
Полная версия:
Ворон и Жрица
Сеземы сидели у истока Родника Звенящих Капель – воды, что текла беззвучно, но от которой исходил низкий, вибрационный гул, словно стон. Их было трое. Не женщины, не старухи. Существа, чьи тела сплетены из темных, скрученных корней и седых волос, свисавших до самой земли, сливаясь с гривой мхов.
Лиц у них не было. Лишь впадины, темные и бездонные, с трепещущими мотыльками внутри. Их крылья, цвета потускневшего серебра, испещрялись рунами, которые рождались и умирали с каждым взмахом. Пальцы, длинные и узловатые, как старые лозы, работали не покладая рук. Их веретена, желтоватые и гладкие, впивались в невидимую плоть Мирового Древа, и оттуда, с тихим хрустом, проступали новые узоры судеб.
Лели застыла на краю их круга, чувствуя, как ее собственная нить жизни натягивается, грозя порваться.
«За тобой тень, что не отбрасывает света. Она уже в корнях, – прозвучал голос. Вернее, шелест, рожденный трением опавших листьев, но он складывался в слова в сознании Жрицы. Говорила средняя, та, чьи мотыльки были темнее прочих. – Приношение»
Она знала, что должна отдать. Нечто, имеющее вес в ее прошлом и будущем. Что-то, что до сих пор было привязано к ней. Ее рука дрогнула, доставая из складок платья небольшую, туго сплетенную косичку из светлых волос, перехваченную тонкой медной проволокой. Это были не просто волосы. Два века назад, в ту эпоху, что теперь казалась сном другого человека, Ярин, смеясь, сплел ее из пряди волос Лели, сказав, что это будет кольчуга, защищающая ее сердце. Глупая, нежная шутка. Теперь же – петля на шее, которую она безжалостно срезала в ночь ритуала посвящения.
Она протянула косичку. Одна из Сезем подняла руку, и пальцы приняли дар. Без всякого видимого усилия она прикоснулась плетением к острию своего костяного веретена. Медь испарилась с тихим шипением, а волосы распустились, истончились и превратились в хрупкую, как паутина, стеклянную нить. Она блестела на оголенной кости веретена, такая же ломкая, как ее надежда.
«Твоя нить спутана с иной, – прошелестела Сезема, и ее мотыльки замерли. – Черной. Она режет наши пальцы. Ты хочешь знать путь? Путь есть. Но нить надо обрезать».
Лели, затаив дыхание, кивнула. Шепот потребовал платы. И она поняла: должно уйти самое дорогое. Звук, который она берегла все эти годы. Удар пришелся в самое сердце ее воспоминаний.
«Я и так его почти не помню…» – выдохнула она, и это было правдой. Остались образы, тепло, боль. Но сам звук, тот особый, грудной смех, который мог растопить лед в душе, ускользал, как дым.
«Тем ценнее, – был безжалостный ответ. – Без этого груза тебе будет легче идти. Или уходи прочь. Твоя судьба и так нам ясна – ты станешь еще одним узлом на этом стволе. Безымянным. Затянувшимся».
Станет узлом. Частью этой ужасающей, вечной ткани страданий. Это невыносимее, чем потеря. Она кивнула снова, не в силах вымолвить слово.
Сезема повернула веретено. Жрица ждала боли, вспышки света, чего угодно. Но ничего не произошло. Просто в ее сознании, где хранилось это сокровище, вдруг воцарилась полная, оглушительная тишина. Она лихорадочно начала перебирать обрывки воспоминаний: его улыбку, его слова, его взгляд. Но звука не было. Там, где когда-то жил его смех, зияла беззвучная пустота. Но ей не стало легче. Стало… пусто.
Взамен Берегиня склонилась над Родником Звенящих Слез и провела над гладкой поверхностью своим веретеном. Вода, чистая и черная, задрожала, и в ней проступило изображение… ее слезы. Той самой, что упала на землю у Ручья Забвения. Она не просто губила жизнь, а разъедала саму ткань Яви, где возникала трещина. Крошечная, черная щель. И из нее, словно дым, сочилась Кривда.
«Ты видишь язву, что растишь сама, – голос Сеземы был холоден. – Ее можно запечатать. Но для этого нужна глина. Твоя…»
Лели, все еще оглушенная потерей, смотрела на нее в немом вопросе.
«Отдай нам цвет его глаз, – выдохнула Берегиня, и мотыльки в ее личине вспыхнули синим огнем. – Тот самый оттенок, что ты видела, когда он смотрел на тебя в последний раз. Без этого мы не сможем замесить глину для печати. Выбери: нести свою боль в Явь, отравляя все, или отдать ее нам и стать… спокойнее».
Жрица застыла, разорванная между двумя безднами. Отдать цвет его глаз? Этот оттенок серо-зеленого, как море в преддверии бури, в котором тонула она два века назад. Это была ее последняя крепость, последний оплот, куда не смела заглянуть даже ее собственная боль. Отдать это – значит стереть окончательную уверенность в том, что все это было наяву. Значит, навсегда превратить Ярина из живого человека в безликую потерю.
Она посмотрела на Родник. На ту черную щель, из которой сочилась Ложь, порожденная ее страданием. Каждая слеза была не просто слабостью. А предательством Леса, который ее приютил, и той Жрицы Жизни, которой она являлась.
Тишина затягивалась, и Сеземы начали медленно отворачиваться. Их веретена снова задвигались, теряя к ней интерес. Ее судьба была решена.
– Хватит.
Слово вырвалось из нее сорвавшимся шепотом. Она подняла голову. В глазах, застланных новой, еще не пролитой слезой, было не смирение, а яростное, невыносимое отчаяние.
– Берите! Берите этот цвет, – голос ее окреп, став холодным. – Но знайте… вырезая его, вы уничтожите и последнее, что держало меня от настоящей ненависти. К нему. К долгу. К Вещему Лесу. К вам.
Она сделала шаг вперед, подставляя себя их безликому взгляду.
– Я согласна. Запечатайте эту язву. А потом… посмотрим, что останется от Живого Шва, когда из него вырежут все, что делало его живым.
Это не было смирением. Она отдавала последнее сокровище, чтобы обезвредить яд, который носила в себе, прекрасно понимая, что вместе с ним теряет и часть своей души. Она готова стать пустой, лишь бы перестать губить мир Яви.
Сеземы не двигались. Их безликие впадины обратились к Лели, и мотыльки внутри замерли, словно прислушиваясь к эху ее жертвы. Воздух внезапно загустел.
«Твое решение – твоя ноша».
Этот шелест прозвучал как признание неизбежного.
Одна из Берегинь, та, что держала веретено с ее стеклянной нитью, подняла костяной инструмент. Другая протянула руки, и ее пальцы-лозы сложились в чашу. Третья просто… вдохнула.
Лели не видела цвета его глаз, лишь взгляд. Тот самый, полный бури и тишины одновременно. Он тускнел. Выцветал, как старинная фреска под дождем. Серое и зеленое смешались в блеклую, безжизненную муть, а затем и вовсе растворились в ничто.
И в тот миг, когда последняя крупица цвета исчезла из ее памяти, в опустевшем сознании, словно из глубокого колодца, всплыли старые, истерзанные строки. Голос ее прошлого, молодой и разбитой пленницы, прозвучал в ней, как похоронный звон по самой себе:
«Мой милый, не могут спасти меня слезы.
Они все текут, только сердце не лечат.
Вокруг оживают древесные лозы,
Что душу мою еще больше калечат…»
Берегиня у своего веретена совершила резкий, отсекающий жест. Стеклянная нить – память о смехе – звонко лопнула. А Сезема с чашей из лоз опрокинула ее над Родником. Но вылилось из нее нечто иное. Тишина, беззвучная и густая, обрушилась в черную воду.
Поверхность Родника Звенящих Капель вздыбилась, закипела бесшумными пузырями и… застыла. Трещина на ее дне исчезла, затянутая этой немой жертвой. Язва была запечатана.
Она стояла ожидая… Пустоты? Облегчения? Но внутри не было ничего. Ни ненависти, ни любви. Лишь тихий, безразличный звон. Она выполнила свою часть сделки и перестала быть ядовитой. И теперь в ней не осталось ничего, что могло бы удержать от того, чтобы в следующий раз, когда Вещий Лес потребует слез, не превратиться в такое же бездушное орудие, каким был Ярин для Мораны.
Глава 3
«Лжетва учит ценить тишину могилы. Праховей – является напоминанием о тишине дома. Первое – долг. Второе… не должно иметь названия».
– Помятун Ярин. Запись в Кристалле Вечного Уныния.
Ярин шел между стеллажами из черного льда, где вмерзшие в вечность души шептались с ним беззвучными губами. Его перчатки из вороньих перьев скользили по поверхности, оставляя за собой иней забвения.
Он не был карателем. Палач лишь прерывает нить жизни – грубо, быстро, с визгом стали и яростью. Его же ремесло куда утонченнее, куда страшнее. Он был архивариусом апокалипсиса, библиотекарем конца всех вещей.
А он помнил, как, еще подростком, украл из сада Велеса у берендеев золотое яблоко – не для себя, а чтобы угостить ее, потому что избранной в Жрицы нельзя было пробовать их. Она съела половину и замерла: «Это… вкус солнца». Он тогда впервые понял, что может дарить не только правду – но и чудо.
Чертоги Забвенных Летописей являлись его царством – бесконечной библиотекой, где вместо чернил использовалась боль, а вместо бумаги – кожа нерожденных Сновизверей и лед, вмерзший в вечность. Пальцы, скрытые под живой перчаткой, что впивалась в плоть своими острыми стержнями, скользили по свиткам. И сквозь этот холодный барьер он чувствовал крошечные, замурованные вспышки. Биение чужих сердец, пойманных в ледяной саркофаг памяти.
Каждое воспоминание о первом поцелуе, каждое солнце, отраженное в детских глазах, каждая слеза, упавшая на пыльную дорогу, – все это было еще живо. Оно кричало, умоляло, смеялось в своей ледяной темнице. И его долгом, священной, проклятой миссией было не просто записать их, а приглушить этот стук.
Методично. Без гнева и пристрастия. Как метроном, чей тикающий голос отмеряет не секунды, а саму смерть вселенной – один заглушенный смех, один угасший вздох за раз.
И когда тишина, наконец, воцарялась на очередном клочке пергамента, он порой слышал собственный, давно похороненный звон, отдававшийся в глубине его существа ледяным, одиноким эхом.
Внезапно воздух изменился и искривился. Задрожал, будто пространство между пылинками и звуком кто-то взял за край и потянул, растягивая саму ткань реальности в немыслимом направлении. Свет мертвосветов, прежде ровный и мерцающий, заструился, поплыл беспокойными бликами по сводам из черного льда.
Скорбогласы замерли. Их призрачные тела, обычно колышущиеся в такт бормотанию, окаменели. Рты, зашитые серебряными нитями Молчания, перестали шевелиться, и из швов выступили крошечные капли черного, как чернила, эфира – слепые слезы, которые они не могли пролить. И воцарилась звенящая тишина.
Из тени между двумя стеллажами, где в ледяных гробах хранились хрупкие, ядовитые кристаллы самых первых в мироздании предательств, выплыла та, что вселяла страх во всех жителей Нави.
Она проявилась, как изображение на воде – медленно, неумолимо. Начиная с улыбки, которая была острее и холоднее любого клинка в коллекции забвенных войн. И только потом обрели форму темные, струящиеся одеяния, что были сотканы из теней, украденных у умирающих звезд. Явилась сама Хозяйка Тишины. Морана. И тогда Ярин, не отрывая руки от свитка, понял, что она недовольна его промедлением.
Она не смотрела на него. Ее взгляд, пустой и всевидящий, как ночное небо над Навью, скользил по бесконечным стеллажам, и лед под ее невесомыми стопами звенел, как мириады хрустальных колокольчиков, возвещающих о конце времен. Воздух кривился вокруг нее, искажая полки с воспоминаниями, превращая ясные образы в кошмарные карикатуры.
– Помятун, – прозвучало негромко, но слово отозвалось внезапной, леденящей тяжестью в его горле.
Морана медленно повернула голову. Ее улыбка не дрогнула.
– Ты ищешь иглу в стоге сена, что сам же и связал. Но игла эта… жжется. Или ты начал бояться укола?
Она сделала шаг, и тени за ее спиной зашевелились, приняв форму когтистых, голодных существ.
– Обряд Костяного Яблока – не просто забытый обрывок. Это шов, скрепляющий две грани Бытия. Шов, который начинает расходиться. Ты чувствуешь это, не так ли? Дрожь в Чертогах. Шепот, что стал настойчивее.
Морана протянула руку, и в ее ладони возник образ. Он увидел Поляну Зыбкой Пустоты. Там проявилась серая трещина, которую породила… Лели. Она пульсировала, как черная звезда, обрастая призрачными, ломкими разводами, похожими на ветви.
– Твоя… Велесова Жрица, сама того не ведая, подливает масла в огонь. Ее боль… столь созвучна энергии Обряда. Ее слезы – лучший проводник. И пока ты медлишь, пока ты тонешь в собственном жаре воспоминаний, ее агония ткет новую реальность. Реальность, где в моей власти… не будет необходимости.
В глазах Богини, наконец, вспыхнула эмоция. Холодное, безраздельное любопытство хищника, видящего, как его добыча сама роет себе могилу.
– Так что это, Помятун? – она снова ядовито улыбнулась. – Неспособность? Или… намеренный срыв моих планов? Может, в глубине души ты хочешь, чтобы этот шов разошелся? Чтобы все рухнуло? Чтобы и твоя вечная каторга, наконец, подошла к концу? Думаешь, так ты станешь свободен? Или… она полюбит снова?
Она подошла так близко, что он почувствовал холод, обжигающий лицо.
– Найди Обряд. Вырви его корень. Или я найду другой способ залатать дыру в реальности. Начну с того, что ее расширяет. С той, что плачет в Лесу. И ее слезы станут не причиной скверны… а последним, что ты о ней помнишь.
Эта угроза повисла в воздухе, кристаллизуясь в иней на его перчатке. Она появилась не из-за невыполненного приказа, а потому что почуяла в его бездействии первый, едва слышный треск в фундаменте своей империи изо льда и забвения.
Ярин не проронил ни слова. Он поднял глаза на Владычицу Мира Нави. Ее красота была столь же безупречной, сколь и абсолютно безжизненной. Ее черты – высокие скулы, идеальный разрез глаз, губы, обещавшие сладкую погибель, – казались работой гениального мастера, одержимого смертью.
Ее кожа была бледной, как лунный свет на вековом льду, и сквозь нее проступали тончайшие, как паутина, синие прожилки, в которых струилась сама тьма. Только в одном месте – чуть ниже ключицы, там, где билось сердце, которого у нее не было, – плоть выглядела иной: слегка втянута, чуть темнее, как будто веками скрывала под одеждами не шрам, а напоминание. След от прикосновения, которое не могло оставить оттиск. Отпечаток ладони, теплой и… любимой, от которой она когда-то не отшатнулась – и за это заплатила вечностью… боли.
Волосы, чернее бездны между мирами, витали вокруг головы легким дымным ореолом. В них мерцали крошечные звезды – пойманные и погашенные души далеких светил.
Одета Морана была в платье из ничего. В движущуюся, струящуюся тень, которая лишь намеком обнажала невыносимо совершенные изгибы ее тела. Пустота, облекающая форму. Смотреть на это было больно для глаз, привыкших к миру несовершенства.
Ярин, чье сердце было глыбой льда, на миг ощутил леденящий восторг. Она была прекрасна. Как стихийное бедствие в своей природе. Как падение последней звезды.
И в этот миг, предательски и неудержимо, в его сознании вспыхнула другая красота, которая не пугала, а возвращала желание жить. Лели. Ее волосы, пахнущие дымом костра и диким медом, всегда были чуть растрепаны ветром. Нежная кожа, теплая и живая, покрытая веснушками у носа, которую так хотелось касаться губами. Ее хрипловатый смех, от которого щемило в груди.
Ее красота была в легкой кривизне зубов, в ямочке на щеке, в тысяче мельчайших несовершенств, что складывались в нечто бесконечно более цельное, настоящее и дорогое, чем эта ледяная безупречность. Рядом с этим живым теплом Морана казалась не более чем искусной картиной, написанной ядовитыми красками на холсте из вечной мерзлоты. Картина, где пряталась рана, о которой никто не знал, кроме… Сеятеля. Та, что не заживала, потому что она не смела ее назвать.
Ярин не произнес ни слова. Не дрогнул и мускулом на лице. Но Морана, для которой мысли были открытой книгой, написанной на языке предательств, прочитала его мимолетное сравнение. Ее соблазнительные губы тронула презрительная усмешка. Ухмылка существа, наблюдающего, как букашка на листке считает себя центром вселенной, от которой лед на сводах почернел и заплакал кровавыми слезами.
– Какие трогательные, ничтожные сравнения в голове у того, кто должен вершить концы миров, – голос Хозяйки Нави прозвучал прямо в его разуме, обжигающе тихий. – Ты цепляешься за воспоминание о грязи и тепле, как дикарь за свою раскраску. Это делает тебя слабым, Помятун. И именно поэтому ты до сих пор не нашел то, что я приказала. Ты ищешь глазами, полными ее образа, а не взглядом, что способен распознать пустоту между мирами.
Она сделала шаг, и ее платье поглотило свет вокруг.
– Исправь это. Прежде чем я решу, что проще… выжечь этот образ каленым железом забвения. Начиная с оригинала.
Ее слова иглами вонзались в самое сердце его памяти. Ярин почувствовал, как по спине пробегает холодная волна яростного, беспомощного протеста. Он поднял взгляд, и в его глазах, обычно пустых, вспыхнула единственная искра.
– Она под защитой Велеса, – с нажимом произнес он. – Тронешь ее – и равновесие рухнет. Твоя война с Пастухом Сокровенных Троп будет последней войной этого мира. После нее не останется даже тишины.
Он не стал отрицать ее значимость. Это было бессмысленно. Он призывал к логике выживания, единственному языку, который Морана, возможно, была способна воспринять. Это опасная игра – признать свою связь с Лели. Но он попытался обратить ее себе на пользу, прикрыв Жрицу именем другого бога.
Морана молча слушала. Ее прекрасное, безжизненное лицо оставалось непроницаемым. Но в глубине ее звездных зрачков что-то шевельнулось – неожиданное любопытство, возникшее из-за проявленного сопротивления раба.
– Мудрое напоминание, Помятун, – сладко пропела она. – Но кто сказал, что я собираюсь нарушать договор? Скверна в Обряде Костяного Яблока, которую ты не можешь… или не хочешь найти, отравляет оба Царства. Мои интересы и интересы Лесного Бога, как ни странно, совпали. Я не трону его Жрицу. Пока что.
Ее взгляд скользнул по бесконечным стеллажам, а затем вернулся к нему, впиваясь в самое нутро.
– Но ты… ты – мой. Мое клеймо горит на твоей плоти. И твоя работа… вызывает вопросы.
Не повышая голоса, она произнесла имя, от которого воздух в Чертогах задрожал:
– Лжетва!
Из складок ее платья, из самой гущи мрака, выползла новая форма. Не дух и не тень. Существо, не имевшее собственного облика, пульсирующая Неправда. Оно выглядело как искаженное отражение в разбитом зеркале, постоянно меняющееся, подстраивающееся. От него исходил сладковатый запах гниющих лилий и старой, запекшейся крови.
Он, видевший Лжетву тысячи раз, отметил про себя изменение: ее форма теперь менялась не только подражая, но и опережая. Она иногда проявляла облик еще до того, как у жертвы рождалась соответствующая мысль, словно чем-то подпитывалась, густея с каждым десятилетием.
– Проследи, – строго приказала Морана. Взгляд ее был прикован к Ярину. – За ним. За каждым его шагом в этих Чертогах. За каждой расшифрованной им строкой. За каждой мыслью, что он посчитает своей тайной. Мне интересно, не ослеп ли мой Врановый, впустив в себя ничтожное воспоминание о солнце.
Лжетва, извиваясь, растворилась, рассыпавшись на тысячи невидимых частиц лжи, которые тут же впитались в стены, в лед, в свитки. Отныне каждый его вздох, каждое прикосновение к пергаменту будет под наблюдением.
Лишь тогда Морана вновь посмотрела на Ярина с надменной улыбкой, обещающей мучительно долгую расплату.
– Ищи Обряд, Помятун. И помни – теперь за тобой наблюдает Искаженная Истина. Не разочаруй меня.
Хозяйка Нави исчезла, оставив после себя лишь звон в ушах и вкус железа на языке. И тотчас, из эха ее ухода, проявилась Лжетва. Ее тело было соткано из сплетен, обрывков доверия, растоптанных клятв и фальшивых оправданий, соединенных в подобие человеческой формы. Черты лица плыли, как отражение в воде, если в нее плюнуть: вот проступает знакомый изгиб брови, вот губы, складывающиеся для поцелуя, а вот они распадаются на шепотки и пересуды, обнажая зияющую пустоту.
Вместо глаз у нее виднелись две воронки, вывернутые наизнанку. В них клубились черви сомнений и змейки клеветы, вечно голодные. Когда она двигалась, за ней тянулся шлейф из фраз, которые никогда не были сказаны, но они ранили больнее правды: «Она тебя никогда не любила… все считают тебя слабым… она давно забыла о тебе…»
Она проплыла за его спиной, бесшумная, как дурная мысль.
– Усердствуешь, Помятун? – злорадно просипела она. – Листаешь пожелтевшие страницы в надежде найти… что? Оправдание? Или, быть может, ту самую ниточку, что ведет к твоей дорогой Жрице? Скверне, что отравляет Вещий Лес. Она должна быть тебе особенно интересна. Говорят, ее слезы теперь не просто вода, а нечто… липкое. Темное. С запахом отчаяния. Тебе ведь хорошо знаком этот запах, не так ли?
Ярин не обернулся. Его прямая спина была единственным ответом. Он продолжал читать ледяной свиток, где застыли воспоминания души, умершей от неразделенной любви, но слова теперь плыли перед глазами, не складываясь в смысл.
– О, я вижу, ты проверяешь архив «Первых Предательств», – Лжетва обвилась вокруг стеллажа, ее форма на мгновение приняла очертания девушки с венком из полевых цветов – точь-в-точь как та, чью память он держал в руках. – Как трогательно. Ищешь параллели? Хочешь вспомнить, как это – быть тем, кого предали? Или как это – предать? Ведь ты и сам кое-кого предал, мой мальчик. Ради долга. Ради… власти? Или просто из страха?
– Архив проверен, – перебил он ее плоским, мертвым голосом, но в нем дрогнула одна-единственная струна. – Никаких аномалий. Обряда тоже нет. Отчет будет внесен в Кристалл.
Лжетва ядовито рассмеялась.
– Всегда по делу! Всегда так безупречно холоден. Но я-то ведь знаю, что подо льдом… – она прошептала ему прямо в ухо обжигающим холодом. – Бурлит такое милое, такое человеческое болотце. Ты думаешь, Морана не видит, как твой взгляд задерживается на воспоминаниях о солнечных днях? Ты думаешь, я не чувствую, как вновь пытается биться то, что ты когда-то называл сердцем, при одном намеке на ее имя? Ты ищешь Обряд Костяного Яблока… а сам являешься его живым воплощением: снаружи – холодная, мертвая оболочка, а внутри – ядреный, горький плод тоски.
Она отплыла назад, образуя безобразное пятно.
– Но что, если твоя тоска – не твоя, Помятун? – голос Лжетвы стал вдруг еще более насмешливым. – Что, если это чужое эхо, вплетенное в тебя? Ты так усердно выжигаешь память у других… А если твоя собственная уже тебе не принадлежит?
Он проигнорировал ее, но вопрос застрял в подсознании: а что если его боль, его связь с Лели – не только его? Что, если ею кто-то, и правда, управляет? Лед на стенах покрылся паутиной трещин, но почти сразу затянулся, оставляя следы от них.
– Не трудись меня обманывать, архивариус. Я не Морана, меня не купишь ледяным спокойствием. Я питаюсь тем, что ты пытаешься скрыть. И поверь, твой внутренний голод… я чувствую его лучше, чем ты сам. Удачи в поисках. Для нас обоих.
Ярин продолжил методично двигаться вдоль стеллажей, не обращая внимания на ненавистного ему надзирателя. Рука гладила ледяные корешки свитков. Каждое прикосновение отзывалось эхом чужой жизни в его собственном нутре – обрывком смеха, уколом горя, вспышкой стыда. Он искал ключ. Зацепку. Любой намек на Обряд Костяного Яблока в этом бесконечном хаосе замороженных судеб.
Лжетва текла за ним по пятам. Ее форма переливалась, подражая теням, что отбрасывали мертвосветы.
– О, смотри-ка, – прошипела она, когда его пальцы на мгновение замерли на свертке, хранящем память о старом воине, павшем от руки брата. – Нашел что-то родственное? Брат предал брата… Как знакомо. Только в твоем случае это было бы… сестра предала возлюбленного? Или все же возлюбленный предал сестру? Запутаться можно. Как смотрю я, запутался и ты.
Ярин с силой отодвинул свиток. Лед под ним с хрустом треснул.
– Я ищу конкретный ритуал, а не философские параллели, – прорычал он, и в его голосе прорвалась стальная жила нетерпения.
– Ах, ритуал! – воскликнула Лжетва, приняв на мгновение облик Скорописца с чернильными пятнами на пальцах. – Процедура, описанная в строгих терминах. Но разве не интереснее то, что окружает ритуал, Помятун? Мотивы. Боль. Та самая боль, что делает кость – яблоком, а яблоко – костью. Та боль, что сейчас разъедает Лес благодаря твоей… Жрице. Ты ищешь скрижаль, а следовало бы – отражение в ее глазах. Оно там, я уверена. Я ведь вижу отблеск и в твоих.
Она снова закружилась вокруг него, и теперь ее шлейф складывался в насмешливые слова: «Он никогда не найдет его… он боится того, что обнаружится… он любит ее больше, чем ненавидит свою долю…»
Ярин яростно сгреб в охапку несколько свитков. Он двигался быстрее, почти грубо, опрокидывая хрупкий порядок архива. Отчаянная злость, которую он так тщательно скрывал, начала прорываться наружу.
– Торопишься? – умильно прошептала Лжетва. Ее лицо расплылось в подобие сочувствующей улыбки, от которой стало только хуже. – Боишься, что Морана вернется, а ты все так же будешь стоять здесь с пустыми руками? Или боишься, что та в Яви выплачет все свои глаза, пока ты копаешься в мертвых буквах? Может, она сейчас там, в своем Вещем Лесу, плачет, зовет тебя… а ты вместо ответа шлешь ей лишь молчание да пыль с этих древних стеллажей. Какой романтичный жест. Прямо до слез.

