений Юрьевич Угрюмов) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Фарс о Магдалине
Фарс о МагдалинеПолная версия
Оценить:
Фарс о Магдалине

3

Полная версия:

Фарс о Магдалине

Теперь уже было поздно, уже было не отвертеться, не оторваться, не прекратить. Я чувствовала твой взгляд, я оборачивалась и встречала твои глаза и уже тогда (хотя тогда я этого не понимала, но, естественно, ощущая всё же), уже тогда произошло всё, что должно было произойти.

Ты преследовал меня; в проходах между столиками, у барного прилавка, около саксофониста, соло которого я слушала, подойдя к нему и стоя рядом, преследовал, когда я стояла под громадной люстрой, свисающей в центре зала – такая… бархатный мотылёк, бабочка, трепещущая крылом в предчувствии лиха… маленькая и блестящая, и беззащитная, и такая… что тебе казалось, будто люстра, воплощённая в пузырье, довлеющая пудовой властью, вот-вот, если ты не подбежишь и не спасёшь, сорвётся… и если бы я не пошла вдруг, ты взвился бы и подбежал… Ты преследовал меня, уходящую в вестибюль, за стеклянной стеной которого ты… за стеклянной стеной которого меня разрывали на куски вожделеющие зеркала; преследовал вдоль завистливых фонарей, по цокающей шагами мостовой, мешающей уснувшим, спящим на фронтонах и фризах львам видеть их жёлтые сны и просыпающимся, и рыкающим вслед; мимо императора грустных медных мыслей; преследовал меня в мимолётных сменах света и тени, последовательностях заходящей за облака и вновь выходящей луны, по ступеням деревянной крутой, длинной лестницы, спускающейся прямо вниз, вниз, туда, где роща в тропинках и речка в излуках, где всё замедляет свой бег, где Луна раскрывается так, что становится, будто солнце, во всё небо, где в молочно-синем шлейфе древней богини, шествующей по мировому кругу и благословляющей брачующихся, разыгрывается мистерия обручения любви со страданием. Я входила в отмерянный круг и становилась одной из подружек в свадебной кавалькаде стрекозиной невесты. Ты видел меня, преследовал меня… Там тянулся шлейф колдуньи Изиды, шествующей по мировому кругу и благословляющей брачующихся и устраивающей поздравления и процессии во имя любви и продолжения жизни – молочно-синий шлейф с чёрными цветами – ты преследовал и ненавидел всё к чему я прикасалась, всё на чём задерживала я свой взгляд, например этого бармена который чуть не съел меня глазами, когда подавал мне коктейль, этого саксофониста… потому что все мои прикосновения должны были быть твоими, все мои взгляды обречены тебе.

Сон не таял. Это был мой сон, мой секрет.

…но гнусь, поздравительными тостами своими гнусавыми, стала поперёк дороги, обволокла сиюминутной изощрённой нарицательностью, наречённостью, суженностью, в том смысле, что мы уже были её суженными и её наречёнными.

Нет, не проснуться от этого сна.

Ряд мужей и не мужей, в которых я искала тебя, но не находила; сто пятьдесят долларов… восемьдесят рублей… совокупиться… прямо здесь …

Конечно же, ты никогда не прочитаешь этого письма. Я его просто не отправлю.


– Нет-нет и нет! – взорвался защитник. – Коллега пытается перевести существо дела в нравственную плоскость моего подзащитного, перевести в нравственную плоскость существо дела моего подзащитного, в плоскость дела перевести нравственную сущность!

– Вы заявляете протест или как понимать Ваши слова, господин?..


«Они похитили мои письма. Мой секрет», – было написано дальше.


Теперь Пётр Анисимович сидел на могилке. Провалилось в бездну умопомрачительное тутти, и остался только щемящий флажолетный стон, по симпатическому закону забредшей сюда скрипки. У Луны продолжались тихие роды, а все влюблённые, и Ребекка, и Вадим, взметнулись, вдруг, разноцветными осколками, чтоб, покружив среди звёзд, возвратиться и обратиться зыблющимися привидениями в прозрачных, от потуг Луны, плащах. Гукнул, непонятно к чему, одинокий колокол. Мертвецы хоронили мертвеца.

Гроб, зелёный и лунный, несли на плечах. Печальное шествие.

Но была неточность, разлад, несоответственность, несоответствие и враньё в этой процессии и печали: части не подходили, не совпадали друг с другом…как не совпадают стращать и трещать, или давно и подавно, или страсть и напасть, утеха и потеха, говор и сговор, парапет и пароход… Талейран и Тамерлан… не сос-ты-ко-вы-ва-лись, – и Пётр Анисимович, выговорив это крайне содержательное слово, взял стакан, протянутый ему Верой, побулькал в горле (першило) и продолжил читать:

Может, это блики оторвавшиеся от теплящихся в руках свечей, отправившиеся в свободное странствие, казали: то, вместо черепа, осклабленную ухмылочку шута, то, вместо костлявого треугольного плеча, плечико цвета загорелой красавицы?

…и снова печальное шествие… плачущие пустые глазницы, скорбящие ужимки.

…и снова вспорхнувшие руки, и личико, сквозистое, и ножка распрекрасная из-под плаща, и грудь мраморней, чем самоё лунно-зелёное.

Очередную комедию разыгрывали демоны-мертвецы. Очередной фарс с трагической развязкой, настигшей всех Бригелл и Пульчинелл, Ковьел, Панталоне, Коломбин, Франческин и сеньору Лавинию.

Гроб, то обращался в свадебный экипаж вдруг, то в вихрь лепестков от анютиных глазок, несущихся за счастливой парочкой, и тогда: и плечико, и личико…

…то, свадебный экипаж, вместе с кружевной лошадью таял в потоке белого, жёлтого и фиолетового, таяли и сами белый, жёлтый и фиолетовый, и вместо – снова зелёный и лунный гроб на скорбных плечах мертвецов, и рожающая Луна.

Гроб, вместе с кортежем остановились прямо напротив Петра Анисимовича, и Пётр Анисимович, действительно, увидел там новенькую вырытую могилу и подумал, как это он, в темноте, в неё не свалился.

Между тем, мертвецы извились, искрутились и совсем как у мастера Матисса понеслись по кругу и видно было теперь, как всё перемешалось: и смех, и слёзы, и всё, как в первобытном Хаосе, как в первобытном (из которого наполовину выбросился Посейдон) океане, где любовь, ненависть, зависть, гордыня, святыня, да и всё, чёрт ещё знает что, ещё не различимы, всё ещё перемешано и неразличимо. Это уже было раз, и тыщу раз, но разве всё не повторяется? не повторяется? многократно бесконечно? Разве страдания Спасителя другие, не похожие на страдания распятого рядом злодея, разве боль другая, не такая, не одинаковая всегда? Кстати, тот, рядом, распятый рядом, также несправедливо названый вором и убийцей, как Иисус Царём Иудейским, тоже хотел накормить тысячи. Но, как говорит мой друг, младший сын мелкого судебного чиновника, Франсуа: «…история сама по себе такова, что чем чаще о ней вспоминать, тем больше бы она пришлась вашим милостям по вкусу и в доказательство, я сошлюсь на Филеба и Горгия Платона, а также на Флакка, который утверждает, что чем чаще повторять иные речи… тем они приятнее».

Луна напряглась в родовой муке, и природа издала стон, чтоб помочь роженице, и появился на свет лунный луч, и, в то же время, взметнулась, выплеснулась из гроба, волной навстречу ему, фиолетовоглазая покойница и устремилась туда, где такие же, как и она, уже отделились от земного и тленного и стали отличимы от тех, которые ещё прощались, не зная, что в гробу уже никого нет. Но скоро не осталось и их. Два могильщика, добросовестно напрягая выи, опустили в могилу гроб, плюнув, плюнули на руки, взяли лопаты, закопали, поставили, прикопали, чтоб не упал, обитый траурно-бардóвым обелиск и тоже пропали без вести. На могилке остался стоять горшок с Анютиными глазками. «Фамилия, Имя и Отчество» было написано на фанерке, прикрученной проволокой к обелиску, а ниже кладбищенскими каракулями были нацарапаны место, ряд, регистрационный номер в упокойницкой книге и ещё бог весть что.

Редактор Крип барахтался в Филебах и Горгиях, а так же и Флакках, и, будто захлёстывали его какие-нибудь, как сказано, «свирепые морские волны, пенящиеся срамотами своими», будто накрывала его японская Большая волна, или, если кому, больше нравится, пусть это будет Девятый, а хоть и десятый вал, барахтался в мощных потоках и совсем не так, как остроносая барка, пробивающая, протыкающая остроносостью вал за валом… совсем не так – а как будто ты спишь и задыхаешься во сне; снится тебе, как ты нырнул в воду (из стихии в стихию), погружаешься, и окружают тебя всякие химеры, призраки, обманы, ты отбиваешься от них, не можешь и, тогда, уплываешь от них наверх, стремишься туда, назад, откуда нырнул… и вот тут не хватает воздуха, не хватает воздуха; там наверху танцуют солнечные блики и уже видно, как они плещут друг на друга зелёными брызгами, но в лёгких нет воздуха, удушье и, в последний раз… ты срываешь с себя одеяло и глотаешь глоток… и спасён.

Но химеры и призраки не покидают тебя, не пропадают, и всё больше приходят тебе на ум, вспоминаются, и облапывают тебя всё больше вопросами, вопросом: «А так ли всё было?», – и уже хочется ещё раз увидеть; туда, назад, удостовериться, в конце концов, и, в конце концов, ты снова засыпаешь, ныряешь, погружаешься… а когда просыпаешься – эриннии жалят, и Ангел мести, вместе с Пламенем божьим жгут тебя, жгут мстительным божьим пламенем и гонят снова и снова в Туда, чтоб найти какое-нибудь оправдание или облегчение.

Вот такой он – Божий пламень – всякие расстройства психосоматические, галлюцинации, депрессии, интроверсии, бред и аутизм…


Да, вот Вам, Пётр Анисимович, ныряйте, погружайтесь, оправдывайтесь, облегчайтесь, пришли, – было написано дальше. – Квартирный номер в ромбике, фамилия «Небылиц..» в рамочке под звоночком и на белой двери чёрными словами: ЛЮБОВЬ ПОБЕДИТ! (смешно).

…и восторг и захлебнуться: «Пётр Анисимович! Пётр Анисимыч! Петя! Друг! Аниска! Петух!»

Дверь распахнулась…

«Проходите, уважаемый господин, товарищ и капитан, и лейтенант; Welcome (не сбежал, не оторвался, не запутал…) Willkommen, mademoiselle Ne-chi-poren-kova; Не задерживайся, Пётр Анисимович, Пётр, Петя, друг Аниска…» …и всех пригласили… Было оформлено, украшено и раскрашено: ленты, цветы, венки, шарики, хлопушки, мишура поверх иконки, поверх медальки и оловянных Моисея, Медузы, Посейдона и первобытного океана, и профессора в потемневшем окладе.

На стенке Пётр Анисимович увидел и свой портрет в ландышах, а рядом (не успели снять, что ли), рядом, в бело-зелёных, уже несколько тронутых пионах… «Flores Paeoniae, Paeonia suffruticosa, Paeonia arborea! – захлёбываясь чувствами, говорила, проходя мимо, заслуженная учительница, указывая на пионы, и добавляла толкование толкователя снов господина Хассе: – найдёшь счастья в любви!» – рядом увидел Пётр Анисимович портрет Вадима (вчера только, его (Вадима) отсюда вынесли), с креповой лентой (портрет) по правому, нижнему углу, если стоять к портрету лицом.

Столы были расставлены, образуя фуршетный провиант и оставляя место для предполагаемых танцев, а дальше размещались подмостки с занавесом, за которым была раньше спальня («там, где раньше была спальня», – понял не сбежавший Пётр Анисимович), с занавесой, из-за которой (предполагается) в своё время явится оркестрик… смешно. «Надежды маленький оркестрик…», – пришло на ум Петру Анисимовичу. Смешно! И ещё смешно потому, что слово «надежды» лопнуло и полетели во все стороны: н, а, д, е, ж, д, ы, а ещё Вера и Любовь.

– Да Вы не волнуйтесь, Петр Анисимович, продолжайте; – вскинулись, вместе вскочив, Бим и Бом, сами взволнованные, – депрессии, бред, химеры, призраки – все мы, в той или иной мере, с воображением и не лишены фантазий…

… лопнуло и полетело – продолжал читать Пётр Анисимович Крип, – и маленький оркестрик, действительно, с роялем, за которым сидела Неля-Нелли, королева нотной папки, роялем белым, как пионы на Вадимовом портрете, ансамблик смешанных музыкантов, действительно, выдвинулся из раздвинувшейся занавески и заиграл.

Настоящий собачий вальс! Раз-два, раз-два, раз-два! Правильно, Пётр Анисимович, Блошиный вальс. Или Блошиный марш, или Ослиный марш, или Кошачий марш, или Кошачья полька, как Вам больше нравится. Какой там Шопен?!



Играет рояль.

Вера танцует с Вадимом.

Это неудивительно… только зачем же тогда портрет с траурной лентой? и почему никто этого не замечает, или не обращает на это внимания, или не берёт в голову?

…и Юленька танцует,

кокетничая своей склонностью к полноте с молодым человеком.

Петр Анисимович предполагал уже этим человеком заменить Вадима в отделе «Искусство и культура».

…и всё – всякий на свой лад…

подпрыгивает в такт, раскачивается и кружится вокруг себя, вокруг своих партнёров и вокруг.

– Не понимаю…

– тарам-там там-там.

– Не волнуйся…

– тара-там-там-там.

– прошло столько лет, спасибо, ты пришёл…

– Тара-там-там-там-там, та-там-там-там!

– …и там, на кладбище, я видела тебя…но что же… оказывается, что потом, всю жизнь, ты должен расплачиваться?..

– Я расплачиваюсь? За принцев, которым не сумела подарить улыбку? Или, может, бабушка, со своим «страстей букетом»… за кого я страдаю? Смешно!

– Смешно! Ухохочешься! – звукорежиссёр выводит на передний план, голос младшего лейтенанта: – А давайте начнём с Евы.

– Конечно же, конечно же! С «Les Rougon-Macquart», «La Comédie humaine»… и «Divina commedia… “

Пётр Анисимович в ландышах, Вадим в поблекших пионах, профессор – он же – поэт и дешифровальщик в рамочке без цветов. Гефест… после удавшейся шутки.

– Давно уже не девственница?

– Не смешите!

– От Атрея, уважаемый? Не берите глубже.

– Хорошо, хорошо, но за чьи грехи?

– Пасынок – тоже сын!

Собачий вальс.

Общество становилось, как уже сказано, всё веселее, и Бим и Бом корчили смешные рожи: «За грехи, граждане, за грехи наши тяжкие! Ха-ха-ха, Хи-хи-хи!

Петру Анисимовичу было не до рож.

Похоже, похоже… а разве всё, вообще, не похоже на всё? Но всё же! – лишь похоже, лишь похоже, и пусть даже ложбинки и ямочки на берцовой кости неандертальца или, может, поправит меня учёный антрополог кроманьонца, расположены точно там же, где ложбинки и ямочки расположены у меня, – всё же случается, бывает, зазор, расстояние… и этот-то зазор и есть полное оправдание, читал Пётр Анисимович.

Зазор и есть полное оправдание…


Но прежде был сон.

Сначала ввалились реминисценции… вот уже которую ночь подряд вспыхивала и ехидно всплывала из свинцового бытия Родионова, Раскольникова, жертва: «Убив меня, ты убил и себя… Себя ты обрёк на медленную гибель». Интеллигентские штучки. Представьте себе, что тюремщик Родя, Родион, Родриг расчувствовался или красивенький месье Пьер рефлексировал по поводу своего назначения и своего миропонимания. Вот в чём отличие интеллигента от интеллектуала.

Приходил Татьянин сон, особенно это место (в картинках): Спор громче, громче; вдруг Евгений Хватает длинный нож, и вмиг Повержен Ленский…

Вера Павловна занимала его сонные раздумья своим главным вопросом о том, что делать?

Ему снились ели, которым снилось, как они были молоденькими и зелёными, и мечтали стать мачтами кораблей, и рвались вверх, вверх, всё выше, выше всех, чтоб всех обогнать, а обогнав, вдруг, оказывались добычей всех ветров; врывался Тони Крюгер оседлавший свои путанные, удивительные, тоскливые, печальные и покаянные сны.; и «Пятый сон», и «Девятый сон»; да был ли такой поэт, который не напридумывал снов?

По-у-част-вовав в этом параде, Пётр Анисимович облекался в свою субстанцию сновидения.


ПЕРВЫЙ СОН ПЕТРА АНИСИМОВИЧА43


Current Mood: Третья реальность. Улёт.

Current Music: Скрипка с человеческим голосом.

Оказался я в некоторой местности (на манер Франциско Кеведы, видел сон Пётр Анисимович Крип), созданной природой для приятного отдохновения. Всё цветущее, пахнущее, веющее и ласкающее набросилось; ветерок, птичка, ручеёк, небо раскинулось, чтоб качать Петра Анисимовича на кудрявых облачках. Словно воробушек, встряхнулся Пётр Анисимович, попрыгал на тонких ножках и бросился с óблачка вниз, туда, где всё цветущее и пахнущее (читай: в гущу жизни), и рядом, смотрит, тоже воробушки, много воробышек, воробушков, стайка целая, стремятся все вместе с ним и за ним. Упали, как горох на пол, на благоухающую рощу, и рассыпались, кто куда, искать свою фиалку, гвоздику, или ромашку, или одуванчик, мечту свою. Пётр Анисимович тоже приземлился на муравчатый зелёный ковёр, одёрнул фрак, хоть бы и брусничного цвета с искрой, и пошёл… туда, вперёд, где и его мечта… кстати, раз уж… так уж… о воробушках, потому что воробьи, тоже, так просто не снятся, а для талантливого исследователя, как уже было однажды сказано, любое отступление не менее важно, чем основной, двигающий сюжет текст.

Когда Карачун… да, тогда была холодная зима. В роще трещали от мороза ветки, и воробьи прятались в кучи хвороста. А этот… нет-нет, совсем не тот, который припадал на левую лапку и работал синкопами, и нагадил… а тот, который сидел на дереве, замёрз и уже не чёрные бусинки глаз, а смертельная белизна закатывалась под веки… и не было сил долететь до кучи. Тут-то и подстерёг его Карачун… но проходил мимо Охотник (маленький Пётр Анисимович, с луком из вяза и стрелой из конопли44 с жестяным наконечником из консервной банки, и в валенках по глубокому снегу). Уметил Охотник замёрзшую птичку и пролетел, как говорится, Карачун (да птичке – не всё ли равно, от чьей стрелы погибать – что Карачун, что Охотник).

Но так случилось, что птичка оказалась ещё живой; может, вообще не от стрелы маленького редактора упал воробушек; от движения воздуха. Но до этого ли сейчас… Аниска принёс его домой, стал хукать, отогревать, отогрел, оживил существо, божье творение. Но божье своё творение Бог уже на следующий день забрал к себе.

– Видно, судьба такая, воробушек, – заканчивал Пётр Анисимович всякий раз, когда кому-то рассказывал эту поучительную историю.

– В чём же её поучительность? – находился всякий же раз кто-то, кто не мог отделить чертополоха от конопли или зёрен от плевел, как сказано.

– Да… – шутил Пётр Анисимович, снова же, цитируя Новый Завет: – «не понимаете этой притчи?..45 Я вам о земном говорю, и вы не понимаете, что же если я о небесном говорить буду?»46 – и рассказывал смысл притчи, который был глупый и короткий: Сколь ни крепки Карачун и Охотник, а Бог всё равно крепче!

И те, кто слушал, зная, что Пётр Анисимович в Бога не верит и шутит, тоже шутили: Вот те, воробушек!

То есть, не только студенты и школьники могут придать всякой бессмыслице смысл, но и серьёзные люди всякую бессмыслицу за смысл выдают.

Так вот! идёт Воробышек и замечает вдруг людей, которые с одной и с другой стороны, и вокруг, и призрачно различимые, но вспышки фотоаппаратов, восклицания, аплодисменты и шушуканья из темноты выдают зрителей, глазастых и заглядывающих, и будто идёт он уже не по муравчатой траве, и будто… р-раз… нет крыльев, только фалды… брусничного цвета, по подиуму, на манер топ-модели, а те, кто по обе стороны вовсю обсуждают его, его умения и неумения. Петру Анисимовичу становится неловко, непривычно, он путается ногами от такого пристального внимания и пытается убежать, но бежит медленно, бежать не получается, как во всяком сне; а они все за ним… рожи такие страшные, как в страшном сне, думает Пётр Анисимович, как у Босха – вспоминает во сне редактор, – злобные и завистливые: лисьи глаза, кабаньи морды, барсучьи бороды, заросшие волосами грудные клетки, в которых запутались золотые цепи и нательные кресты… от себя добавлю: неистовые декольте с вываливающимися жирными и потными, совсем как в известной картине у Рубенса, прелестями и дальше, продолжая господина Турнье: носы с вывернутыми ноздрями, остроконечные шевелящиеся уши, и это тявканье, эти вопли, подобные крику оленя, эти шепелявые звуки… всё вплоть до резкого запаха…47 словом рожи – самое подходящее слово, и пальцами указывают, и кривляются, и пытаются забежать вперёд, и тянут руки, пощупать, и Пётр Анисимович хочет проснуться, но проснуться не может и, поэтому, должен нести, как и у продавшего душу Дьяволу художника его Христос, свой крест; и Петру Анисимовичу Воробью не нравится такая параллель, и он резко останавливается, и вся иступлённая шелудивая камарилья проносится мимо, и Петру Анисимовичу кажется, что он всё-таки проснулся, потому что он слышит – скрипка, будто юродивый Николка: Взяли мою копеечку, обижают Николку,– голосит голосом, как человеческим, так и своим скрипичным, … как стояк, так и коровяк, – сказал бы Хулио Кортасар, и только тогда, когда повисают вокруг, конечно же, влажные фитюльки, Петр Анисимович понимает, что он всё ещё спит. Вывернутые ноздри снова проявляются (не появляются, а проявляются, как проявляется изображение в проявителе, в красном свете), проявляются из закулис и толкают перед собой, подталкивают, всё так же изощряясь рожами и членами, к нему девушку; девушка всякий раз, после пинка проскакивает на противящихся ногах два, два или три шажка и останавливается, и закрывается руками, потому что она совсем голая… красивая и стройная, и голая, и, когда её уже допинывают совсем близко, стоит перед ним, опустив глаза и склонив голову, и вдруг одним движением, сильно прижимается к нему, прося, как будто бы, защиты.

Что ещё больше может возбудить мужчину? больше беззащитности (когда женщина беззащитна), что ещё больше? Женщина, для понимающего – это двучлен, синтагма, женщина это – два слова: «красиво» и «беззащитно», а если больше – уже минус… и меньше – минус; и кто же удержится, чтоб не защитить красоту? тогда кричит крик, хрипит хрип (не храпит храп, а хрипит хрип), ревёт рёв, воет вой и всё ещё, что угодно: сопит сап, сипит сип; на любой вкус: кропит крап, хлябит хлябь, зудит зуд… словом, поднимаются тогда на защиту беззащитности все члены. Нет в мире беззащитнее прижавшегося к тебе существа, отдавшегося своей прижатостью под твою защиту?

И Пётр Анисимович возбуждается…

…а она трётся о него, как стародавняя богиня Нут о стародавнего бога Геба…

…и он срывает с себя брусничные фалды…

…а она приникает к нему, как Исида-колдунья…

…и он прорастает, как Озирис, побегами в её тело, стройное и голое. И какая бы поэзия! если бы не эти, вокруг… глазеют и хихикают, и издеваются, потешаются и судят, и подглядывают в окна, и проникают в щели, и Пётр Анисимович голосом Акакия Акакиевича: ах оставьте меня, зачем вы меня обижаете, и Николка юродивый: взяли мою копеечку, обижают Николку, голосом своим человечьим и скрипичным, и бумажки, конечно же, будто снег сыплются на голову… Петр Анисимович хватается за голову. Бумажки засыпают его снежным одеялом; а под одеялом, с закрытыми глазами, вспыхивают звёзды и из далёкого, из-за далёкого чёрного чёрного, звёзды страгиваются со своих мест и устремляются к тебе, и всё различимее, различимее становятся на их поверхности: горы, горы, холмы, долины, стрекозы, кенгуру… муравьи, в приглядных и неприглядных позах, а там жирафы, слоны и кит меж волн… и ещё ближе, как под увеличительным стеклом, сквозь ядовито-синее небо, в щели, меж ядовито-синих гор – плоскогорье, тоже ядовито-синее, сдающее в аренду халупам, шалашам и куполам свою плоскогорость… там люди, там храм, базар, шапито, театры, балаганы, куклы играют комедии и мифы, председатели, секретари, защитники, бимы… толпа… Вера… Пётр Анисимович продирается сквозь толпу, ему кажется, что в кукольной комедии он услышит какое-то нужное ему слово, какое-то слово, без которого не выбраться из лабиринта, без которого нет пути, без которого всякая мысль о существовании целесообразности – пустой звук, и без которого – безысходность; и только узнав которое, назвав которым, можно спастись.

Председатели, секретари, советники, защитники, бимы… и Вера…

Это слово, Пётр Анисимович – «страх»! – и всё взрывается, лопается, будто ярмарочный фейерверк и во все стороны летят осколки, всякие мелкие вещички; мелкие вещички оплодотворяют друг друга и множатся страхами, а Пётр Анисимович хлопает во сне глазами и снова рвется к кукольному балагану, а страхи, как и положено во сне, превращается в рыб, проглатывающих человечков, а рыбы в хлопушки, которые надуваются и взрываются разноцветными арлекинами и скарамушами. Крючки, гарпуны, цепи – цепляются, гарпунят, скрючивают, но Пётр Анисимович продирается и пробивается, и не поддаётся… потому что там слово… никаких непрошенных аллюзий, никакого апостола, никаких «В начале было… и Слово было…» – там было совсем другое слово, нужное ему, а не апостолам; ему, сейчас, здесь, sofort! immediatamente! immediately! и это слово было там… там, где разыгрывали комедии. На исходе сил Пётр Анисимович добирается до сцены, и, когда уже видит всё и всё слышит, из-за кулис выходят два этаких Бим-Бома и верещат во всю глотку:

Уважаемая публика! Уважаемая публика! Комедия! Комедия! «Фарс о Магдалине»!..

Хлопнула форточка, и ветер, – продолжил читать Пётр Анисимович, – забился в закружавившейся на окне занавеске, и Бим с Бомом… во всю глотку: Комедия! Фарс! Комедия о Магдалине!

1...56789...12
bannerbanner