
Полная версия:
Ворон и Жрица
Никакого хрустального сада. Никаких окаменевших духов. Вещий Лес стоял таким, каким он был всегда – душным, живым, слегка зловещим в своем первозданном буйстве. Воздух наполнился привычным гулом, стрекотом насекомых и шелестом листьев, но едва уловимо потянула струйка смрада тлеющих лилий.
Прямо перед Жрицей, на мелководье, колыхалось тело Водовика. Его струящаяся форма была спокойна, а от него исходил тихий, настороженный звон, похожий на звук колокольчика, в который осторожно стукнули. Он с тревогой смотрел на нее. Безликая сущность, в которой читалась глубокая, почти детская растерянность, была обращена к ней. На боку, чуть ниже того места, где должно биться сердце, мерцал бледный, затянувшийся шрам – память о ее прижигающих слезах, о «исцелении».
Рядом, в тени древних сосен, замерли духи Яви. Свето-Сновичи, которых она видела блуждающими, теперь окружили ее, наблюдая, с тихим любопытством.
Лели медленно подняла голову и посмотрела на Ручей. Воды его были кристально чисты, спокойны и полны знакомого золотистого сияния. Они не бурлили и не несли в себе образов грядущего краха. Они были зеркалом, в котором, склонившись над водой, с широкими от ужаса глазами и разметавшимися волосами, смотрела на нее та самая Лели, Жрица Яви в платье из живых лоз. Никакой каменной статуи. Никакой ледяной пустоты во взгляде. Лишь паника и невыносимая тяжесть от увиденного.
Все было как всегда. Никто, кроме нее, не заметил надвигающегося конца. Никто не чувствовал, как ее собственная пустота медленно, неумолимо заставляет твердеть мир вокруг. Скверна затаилась не снаружи, а внутри. Она пряталась за маской привычности, за видимостью порядка, и пожирала душу всего сущего тихо, без шума, без крови, без боли.
Она растерянно присела на колени, глядя в воду на свое отражение – на последнюю иллюзию самой себя, – и понимала, что стала чумой. Неистребимой, потому что чтобы ее остановить, пришлось бы уничтожить саму Явь. И тишина, что воцарилась вокруг, готовилась к полному превращению Жрицы в неминуемый конец Жизни.
Лели не могла больше выносить это спокойствие, идеальную, бездушную чистоту внутри. Она должна была что-то почувствовать. Что угодно. Боль, гнев, страх – даже скверну, лишь бы не этот мертвящий, бесплодный и пустой звон в костях. Бездну, которую она сама же и выскребла в своей душе.
Она вскинула руки и вонзила ногти в ладони. Она давила, пока под ними не пошла темная, тут же сворачивающаяся кровь, даже что-то иное, холодное и безжизненное. Никакой боли. Лишь ощущение напряжения, как если бы она сжимала комок мерзлой земли.
С глухим стоном она откинулась и ударилась затылком о ствол Древнего Дуба. Раздался тупой, костяной звук. Ни вспышки в глазах, ни головокружения. Лишь легкая вибрация в черепе, будто ударили по пустому глиняному кувшину.
Жрица зажмурилась, отчаянно роясь в памяти, вытаскивая самые страшные, самые острые моменты: лицо матери, обращенное к ней в последний миг, полное не любви, а разочарования; холодное железо оков, впервые надетых на запястья; уход Ярина – каким она его представляла в своих самых черных кошмарах, с ледяным презрением в любимых глазах. Она раздирала эти образы, пытаясь вдохнуть в них жизнь, извлечь хоть каплю страдания.
Но… ничего. Одни лишь картинки. Беззвучные, безвкусные, беззапаховые. Как скучные иллюстрации в чужой книге. Скверна была вырезана, и вместе с ней исчезла сама способность чувствовать. Истина обрушилась на нее с неопровержимой ясностью: она перестала быть живой и стала инструментом. Идеальным, острым, смертоносным – и абсолютно пустым. Гробом для самой себя.
И в этот миг мир вокруг взревел. Оглушительный, сухой треск, как будто ломалась не кора, а сама ось мироздания. Свет – сизый, болотный свет Вещего Леса – померк, поглощенный стремительно набегающей тенью, плотной и голодной. Она лишала цветов, звуков, смысла. Тень из Нави. Стена между мирами, и без того тонкая из-за ее отравленных слез, теперь под давлением окончательной внутренней пустоты, треснула.
И сквозь разлом, сквозь ледяной вой расступающихся реальностей, донесся голос. Знакомый до мурашек в позвоночнике, до спазма в пустом месте, где когда-то было сердце. Ненавистный… Желанный… Единственный…
«Что ты с собой сделала, Лели?»
Голос Ярина. Но не холодный, не надменный. Сорванный, хриплый, полный сырого, отчаянного ужаса. Он звучал не в ушах, а прямо в той самой пустоте, которую она только что оплакивала.
«Я… не чувствую тебя. Ты как… мертвая. Ты как белое пятно на карте. Ты исчезла».
Он говорил это не ей. Он метался в своих ледяных покоях, в Чертогах Черного Безмолвия, и кричал в отчаянии самому себе, венцу из перьев, впивающемуся в запястья, стенам, что хранили крики вселенной. Он почувствовал, как та самая связь – ядовитая, больная, но живая, – та нить, что разделяла их обоих, но и соединяла, держала вдруг… оборвалась. И это оказалось невыносимее любой, самой изощренной, пытки.
И Лели услышала. Всей своей окаменевшей, мертвой сущностью. Его отчаянный вопль долетел до нее сквозь расстояние, реальность, хаос миров.
И случилось невозможное. В глубине звенящей пустоты, в самом центре безжизненного звона, что-то дрогнуло. Не боль. Не скверна. Нечто древнее и мощнее. Чистая, первозданная, животная жизнь. Та самая, которую она пыталась вырезать как болезнь.
Из глаз Жрицы, которые уже не могли плакать, хлынули слезы. Настоящие. Горячие, соленые, неконтролируемые и безутешные. Они были не золотыми и не идеальными, а мутными, смешанными с пеплом и болью, и жгли ей щеки. Она зарыдала. Судорожно, с хрипами и всхлипами, содрогаясь всем телом, как будто ее тошнило собственной, только что обретенной душой.
И каждая слеза, падая на берег Ручья Истинных Снов, творила чудо. Неконтролируемое, дикое и буйное. Из земли взрывались побеги не просто цветов, а целых экосистем: папоротники, которых не было в Лесу тысячи лет, алые лианы с запахом спелых волшебных фруктов, голубые мхи, светящиеся изнутри мягким светом. Воздух наполнился гулом невиданных насекомых и пением забытых птиц. Берег за несколько мгновений превратился в безумный, райский сад, где каждое растение билось в упоении жизнью, споря с соседом за место под солнцем.
Это была не магия Жизни как долга, а сама Жизнь как восстание из пепла. Как ответ на отчаяние, прорвавшийся из Нави. Как доказательство, что даже в мертвой пустыне может родиться лес, если в нее упадет хоть одна по-настоящему живая, горькая и исцеляющая слеза.
Лели рыдала, захлебываясь собственным воскрешением, а вокруг нее, под ногами и над головой, бушевала, цвела и пела та самая Явь, которую она едва не предала вечному, безмолвному покою.
Глотая свои живительные слезы, она запела. Надрывно и горько.
«Любовь – это боль! И она беспощадна!
Она выжигает огонь в пепелище…
И не заглушить голос сердца прощанием,
Когда две души искупления ищут.
Любовь – это меч, что отлит в кузне боли!
И ярость-палач рубит им наши души.
А мы подчиняемся злой его воле.
Своими руками любовь свою душим…»
Глава 5
«Первый Закон Разлома: Связь, натянутая до звона, рвется не в тишине. Она рвется в крике, который эхом отражается в обоих концах».
– постулат из «Книги Швов», известной лишь Сеземам и древнейшим духам Праседам.
Приказ Мораны был вбит в его сознание, как гвоздь из черного льда, и звенел с каждым ударом пустоты, что он теперь называл своим сердцем.
«Иди туда, где кончается порядок. Ищи корень Обряда в беспределе, который ему предшествовал».
Это было не поручение, а изгнание из холодного, но знакомого ада архивов – в преисподнюю дикую, первозданную и… дышащую.
Ворон пролетел Врата Молчания – арку из сросшихся ребер Немодрев, вековых старейшин, забытых еще до появления богов. И Чертоги Забвенных Летописей остались позади. То, что открылось перед ним, не имело ни пола, ни потолка, ни стен.
Степь Ветров Забвения раскинулась под небом цвета обсидиана, где вместо звезд зияли старые, незаживающие раны реальности. Здесь дули Забыватели – ветра, невидимые, вечно голодные духи, чье прикосновение стирало сам смысл вещей. Они не оставляли пустоты – лишь чудовищную полноту непонимания.
Помятун видел, как один из таких вихрей коснулся плывущего вдалеке призрака-скитальца. Тот не закричал. Он просто остановился, и его форма, прежде схожая с человеком, стала просто… скоплением чего-то неизвестного. Не камней и не плоти – просто «нечто». И скиталец застыл, навеки запертый в пытке осознания, что он есть, но никак не разберется, кто он и зачем здесь.
Дальше лететь было нельзя. Он снова обернулся собой и прижал руку в перчатке к груди, чувствуя, как щупальца ветра скребутся о его подлинность, пытаясь отковырять имя от должности.
Его путь лежал через Реку Студеных Воспоминаний. Она почти стояла, глубокая и неподвижная, и воды ее были жидким льдом, образованным из обрывков чужих чувств. От одного берега к другому тянулся мост из спин сгорбленных, окаменевших духов – тех, кто пытался пересечь ее вброд и застыл навеки. Стоя на этом мосту, Ярин слышал отголоски накала состояний: внезапный озноб стыда, обжигающий жар краткой радости, леденящую прохладу равнодушия.
Он смотрел вниз и видел фрагменты лиц: искаженные ужасом глаза, кричащий рот, улыбку, которая никогда не достигала глаз. Это были не души, а их шрамы, сброшенные в реку как мусор. Один такой рубец – вспышка панической любви – метнулся к поверхности, и Помятун, застигнутый врасплох, на миг почувствовал ее. Она обожгла его пустоту, как раскаленный уголь, и он едва не сорвался вниз. Перчатка вцепилась в ледяной парапет моста, и иней пополз по вороньим перьям.
За рекой начинался Лес Кривых Зеркал или Окаменевшей Памяти. Деревья здесь представляли собой переплетения из черной стеклянной крови земли, и каждое было зеркалом. Но отражения в них лгали. Они показывали не то, что есть, а то, что могло бы быть, или то, о чем душа томилась больше всего.
Мимо него, пошатываясь, прошел Безлик – дух, добровольно стерший свое «я». В зеркале вместо его пустоты танцевала яркая, смеющаяся тень, и Безлик бился о холодный камень головой, пытаясь уничтожить это напоминание о том, от чего он отказался. Из-за стволов выползали Зыбуны – существа из тени и тревоги. Они не нападали. Они шептали о ложных тропинках, о том, что он уже заблудился, что Морана забыла о нем, что Лели…
Он заставлял себя не слушать, но их слова вползали в сознание, затуманивая направление. Воздух здесь казался густым и сладким, как дурман, отдающий смрадом увядающих лилий, а время текло рывками, то ускоряясь, то замирая.
И повсюду, как мошкара, вились Тосковики. Бестелесные, похожие на клубы грязного тумана с двумя угольками-глазницами. Они чуяли малейшую искру чувства. Его свежая рана – напоминание о крепкой связи с Лели, – притягивала их, как магнит. Они пищали тонкими голосами, нашептывая обрывки его самых горьких мыслей: «Она забыла… Она спокойна… Ты один в этой пустоте…» Они питались не болью, а надеждой на избавление от нее, медленно высасывая из него даже то отчаяние, которое еще давало хоть какое-то ощущение жизни.
Целью его был Ручей Вечного Покоя. Он знал о нем по слухам. Не вода, а идея небытия, принявшая форму потока. В нем не отражалось небо. Поверхность была матовой, серой и недвижимой. Те, кто пил из него, переставали быть частью какой-либо истории. Их существование стиралось из нарратива мироздания. Говорили, что именно в его истоке, где стихали даже отголоски чувств, можно найти следы того, что было до порядка – оттиски древних, непостижимых ритуалов вроде Костяного Яблока.
Шагая по краю этой бездны живого забвения, Ярин чувствовал, как его внутренний лед покрывается трещинами. Упорядоченный ужас службы был защитой. Дикий, дышащий кошмар лез под кожу, в дыры его души, и шептал, что беспредел – это не наказание, а верное, изначальное состояние. И что он, Помятун, со своей перчаткой и свитками, – всего лишь временное, хрупкое отклонение от нормальности.
Он еще не нашел Обряд. Но безжалостная Навь уже начала работу по разложению последнего, что держало его в форме строгого архивариуса. Она показывала ему его будущее: не вечную службу, а растворение в этом шепоте ветров, в этих кривых зеркалах, в этой тоске, что пожирает саму себя. И самое ужасное было в том, что в этой пустоте он начал находить странное, извращенное утешение.
Лес Кривых Зеркал не просто искажал реальность – он ее переваривал и выплевывал. Стены из черного обсидиана отражали не то, что было, а то, что жаждала, боялась или отрицала душа. Для Ярина это стало самой изощренной пыткой.
Зеркала, мимо которых он шел, показывали невозможное. То он, седовласый и сгорбленный, но со спокойным лицом, держал за руку Лели, и они смотрели на закат, которого никогда не было в Нави. То он, юноша с еще теплой кожей, целовал ее на поляне, усеянной цветами, что давно истлели в небытие. Это были не воспоминания, а насмешки вечности, вселенные, где ее предательство не случилось, где его выбор был иным. Каждое такое видение впивалось в него острее кинжала Тосковика, потому что было красивее правды и горше забвения.
Его отражение мелькало, искаженное и неверное – то старик, то юноша, то вовсе тень с пустыми глазницами. Но всегда – рядом с ней. Зеркала, казалось, знали единственную рану, которая еще могла кровоточить в этой ледяной пустоте, и безжалостно сыпали на нее соль.
Помятун продвигался, стиснув зубы до боли, и она подтверждала: он еще здесь, еще Ярин, а не просто молчаливый Страж Памяти. Но видение, возникшее на следующей гладкой отражающей поверхности, сломало его окончательно.
Они были старше. Не старыми – просто прожившими вместе долгую жизнь. Сидели у камина в простой деревянной хижине, которой никогда не существовало. На ее коленях лежало вязание, а его ладонь покоилась поверх ее руки. Молчание между ними было теплым, наполненным, как спелый плод. Не огонь страсти, а тихий жар домашнего очага, уюта, доверия. То, о чем они когда-то шептались в самые сокровенные ночи, смеясь над собственной наивностью.
«Представь, мы будем просто двумя стариками у огня…»
Это «просто» ударило его с такой силой, что воздух вырвался из легких. Не насмешка, а… убийство того будущего, которое они приговорили сами. А зеркало теперь воскрешало его лишь для того, чтобы показать, каким полным, каким настоящим оно могло бы быть.
Ярость, дикая, слепая, поднялась в нем, сметая ледяной цинизм. Он не сдержал крика – низкого, звериного, сотканного из веков молчания. Его рука в перчатке, это орудие умерщвления памяти, взметнулась и со всей силой обрушилась на глянцевую поверхность.
Но стекло не разбилось. Оно вобрало удар. Под его кулаком слеза Горюнов не треснула, а словно сжалось, потемнело, стало плотнее. Черный цвет поглотил все блики, любые отражения, превратившись в абсолютную пустоту. Зеркало вдруг стало окном в то, что было до него, до Лели, до Чертогов, до самого понятия порядка.
И сквозь него в Ярина ворвался Рев. Вибрация распада, материя боли, сгустившаяся до состояния первозданного гула. Он заполнил череп Помятуна, выжег сознание, стер все, кроме одного пронзающего знания, которое вписывалось в него, как то клеймо в живую плоть.
Проявилась ожившая легенда. Горюны. Народ-плач. Племя, чьи дети рождались не с криком, а со стоном, а старики умирали, выплакав глаза в каменные лунки. Их мир не умирал в огне или льде – он истощался изнутри, выдыхал последнюю надежду в виде серого пепла. И в месте, которое позже назовут Разрывом Ревушей, плоть мира разверзлась, как усталая пасть, чтобы изрыгнуть самую суть горя. Черную, бездонную, ядовитую пустоту.
Их вождь, чье имя стало первым табу Нави, понял, что Велес и Богиня Морана глухи к слезам. И тогда он воззвал не к ним, а к самой природе боли, к ее могущественной силе: «Если слезы наши не нужны небесам, пусть земля примет их как дань! Пусть каждый наш стон станет зернышком, а каждая слеза – семенем! Мы не будем строить города. Мы заплачем ту твердь, которой нам не хватило, чтобы устоять!»
И когда первые слезы, горячие от ярости и холодные от безнадежности, упали на окровавленный край Разрыва… они не испарились. От соприкосновения с сущностной пустотой Нави и солнечной наполненностью Яви они вскипели и мгновенно застыли. Родившись и из огня земли, и из холода отчаяния. Так появился Плакун-камень в мире Смерти. Слезный обсидиан. Стеклянное прощание целого народа. Черный, как грех перед самым рассветом, острый, как последний отказ, и навеки холодный, как сердце того, кто больше не может плакать.
Видение рассеялось. Ярин стоял, опираясь лбом о ледяную гладь черного окна. Его дыхание свистело в абсолютной тишине, наступившей после Рева. В ушах звенело. И тогда пришла осторожная мысль. Откровение. Приговор.
«Горюны. Их боль была общей. Агонией цельного мира, расколотого сейчас пополам. Наша с Лели… связь являлась взрывной. Столкновением двух вселенных в одной точке. Разрыв Ревушей изрыгал скорбь мира… а наша поляна? Та, где пахло дымом и предательством? Что источала она, когда мы рвали друг у друга из груди еще бьющиеся сердца? Обсидиан… Плакун-камень… Он ведь рождается не просто от слез, а их смеси с силой разлома. От соприкосновения живой боли с мертвой пустотой. Ее слезы – чистая сила Яви. Мои же – вымороженная сила Нави. А наша общая боль… наша разлука… это и есть разлом. О, Тьма! Значит, мы уже все создали. Сами того не зная. В тот день. Мы не просто расстались. Мы выплакали, оставили после себя не память – месторождение Плакун-камня. Нашего, личного, выстраданного. И Обряд Костяного Яблока… Кость и Плоть, сплетенные в проклятый плод… Чтобы рассечь такое яблоко, нужен нож. Нож из материала, который равен плоду по силе и происхождению. Нож из… нашего Плакун-камня. Из обсидиана, рожденного не от скорби мира, а от нашей скорби».
Лед в его душе превратился из равнодушной глыбы – в острое, ясное, смертоносное лезвие. Ярость утихла, ее место заняла холодная, неумолимая ясность. Теперь он видел не только свою боль, но и бесчувственный час Судного Дня.
«Морана ищет не просто забытый ритуал, а то самое месторождение. Чтобы выковать из нашего горя лезвие, способное рассечь не только Костяное Яблоко, но и сам шов между мирами. Чтобы одним ударом получить власть над тем, что останется. Лели… Глупая, ослепленная, святая… Ты должна перестать лить слезы прямо в эту рану. Каждая твоя слеза – это семя для нового кристалла. Каждая моя тоска – удобрение для него. Я должен тебя остановить. Должен найти нашу рану раньше нее».
Он оттолкнулся от черного зеркала. В глазах, всегда пустых, горел теперь огонь холодного сияния далекой, одинокой звезды. Он даже не обратил внимания на навязчивый запах гниющих лилий, что всегда сопровождал… ложь. Он повернулся спиной к призракам счастливого прошлого и шагнул вглубь Леса Окаменевшей Памяти. Теперь у него была цель: найти место, где когда-то разбились два мира, и собрать осколки, чтобы никто больше не смог сложить из них оружие.
Ледяная ясность взорвалась в его душе. Древний, до-божественный инстинкт, старше самого Велеса и Мораны, вырвался из глубин, где спала его человечность. Мысль, единая и всепоглощающая, выжгла все остальное и укоренилась в подсознании: «Увидеть. Узнать. Убедиться, что она жива. Остановить ее слезы, пока они не убили все вокруг».
Он стоял на краю бездны в Лесу Кривых Зеркал. Его форма, скованная веками дисциплины, пошла трещинами. Из швов на перчатке Помятуна, из-под ребер, из самой вымороженной пустоты в груди вырвалось черное сияние. Не тьма Нави, а тьма тоски, обретшая форму. С хрустом ломающегося льда и шуршанием тысяч свитков его тело свернулось, сжалось, а затем выплеснулось наружу… в новом обличии.
Из клубка страдания, перьев черной Памяти и теней родился Ворон. Ворон, являющий правду Владычице Смерти. Обычно… Но сейчас появился не вещий глас Мораны, не мудрый Хранитель Памяти бренных душ, обреченных расстаться с ней, как только его перо касалось их. Этот Ворон был воплощением тревоги. Обращенный в свою вторую ипостась там, где это являлось кощунством.
Его перья казались нечесаными, взъерошенными, будто Помятуна только что вырвали из гнезда ураганом. Вместо глаз в черных впадинах горели две крошечные точки с фиолетовым отблеском. Он уже не мыслил. Он чувствовал – слепым, животным чутьем, тянущим его сквозь слои реальности, как иглу тянет к магниту. В мир Яви. К ней…
С хриплым, похожим на стон карканьем, Ворон взметнулся. Он покинул Лес Окаменевшей Памяти, поляну слез Горюнов, и почти ворвался в Межвременье – нестабильную зону между мирами, где плавали обрывки несбывшихся времен и забытые фрагменты событий. Воздух здесь был густой слизью воспоминаний, которые никто не хранил.
Ворон бился о невидимые стены, рвал клювом плавающие мимо видения – детскую улыбку, каплю дождя на стекле, – не замечая их. Его цель была впереди: туманное пятно, пульсирующее зеленым и золотым – Зеркало Искаженных Следов, самый неустойчивый, самый опасный проход в Явь.
Ярин уже видел в его дрожащей поверхности смутные очертания деревьев, чувствовал удушливый запах жизни, который теперь казался ему ядом и нектаром одновременно.
И тут пространство перед ним схлопнулось. Прохода не стало. Вместо Зеркала материализовалась… Морана. Но такой он ее не видел никогда. Платье из звездной пустоты билось вокруг нее, как паруса в самом сердце урагана, вырывая клочья тьмы и швыряя их в стороны, где они превращались в кричащие лики. Звезды, вплетенные в волосы, горели яростным, алым пламенем, как раскаленные угли. Ее безупречное лицо исказила гримаса чистой, неконтролируемой ярости. Это был не гнев хозяина к непослушному рабу. Это… ярость стихии, которой бросили вызов.
«Куда?!»
Ее голос разбился. Ледяные стены Межвременья покрылись паутиной трещин, а плавающие воспоминания испарились с визгом. Звук ударил Ворона, отшвырнув его назад, заставив бесформенную сущность сжаться в комок страха.
«Я дала тебе вечность! Вечность на поиск Иглы, что пронзает насквозь оба сердца миров! А ты что делаешь?!»
Она парила теперь прямо перед ним. Каждый вздох ее порождал вихрь из осколков замороженного времени.
«Летишь на сломанное крыло к своей заразе! К той, что высасывает смысл из Яви и засыпает наши бездны ядовитым пеплом! Ты ищешь не лекарство, Помятун! Ты летишь к самой причине проклятья!»
Ворон, или то, что от него осталось, бессильно захлопал крыльями, пытаясь удержаться в эпицентре ее гнева. И в этот миг, сквозь ярость, Морана или само пространство, пронзенное ее волей, увидела истину. Ее звезды в очах сузились.
«Ах, вот оно… – голос внезапно стал тише, почти шипящим. – Слепой щенок… Ты даже не понимаешь, что ищешь. Ты думаешь, Обряд Костяного Яблока – это просто заклинание в пыльном свитке?»
Она сделала движение рукой, и между ними возник образ. Две сплетенные сущности: одна – сияющая, зеленая, пульсирующая жизнью. Другая – черная, четкая, твердая, как кристалл. Они не просто были рядом, а срослись. Жизнь обвила Смерть, Смерть пронзила Жизнь, создав уродливый, совершенный плод.
«Это споры небытия, – прошипела Морана. – Зародыш смерти к живому. В тот миг, когда ты, глупец, решил принять ее проклятие на себя, а она – оплакать тебя вечными слезами, вы не просто расстались. Вы сшили ваши сущности. Ты стал костью в ее плоти. Она – соком в твоем окаменевшем нутре. Вы и есть то самое Костяное Яблоко. Вы – сам ритуал. Живое противоречие».
Она приблизилась, и холод опалил сущность Ворона.
«И Обряд… – ее губы растянулись в ужасной пародии на улыбку. – Это не заклинание созидания. Это – предписание по рассечению. Тот, кто владеет им, может взять нож…»
В ее руке материализовался кристаллический клинок из истинного льда.
«И аккуратно разделить плоть и кость. Навсегда. Или…»
Лезвие дрогнуло в руках Владычицы Нави.
«Или использовать кость, чтобы убить плоть. Чтобы твердая, неумолимая Смерть внутри плода разорвала его изнутри, отравив собой весь сад. Моя Смерть – ее Жизнь. Ее Смерть – моя победа. Понимаешь теперь, ничтожество? Я ищу не артефакт. Я ищу острие для вас двоих. Чтобы оно никогда не разрушило ни один из миров. А ты… ты летишь прямо на горячую сталь».
Пространство вокруг Ворона сжалось и стало вязким. Его форма начала расползаться, обратно втягиваясь в знакомые, проклятые контуры Ярина. Морана нависла над ним.
«Выбор… Ты уже сделал свой выбор, Помятун. Сейчас же реши снова. Ты возвращаешься вглубь архивов, в те ямы, куда не смотрел даже Скорописец. Ищешь. Находишь. Приносишь мне Обряд. Или…»
Ее голос стал сладким и ядовитым.
«Или я начну пробовать твою решимость на свой… вкус. Буду резать плод тупым ножом. Через нее. Каждую ее слезу, каждую боль, каждую попытку исцелить мир, который ты отравляешь просто своим существованием, ты будешь чувствовать прямо здесь».

