Читать книгу Ворон и Жрица (Tash Anikllys) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Ворон и Жрица
Ворон и Жрица
Оценить:

5

Полная версия:

Ворон и Жрица

Она замерла, впиваясь в него своими вывернутыми глазницами, полными шевелящейся мерзости.

– Или… о, я поняла! – ее голос стал сладким, как сироп из болиголова. – Ты ищешь не сам Обряд. Ты ищешь способ его обезвредить. Чтобы, когда Морана все же доберется до своей цели, он оказался бесполезным. Чтобы спасти свою дорогую Лели от последствий. Как благородно. Как глупо. Морана прочла бы это в тебе за миг. Как, впрочем, читаю сейчас и я.

Помятун резко обернулся. Его лицо исказила гримаса гнева и дикого, беспомощного отчаяния, чем она и питалась. Он не сказал ни слова. Но дыхание сбилось, а напряженные кулаки выдавали всю ярость и муку, которые он пытался похоронить в себе.

Лжетва удовлетворенно вздохнула, словно вдыхая аромат изысканного блюда.

– Вот он. Вот тот самый плод. Гнилой, переспелый, полный червей тоски и сожалений. Продолжай искать, Помятун, – она начала медленно растворяться. Голос стал эхом, доносящимся уже со всех сторон. – А я с удовольствием понаблюдаю, как ты сам себя съедаешь изнутри в этом безнадежном поиске. Ведь самое смешное, что Обряд, который ты ищешь… он, возможно, уже давно запущен. И ты, мой мальчик, являешься его главным наполнением.

С этими словами она исчезла, оставив его в гробовой тишине Чертогов. С грудой ледяных свертков в руках и с ядовитым семенем сомнения, которое она так тщательно сеяла в его разуме. Но он заглушил его, убеждая себя, что Лжетва – дитя самой Кривды, Лжи, и не стоит обращать на ее насмешки особого внимания.

В дальнем конце зала, в крипте, где покоились души, познавшие жертвенную любовь – ту, что не требует награды и сжигает себя дотла, – одна из них вспыхнула. Не светом, его можно поймать и запереть. Это было тепло. Жаркое, влажное, живое дыхание самой Яви, утробное и невыносимое для этого места. Волна чистой, бескорыстной любви, что заставляет мать бросаться в огонь, а возлюбленного – под копыта коней, прокатилась по архиву. Лед вокруг взвыл и по его черной поверхности поползли паутины трещин, из которых сочился золотистый, теплый пар.

Скорбогласы забились в панике. Их сшитые рты разбухли от немого крика, разрывая серебряные нити. Беззвучные вибрации их ужаса начали раскалывать саму реальность, заставляя тени извиваться в судорогах.

И в этот миг из самой гущи испаряющегося льда, материализовалась Лжетва. Ее форма вобрала в себя пар, став более плотной, почти осязаемой.

– Скверна! – ее голос был ядовитым, липким шепотом, который обволакивал сознание. – Чувствуешь, Помятун? Это дыханье твоего прошлого. Оно просочилось сквозь тебя, как вода сквозь гнилой мост. Ты принес эту заразу сюда. Ты вдохнул в нее жизнь своими никчемными сожалениями!

Ярин увидел, как волна тепла приближается к нему. И он почувствовал запах свежеиспеченного хлеба из печи, что топилась в доме его матери. В мире, который перестал существовать еще до того, как он стал Стражем Памяти. Запах спокойствия. Запах дома.

И он дрогнул. Всего на одно проклятое мгновение. Мускул на его щеке подергивался. Веки сомкнулись, не по приказу, а по воле измученной плоти. Но Лжетва увидела. Ее воронки-глаза, полные копошащихся червей, сузились до щелочек, и в них вспыхнул голодный, торжествующий блеск.

– Ага… – насмешливо прошептала она. – Вот же оно. Подо льдом. Ты не просто помнишь. Ты тоскуешь. По грязи. По теплу. По этому… этому жалкому подобию жизни. Морана будет так рада это узнать. Ее самый верный страж до сих пор мечтает о свежей булке хлеба. Как трогательно.

Ярин сжал кулак так, что костяная основа перчатки затрещала. Вороньи перья на ней взъерошились и впились в лед, словно жаля его. Он не стал тратить время на заклинания. Его голос грянул, как обвал, наполненный не магией, но чистой, нечеловеческой волей, призванной заткнуть дыру в собственной душе.

– Протокол «Ледяной саркофаг»! Срочно изолировать тепло в Седьмом Коридоре! Зал Застывших Слез! Наложение барьера абсолютного забвения! Немедленно!

Лед вокруг вспыхнувшей души обрушился, поглощая тепло. Тысячи ледяных игл впились в сияние, высасывая его, вымораживая саму суть памяти. Жертвенная любовь, миг высочайшего самоотречения, была не просто стерта. Она была оплевана, растоптана, обращена в пыль циничным, бездушным механизмом. И через мгновение от нее не осталось ничего. Лишь гробовая тишина, еще более глубокая, чем прежде – тишина после акта святотатства.

Лжетва, не выдержав, издала короткий, похожий на кашель звук – подобие смеха.

– Слишком поздно, Помятун, – просипела она, уже начиная таять, возвращаясь в состояние неосязаемой клеветы. – Слишком поздно. Я увидела трещину. И я знаю, куда бить, чтобы расширить ее. Отчет будет… исчерпывающим.

И она растворилась, оставив после себя не просто горький привкус, а незримое, ядовитое обещание, что это была лишь первая ласточка.

***

Его личные покои были разрывом в ткани бытия, который Ярин ежесекундно удерживал от окончательного расползания силой одной лишь своей окаменевшей воли. Здесь не было ни света, ни тьмы – лишь вечные, беззвездные сумерки его души, застрявшей между прошлым, что он уничтожал, и будущим, которого для него не существовало.

Он рухнул на ледяное ложе и начал ритуал, сжимавший внутренности в комок всякий раз. Снятие перчатки.

Вдруг появилось легкое дуновение. Потом частицы пыли забвения, вечно витавшие в воздухе, закружились в странном, тоскливом танце, собравшись в маленький, скорбный смерч. И из этого вихря родился Домовой. Праховей.

Он не имел формы, ибо был соткан из напоминания о жизни в Царстве Смерти. Он был клубящимся облаком пепла от несгоревших писем, струящимся песком распавшихся замков, дымом от костров, у которых никто больше не будет греться. На мгновение в его очертаниях проступало нечто, походившее на маленького, испуганного зверька, но тут же рассыпалось, не в силах удержать подобие жизни. Единственное, что было постоянным – его тихий гул, похожий на мурлыканье кошки, если бы они рождались в аду и питались одним лишь отчаянием.

Праховей подплыл к Ярину и замер рядом, едва не касаясь его. Его присутствие было единственным лекарством – оно гасило навязчивый, сводящий с ума шепот Чертогов, принося другую тишину. Спокойствие опустевшего собора, где когда-то звучали молитвы.

Но в последнее время и она бывала несовершенной. Иногда в ней проскальзывал едва уловимый фоновый гул, монотонное, ровное жужжание. И от него Домовой всегда съеживался и дрожал.

Помятун смотрел в потолок, не видя его, чувствуя, как ярость и отчаяние шевелятся подо льдом его души, как уродливые, слепые рыбы. Лжетва почти поймала его. Почти. Ее слова о Лели, ее намеки… Нет. Он не должен. Не может.

Домовой, чувствуя его смятение, заволновался. Его гул стал тревожным, прерывистым, словно заикающимся. Он закружился вокруг Ярина. Его бесформенная сущность вытягивалась и сжималась, бессильно пытаясь утешить, но не зная как, не имея для этого ни слов, ни рук.

И тогда он сотворил то, чего никогда не делал раньше. Нечто невозможное. Он остановился прямо перед лицом Ярина, и из самой глубины его туманной груди начало исходить свечение. Сначала слабое, потом ярче, наливаясь теплым, медовым золотом. Праховей дрожал всем своим существом, напрягаясь, словно рождая собственную душу. И вот, из него выплыла крошечная, сияющая частица.

Но что-то пошло не так. На мгновение свет стал слишком ярким, слишком чистым. Он отбрасывал резкие тени, а не мягкое сияние. В нем было что-то… ненастоящее. И сам Домовой вместо благоговения выражал растерянность – будто результат его усилий был не совсем тем, что он задумывал. Но потом свечение обрело мягкость, и он успокоился, подталкивая свой подарок ближе.

Окаменевшая слеза. Слеза души, которая так сильно, так безнадежно тосковала по дому, что кручина, пройдя через все преграды Забвения, материализовалась здесь, в сердце Нави, в этом единственном светлом месте. Она парила в воздухе. И от нее исходило тепло. Уже настоящее, живое, больно обжигающее Ярина радушие Яви.

В этом свете он увидел… образ. Нечеткий, размытый, подернутый дымкой. Деревянный стол, потертый до дыр локтями. Глиняная миска, от которой поднимался пар, пахнущий… чем? Он не мог вспомнить. И чьи-то руки, натруженные, добрые… Матери? Он не помнил ее лица. Только ласку этих рук.

Праховей, источая тихое, жалобное гудение, подтолкнул светящуюся частицу к Помятуну еще ближе. Это был дар. Величайшая жертва, на которую способно только это безгласное существо. Он отдавал ему последнюю крупицу чистого чувства, которое ему удалось спасти от измельчения в жерновах архива.

И он, глядя на этот комок выстраданной теплой памяти, вспомнил, как, еще юным волхвом, поймал светлячка и отнес его больному ребенку в деревне Голой Межи. Как держал в ладонях этот живой, трепещущий огонек – и ощущал, что сам может быть источником света… до тех пор, пока не ушел в Навь. И это было страшнее любой пытки. Потому что заставляло сомневаться, подсказывая: он мог быть другим.

Ярин смотрел на парящее чудо в Мире Смерти. Он чувствовал, как что-то в нем – огромное, мертвое и тяжелое – с грохотом смещается. Еще мгновение – и он вспомнит. Вспомнит вкус той простой еды. Запах того, единственного дома. Тепло тех рук, что когда-то прикасались к его щеке.

И это убьет его. Убьет Помятуна. Убьет окончательно.

– Нет, – хрипло прошептал он. – Убери.

Праховей замер, его сияние померкло, дрогнуло.

– Убери! – крикнул Ярин, и в его голосе зазвучала отчаянная, животная, детская боль. – Или Лжетва почует! Она учует этот свет, как стервятник, и уничтожит тебя! Она сотрет тебя в пыль!

Домовой сжался. Медленно, с невыразимой, беззвучной мукой, он вобрал сияющую частицу обратно в себя. Свет потух, захлебываясь в его пепельной сущности. И с ним погасла часть самого Праховея. Он стал меньше, прозрачнее, призрачнее. Его гул превратился в едва слышный писк, полный недоумения и горя.

Он отплыл в самый темный угол покоев и свернулся там в крошечный, безмолвный клубок страдания.

Ярин остался один. В абсолютной, оглушающей тишине могилы, которую он сам для себя выбрал, выкопал и теперь был вынужден в ней лежать.

Он поднес свою синюю, покрытую инеем руку к лицу. Там, где по его щеке что-то должно было скатиться, не было ничего. Лишь ледяная крошка, застывшая на ресницах.

И тогда он с окончательной ясностью понял, что только что совершил самое страшное предательство в своей долгой и чудовищной жизни. Не перед Мораной. Не перед Навью. Он предал последнюю крупицу чего-то настоящего, теплого и святого в этом аду. Он оттолкнул единственное существо, которое предлагало ему не боль, не службу, а простое, безусловное утешение.

И от этого осознания ему стало холоднее. Холоднее, чем от любого льда в Чертогах. Холоднее, чем от вечности, что ждала его впереди.

Глава 4

Она лежала в своем Плаче, месте, чьи стены хранили эхо ее самых горьких слез. Тишина гудела здесь, как шмель, запертый в стеклянной банке. Эта тишь не пришла с миром или покоем. Она была купленная, выторгованная, вырванная с мясом и оплаченная такой чудовищной ценой, что душа Лели, казалось, все еще истекала незримой кровью, капля за каплей, в бездонный колодец этого нового молчания.

Жрица возлежала на ложе из сплетенных корней и увядших стеблей папоротника, что сами по себе были лишь бледным воспоминанием о былой жизни. Ее Гнездовище висело высоко в ветвях ясеня-исполина, в самом сердце Вещего Леса, но не чувствовалось в нем ни уюта, ни безопасности. Не колыбель, а скорее дозорный пункт, с которого открывался вид на бескрайнюю, душную зелень – ее тюрьму и… Обязанность.

Стены Плача были живыми и сжимались. Но дыхание их казалось чужим. И по ночам тонкие, похожие на жилы побеги мягко ползли по ее рукам, но настойчиво напоминали, кому на самом деле Лели принадлежит.

Она прикрыла веки, и в темноте принялась мысленно перебирать свои утраты, как монахиня, пересчитывающая четки, каждая бусина на которых – отсеченная часть ее самой.

Сначала – звук его смеха. Грудной, с легкой хрипотцой, что зарождался где-то глубоко в горле и разбивался о ее губы солнечными зайчиками. Она концентрировалась, вгрызаясь в память, как в замерзшую землю. Ничего. Тишина. Словно его не существовало больше даже как эха. Там, где он жил двести лет, зияла идеальная, выметенная пустота.

Затем – цвет его глаз. Серо-зеленые, оттенок бури над морем и ясного неба, на которое она обрушивается. Смесь свинца и изумруда, сталь и надежда. Она носила его в себе, как последнюю, сокровенную реликвию, к которой прикасалась в самые темные ночи. Теперь же, когда она попыталась представить его взгляд, перед внутренним взором возникла ровная, серая, безжизненная плоскость. Как поверхность мертвого озера под бескрылым небом. Ни всплеска, ни ряби. Ничего.

«Неужели это и есть исцеление? – безнадежно пронеслось в ее сознании. – Быть пустой? Стать сосудом, из которого выплеснули все, даже яд, оставив лишь запах остывшей глины?»

Память, коварная и живучая, выбросила ей другой образ. Тихая Рань. Седые Валуны-Праотцы, их безмолвный приговор, врезавшийся в ее сознание: «Шов должен зажить, либо быть вырезанным».

Лели выбрала отсечение. Добровольное. Она предложила себя под нож Сеземам, уверенная, что это избавит ее и мир от скверны. И теперь, лежа в гулкой пустоте, она снова и снова задавала себе один и тот же вопрос, ставший навязчивым, монотонным ритмом нового, холодного сердца: «Теперь я не пропускаю скверну? Я чиста? Я исправилась?»

Но ответа не последовало. Не было ни облегчения, ни покоя. Лишь звон. Высокий и пронзительный, что остался после ритуала у Берегинь, когда они вырывали из нее цвета и звуки. Она ощущала физическую боль от недостатка чего-то, что должно было быть. Эта испепеленность звенела в крови. Она была ее новым клеймом. И Жрица начинала подозревать, что пустота – не избавление. Это просто другая форма скверны. Тихая, серая и куда более беспощадная.

***

Рассвет в мире Яви медленно и неохотно просачивался сквозь плотный полог Вещего Леса, словно сама ночь выдыхала последний, усталый вздох. В этом призрачном полумраке, когда тени были самыми длинными и обманчивыми, у ее Плача появился Веледар.

Он возник прямо из воздуха, как будто ствол древней сосны на миг извернулся, обнажив саму душу Вещего Леса – двойственную и неразделимую, являя на свет фигуру надзирателя в ее истинной сути.

С одной стороны, из его плеч прорастала ипостась Леса Живых Снов – статная, почти прекрасная, с ветвями-волосами, по которым скатывались капли утренней росы, точно слезы несказанных надежд. Грань вечного роста, шепота пророчеств и самой Яви, что пульсирует под корой.

Но тут же, неотъемлемо и грозно, наличествовала его вторая сущность – плоть Леса Окаменевшей Памяти. Эта его часть была низкой, корявой, сжимающей в каменной, испещренной лишайником руке посох, вырезанный из самого молчания. Здесь царил закон вечности, тяжесть прожитых веков и прах забытых клятв.

Два облика одного целого, сращенные в единый ствол бытия. И в сумраке, на грани двух миров, глаза-гнилушки Лешего светились ровным, безраздельным светом наблюдателя, взирающего на все сущее без пристрастия.

Он не поприветствовал Лели. В этом не было нужды. Его появление уже являлось приказом.

– Покажи, Дитя, – прозвучал его двойственный голос, где шелест листвы смешивался со скрежетом валунов. – Покажи, что осталось от скверны.

Жрица послушно спустилась с Гнездовища. Босые ноги утонули в холодном мхе. Внутри все было пусто и тихо. Ни трепета, ни страха, ни надежды. Лишь ровный, безразличный гул отданных воспоминаний. Она подняла руки движением, лишенным былой грации – теперь оно было отточено, как у мастера, доведшего свое ремесло до бессознательной выученности.

Она не искала внутри боль или сострадание, чтобы выжать из них целительную силу. Вместо этого Лели настроилась на пустоту, что осталась после Сезем. И по ее щекам покатились слезы.

Они были идеальны. Каждая – круглая, тяжелая капля чистого, золотого сияния, точно расплавленное солнечное затмение. В них больше не ощущалось ни боли, ни памяти… ни ее самой. Теперь они являлись магией Жизни, очищенной от всякой ядовитой примеси и… чего-либо живого. Воздух вокруг зазвенел от их насыщенности, а сизый рассвет отступил перед этим неестественным светом.

Она позволила одной слезинке упасть на покров из лесной земляники у своих ног. Сначала ничего не произошло. А затем… Нет, не буйное, дикое прорастание, каким оно было раньше. Стебли маленькой алой ягоды затрепетали и начали вытягиваться. Их листья становились больше, гуще, идеальной овальной формы. Они переплелись в сложный, симметричный узор, а ягоды налились до состояния глянцевых, рубиновых сфер. Кристальная красота. И абсолютно мертвая. В них не было ни аромата, ни сока, ни единого изъяна. И от них веяло таким же леденящим холодом, как от слез Жрицы.

Веледар молча наблюдал. Его двойной лик оставался недвижим. Довольство в нем присутствовало, но наряду с ним и выражалось беспокойство.

– Да-а, – проскрипел он. – Скверна изгнана. Твоя магия чиста. Ты стала совершенным орудием, Дитя. Как первый иней. И… предсказуемой. Как смена луны.

Он сделал шаг вперед, и его каменная половина на мгновение перевесила, отбрасывая на Лели тяжелую тень.

– Помни, – голос Лешего потерял отзвук Леса, став чистым, безжалостным скрежетом. – Орудие не обладает волей. Самый острый серп не может заменить руки, что его держит. Он не решает, что пожинать – сорняк или пшеницу. Он лишь режет.

Он повернулся, чтобы уйти. Облик уже начал терять четкость, возвращаясь к древесной текстуре.

– Бойся дня, когда рука дрогнет. Или… когда серп решит, что рука ему больше не нужна.

Леший растворился, оставив ее одну среди застывшего, прекрасного и безжизненного сада, что она создала. Лели смотрела на свои творения и в глубине оглушительно пустой тишины внутри себя поймала новое чувство – леденящий ужас перед тем, во что она превратилась. Да, она была чиста, но бездушна.

Зов пришел неожиданно, как трещина на прочном стекле. В самой ткани ее существа, будто кто-то провел иглой по зажившему, но невероятно хрупкому шраму на душе. Это был не гневный рев, катившийся от Круга Безликих Камней прежде, а сдавленный, тревожный стон – словно сам Вещий Лес скрипел зубами во сне, предчувствуя кошмар.

Дорога в Тихую Рань на этот раз была не ритуалом, а бегством. Ноги, все еще помнящие старый, мерный ритм, теперь несли путано и стремительно, сбиваясь с такта. Воздух, обычно насыщенный гулом жизни, казался звеняще пустым.

И вот перед ней открылся Круг Валунов. Но сегодня он выглядел иным. Гнетущая тишина, всегда царившая в этом месте, сменилась напряженным, почти слышимым гулом. Седая мохнатая броня, покрывавшая лики Праотцев, не шевелилась. Она застыла, окаменела, и на ней выступили миллионы мельчайших кристалликов инея, сверкающих в тусклом свете с мертвенной чистотой.

Лели взглянула на лик, что всегда был обращен к ней, в чьих каменных чертах она когда-то читала безжалостный, но честный закон бытия. Из его глазниц, глубоких и слепых, струилась тонкая, извилистая трещина. Она не походила на след времени или удара. Она была слишком прямой, слишком идеальной, словно ее прочертили алмазным резцом. И из нее не сочилась ни кровь, ни смола, ни живительный сок земли, а тот самый серый, безжизненный налет, что оставляли ее слезы.

Он медленно полз по седому мху и не просто чернел, а кристаллизовался, превращаясь в хрупкую, блеклую пыль, похожую на пепел сожженных молитв. От него исходил запах не тления, а странная, пугающая безжизненность.

Вдруг голос Праотцев, всегда звучавший в сознании с неумолимой ясностью скального обвала, ворвался в нее снова. Но теперь он был искажен, приглушен, точно доносился сквозь толщу мертвой воды.

«Шов… не заживает… – пронеслось на задворках разума. – Он… обретает форму. Ты остановила яд… но убила плоть…»

В ее рассудок ощущением ворвался образ. Вся Явь, великое тело Леса, пронизанное текучими реками жизни, болью роста и радостью цветения, начала медленно затвердевать. Зелень листьев становилась малахитовой глазурью, сок в стволах – стеклянной паутиной, а песня ветра – вибрацией в замерзшем эфире. Это был не конец, не смерть в привычном понимании, не Навь. Это… это окаменение. Превращение в идеальную, вечную и безжизненную статую.

«Ты отдала слишком много… – прозвучал финальный, разбитый аккорд в сознании Жрицы. – Ты вырезала не только боль… Ты лишилась сердца…»

Она стояла, не в силах пошевелиться, глядя на ядовитую слезу Камня. Ледяной, пронзительный ужас сковал ее тело.

Она все поняла. Чтобы остановить скверну, она отдала Сеземам не просто больные, но родные воспоминания. Она потеряла само право чувствовать. Горечь потери, жар ярости, сладость былой любви – все это было не болезнью, а кровью мира, солью его существования. Она не очистила Явь, а начала превращать ее в идеальную, неподвижную картину, лишенную души и смысла.

Ее исцеление было медленным самоубийством мира Яви. И Тихая Рань, древний страж закона Велеса и равновесия мироздания, кричала ей об этом своей первой и последней, безмолвной, окаменевшей слезой.

Лели оторвала взгляд от слепого, плачущего камня и побежала, не чувствуя под ногами колючего хвоща, не слыша предостерегающего шепота листвы. Внутри все было тем же вымершим полем, но теперь по нему пронзительно гудел ветер надвигающейся бури. Единственным местом, где мог таиться ответ, оставался Ручей Истинных Снов, что недавно показывал ей утраченный рай и саму себя, а теперь, быть может, откроет путь из ада, который она сама и сотворила.

Но, подойдя к его берегу, она застыла в ужасе. Золотистые, медовые воды, всегда переливавшиеся ровным, вещим светом, теперь бурлили и пенились, как раскаленный металл. Их слаженный шепот, бывший симфонией всех когда-либо произнесенных слов, сменился беспорядочным грохотом, шипением и скрежетом. Вместо ясных, чистых Первообразов в его глубине мелькали обрывки, осколки, клочья искаженных возможностей.

И Ручей Живой Воды, верный своей сути – показывать не реальность, а истинный смысл и вероятное предназначение, – обрушил на нее видение… его лика. Ярина. Но не холодного Вранового Мораны, а существа, объятого слепой, разрушительной яростью.

Он стоял в Чертогах Забвенных Летописей. Его фигура была искажена судорогой невыразимой агонии. Он не читал свитки, а рвал их. Черные перья перчатки вздымались, как у раненой птицы, а лед вокруг трескался и взрывался, не выдерживая напора его боли. Он чувствовал, как та нить, что связывала их через все предательства и века, та, что причиняла невыносимую боль, но была доказательством, что он еще жив, – оборвалась, и память обрушилась на него необъятной лавиной. И в этом осознании он терял последние остатки себя.

Затем видение сменилось. Она лицезрела духов Яви. Свето-Сновичей, что веками охраняли Древо-Прадеда, бесцельно блуждающие между деревьями. С ликами, на которых не осталось ничего, кроме смутного вопроса. Водяного, забывшего симфонию своего Ручья и просто неподвижно стоящего по колено в воде. Водовик точно слушал мелодию, заставлявшую его замереть.

Все они начинали забывать свои имена. Свои цели. Свой истинный сон. Без боли прошлого, без страха будущего, они теряли свою суть, становясь бледными призраками в собственном доме.

А потом она увидела себя. Не Жрицу в одеждах из мха и лоз. Статую. Безупречную, из белого, холодного камня, с идеальными, безжизненными чертами и пустыми глазницами. И вокруг нее во все стороны расходилась волна окаменения. Деревья Вещего Леса один за другим превращались в хрустальные изваяния, лишенные цвета и гибкости. Цветы становились фарфоровыми, трава – бронзовой. Весь мир застывал в идеальной, немой, ужасающей красоте. Это был даже не Страшный Суд, а… конец самого смысла Жизни. Ручей не мог лгать. Он показывал возможное будущее. Чистую, ужасную истину.

Воды Ручья с шипением выплеснулись на берег и обожгли ей ноги леденящим прикосновением Забвения.

Лели отшатнулась, падая на колени. И в оглушительной тишине ее существа что-то крикнуло. Животный, беззвучный вопль души, осознавшей, что спасение может быть страшнее гибели. Что ее жертва – не искупление, а самое чудовищное предательство из всех возможных.

Она не избавилась от скверны, а стала ее новым, совершенным воплощением.

Беззвучный вопль, рожденный в ледяной пустоте ее существа, внезапно вырвался наружу. Горло сжалось, легкие отказались вдыхать воздух, и мир перед глазами поплыл, залитый черными пятнами паники. Она вжалась в землю, вцепившись пальцами в холодный мох, и зажмурилась, пытаясь вычеркнуть, изгнать ужас, проступивший из вод Ручья Истинных Снов как яд.

Ей показалось, что прошла вечность. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в ушах. Медленно, боясь увидеть продолжение кошмара, она разлепила ресницы. И застыла.

bannerbanner