banner banner banner
Сочинения. Том 10
Сочинения. Том 10
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Сочинения. Том 10

скачать книгу бесплатно


Соседи напротив, подобно средневековым химерам, неподвижные в своих слюдяных окнах, высматривают друг друга, не видя, и не зная друг друга. Символы, знаки и прочие намеки отступают, оставляя место детской ясности. Карусели и парадные дома теряют пестроту. Солнце, прейдя в восторг от внезапно и остро проявившегося в подопечной плоскости вкуса, выстраивают из лиловых ветвей и теней свою умопомрачительную симметрию.

Алкоголики и математики становятся многословными и остроумными, им дышится легко.

Смертельно больные делаются неисправимыми оптимистами и строят грандиозные планы на будущее.

Их дыхание легко покидало покрытые испариной форточки и затевало удивительные узоры, когда наступали прозрачные дни.

Всякий запой есть ни что иное, как обращение к смерти.

Всякая головная боль есть ничто иное, как обращение к жизни.

Исповеди, ложь, жалобы, суть неприкаянность, суета тоньше и чище громоздких, до неприличия грубых вопросов, которые ставят перед нами так называемые реалии бытия.

Те, кто с успехом отвечает на подобные вопросы, подчас наслаждаясь их отталкивающим видом, делаются похожими на утварь, при всей надежности и блеске в хороших руках. Они принимают жесткость предмета.

Я бегу от них в сырость.

И не для них мои прозрачные дни.

Мой Седовласый Юноша с васильковыми уже глазами случайно забрел в зоопарк и полчаса стоит, пораженный длиношеести жирафа. Не впервые видит он это диковинное для всякого русского создание. Не в этом дело.

А дело в том, что видел он жирафа, вот так вблизи, последний раз, когда был еще шестилетним мальчиком, и отец его был еще жив, и фотографировал его фотоаппаратом «Зоркий», и с тех пор минула целая вечность, а жираф такой же долгий, и так же добр и снисходителен к нему, побродившему по закоулкам, прохудившему такие хорошие башмаки и посадившему жирные пятна на брюки.

Вот он стоит напротив жирафа и ход его мыслей таков.

Когда бы он, Седовласый Юноша, не был бы так бестолков, и не умудрился бы из- за пьянок и характера, характера и пьянок потерять сначала работу, а потом и семью, когда бы его красавица жена не нашла бы себе другого, и хотя бы иногда разрешала ему видеться с его Аленушкой, он бы обязательно побрился, вычистил костюм, взял тот самый «Зоркий» и привел бы ее к этому жирафу, и показал бы Аленушке длинношеего этого жирафа, и они стояли бы с ней так же завороженные и восторженные.

Конечно, лучше, если бы это был не зоопарк, а настоящая саванна.

Тогда с жирафом можно было бы побеседовать вполголоса, не привлекая хищников.

И совершенно напрасно люди думают, что животные не понимают человеческого языка. Все они понимают, они же не люди, возомнившие о себе Бог весть что.

И уж если не ему, спрятавшему свою жизнь, так его маленькой дочурке жираф ответил бы не словом, так жестом.

А может быть, склонив свою гордую шею, предложил бы покататься.

И как он, Седовласый Юноша, а на самом деле самый лучший на Свете отец, задыхался бы от счастья, следуя рядом с ними, и осознавая, что только он смог устроить Аленушке такой праздник, и что она запомнит его на всю жизнь, и когда будет немного постарше, твердым голосом заявит красавице маме – Я хочу видеть своего настоящего папу.

И красавица мама закричит, а может быть заплачет и укажет на «настоящего папу», который, как обычно, кушает, обращенный ко всему внешнему миру затылком, кончиками ушей и желваками.

И Аленушка не пожалеет свой самый большой и самый синий шарик, и подкрадется к своему «настоящему папе» и булавочкой хлопнет шарик около его больших и старых ушей, и, от неожиданности, тот прольет на свои светлые брюки горячий борщ, и никакой, самый лучший, самый иностранный стиральный порошок не сможет отстирать их, что превратит красавицу маму в печальную красавицу маму, и брюки можно будет одевать только в огороде, а на ногах «настоящего папы» образуются волдыри, и держаться они будут долго, и ходить он будет растопырив ноги, от чего Аленушке будет смешно, и это лучше, чем когда она плачет, вспоминая Седовласого Юношу, который катал ее на жирафе по саванне.

Неподалеку от Седовласого Юноши, что стоит вот уже полчаса, пораженный длиношеестью жирафа, на скамеечке отдыхает Добрая Женщина. С каждым годом ей все труднее ходить, и она часто отдыхает, присаживаясь на скамеечку.

Она носит чернильного цвета берет, что выдает в ней старую ленинградку, и сама себе кажется уже не старой ленинградкой, а ленинградским таким невозмутимым и благообразным голубем.

Она наблюдает за Седовласым Юношей и ход ее мыслей таков.

Когда бы она, Добрая Женщина, была бы еще молодой изысканной женщиной, она влюбилась бы в этого юношу художника.

Редко можно встретить благородного юношу, часами изучающего жирафа.

Он, Седовласый Юноша, посвятил свою жизнь цвету.

Он отказался от сытого и однообразного быта одиножды и навсегда только лишь для того, чтобы постичь, как возникает гармония.

Теперь он одинок.

Уж это она, Добрая Женщина, видит. И дело вовсе не в жирных пятнах на брюках и изношенных башмаках. Дело в васильковых глазах, одновременно ярких и прозрачных, вот как этот прозрачный день.

И как смолоду попадают такие Седовласые Юноши, раздаривая влюбленность, вручая свои сердца женщинам-стервам, женщинам-вампирам, холодным и жестоким?

Добрая женщина видит те дни, когда Седовласого Юношу ждал Париж, обожали влиятельные друзья.

В те дни он был франтоват, так казалось, во всяком случае, хотя на самом деле все было иначе.

Добрая женщина видит, как Седовласый Юноша в ослепительно белом костюме сидит в своем кресле-качалке, много курит и старается гнать от себя земные мысли. Только бы не упустить мелодию, только бы не забыть каждую деталь в полете дождя.

Она видит, как он закрывает лицо ладонями и раскачивается в такт осени. Она видит, как уже поздно вечером в комнате вспыхивает яркий свет, и появляется его красавица жена, а стервы частенько бывают красавицами, с запахом вина и распущенности, и устраивает ему сцену ревности, и какой уж здесь Шекспир, и уж лучше бы Седовласый Юноша закрыл не лицо, а заткнул бы уши, оттого, что крик разбивает мелодию, и мелодия рассыпается на мелкие стеклянные бусы, и закатывается бусами во все щели неухоженного пола.

И тогда он поднимается со своего кресла-качалки, снимает свой ослепительно белый костюм, оказываясь в непозволительно рваной тельняшке, что уж совсем не по душе Доброй Женщине, и уходит на кухню, и готовит простой и невкусный ужин, и заставляет себя съесть его целиком с тем, чтобы уткнуться затем головой в подушку и попытаться уснуть. Однако сон не приходит, а когда все же приходит, производит ужасающее впечатление своей сиростью и монотонностью. Что-то из домашней утвари.

Сон в посудной лавке.

Поутру Седовласый Юноша обнаруживает, что костюм его облит кислотой или еще какой-нибудь гадостью, наподобие борща. Вещей же красавицы жены уже нет.

Добрая Женщина явственно видит как, не в состоянии справиться со своей влюбленностью, Седовласый Юноша все чаще уходил на улицу, встречал друзей, как всегда завистливых и разбойных, и они таскали его по всевозможным пивным и прочим забегаловкам, как, напиваясь, он чувствовал себя не художником промозглых улиц, а живописцем самого, что ни на есть легкомысленного Парижа. А легкомысленный Париж не умел быть верным и забывал его, и незаконченные картины покрывались пылью.

И Господь Бог, не в силах исправить загубленного дара и водить боле рукой художника, сам принялся за дело и превратил глаза его в чистейшую акварель.

Так проходили годы, и Седовласый Юноша становился глупым и болтливым, точнее не болтливым, а певучим.

Он старался передать свою мелодию всем знакомым, особенно тем, кто помоложе.

Те, кто еще узнавал в нем мастера, настраивали свой слух, но мастер фальшивил, и его жалели.

Добрая Женщина видит, что совсем недавно Седовласый Юноша тяжело заболел.

Он долго лежал в больнице. Жизнь была ему совсем не мила, и он уж совсем хотел было сдаться, но произошло чудо.

Однажды утром он услышал ту самую мелодию.

Он убежал из больницы. Он долго искал цвет мелодии, и он нашел его здесь, в зоопарке, где животные так же несчастны, как он сам, но души их наивны.

Здесь он отказался от своей памяти, и теперь лишь смерть сможет нарушить его удивительный слух.

Добрая Женщина видит это.

Вероятно, долго еще смог бы простоять он около клетки с жирафом, когда бы не мелкий моросящий дождь, который обыкновенно случается в такие дни.

Денег было только на бутылку портвейна, и оттого ли, что напиток этот был им столь нелюбим, а, скорее всего, оттого, что похмелье становилось очевидным, движения его в винной лавке были извиняющимися и вороватыми, что, впрочем, сродни.

Дома он не стал раздеваться оттого, что продрог. Поступок этот был лишен всяческой логики, так как одежда его была мокрой и нещадно колола тело.

Он выпил первый стакан портвейна, затем долго прислушивался, когда разрастется горячий ком и ознобом выгонит из него дождь и тоску.

Наконец это случилось. Тогда он лег, не разуваясь, на схожий со старым плюшевым мишкой диван и стал вспоминать внешность своей жены. Откуда подобная блажь возникла в его голове, он не понимал, но поделать с собой ничего не мог. Упражнение давалось ему с большим трудом. Например, он никак не мог вспомнить на правой или на левой щеке у нее родинка? И зачем ему это понадобилось?

Странным было и то, что при воспоминаниях этих он не испытывал привычного чувства раздражения и ненависти.

Он подошел к форточке, выдохнул из себя пар и проследил за его витиеватым движением.

Постоял у окна еще некоторое время и, повернувшись, уже уверенно, не стесняясь своего поступка, шагнул по направлению к книжному шкафу, где в Диккенсе чудом уцелела ее фотография.

Это было уже не любопытство. Ему захотелось повидаться с ней. И мысль об этом на какое-то время заслонила даже воспоминания о путешествии с дочерью по саванне.

Все же она удивительно хороша собой – думалось ему, когда он разглаживал на ладони ее несколько сморщенную фотографию.

С такой женщины портреты писать надо. А ведь и он когда-то в детстве неплохо рисовал. Он помнил, как мама водила его в художественную школу. У нее была горячая ладошка, а на нем ослепительно белый матросский костюмчик.

Уже к вечеру она добралась до своего запущенного, как ей всегда казалось, сада. Всю дорогу шел мелкий моросящий дождь, который обыкновенно случается в такие дни.

Не могло быть и речи о том, чтобы пойти посмотреть яблони.

Она проникла в ореховый свой домик, растопила «буржуйку», поставила чай.

Устала. Даже пальто, хоть и промокшее, снимать не хотелось. Быть может, и так обсохну – подумалось ей.

Хорошо бы не чаю, а вина выпить, согреться. Она долго растирала свои замерзшие руки, наслаждаясь тем, что тепло понемногу завоевывает комнату.

Вспомнила дочь. Удивительно, что дочь вспоминалась маленькой, в те еще времена, когда она водила ее в зоопарк. У дочки была маленькая горячая ладошка, длинные косы и огромные васильковые глаза.

Нужно поискать ее фотографию того времени. Она где-то в книгах, кажется в Диккенсе.

Письмо шестое

Бедный, бедный Стилист!

И бедный, бедный, бедный, бедный Я, Ваш брат, поклонник, слуга, Ваш бедный доктор, так полюбивший свою клятву, но совсем, совсем позабывший ее слова, себя позабывший, все, что было хорошего и очень хорошего, позабывший.

Нет, не то. Не «позабывший», не захотевший увидеть.

Дурак!

Не сумасшедший – дурак! Да еще какой!

Гордыня!

Ах, какой это страшный грех!

Люди, когда говорят – вот, дескать, гордыня страшный грех, на деле и не подозревают, что, может быть, впервые в жизни говорят правду!

Только что прочитал я Ваши «Прозрачные дни».

Теперь ясен Вам мой стыд?

И Вы молчали?

Получали мои, полные самолюбования письма и молчали?

Впрочем, вы всегда молчите, чего это я, вдруг? Своим молчанием Вы любезно оставляете мне пространство для самобичевания.

И вновь – гордыня!

Нет, не то – досада! Но отчего мы не можем быть вместе?! Разве, когда вы рассказали бы мне все о своей старости, мне, или Виталию Фомичу, я согласился бы постоять за зеркалом, разве так то было бы не лучше, нежели когда Вы один на один с бумагой?

Вы еще более одиноки, чем я. Да нет же. Вы, единственный, одиноки. У меня есть… у меня много чего есть, а у Вас, у Вас – ничего.

До чего же наивны люди, люди за которыми я наблюдаю с тревогой и нежностью, люди, которые рассчитывали на то, что колесо способно все, все изменить! Будто бы свободно передвигаясь по плоскости можно оказаться рядом, когда это необходимо!

Как хочется мне оказаться рядом с Вами и не обнять, нет, помолчать вместе.

Не то.

Как хочется моей старости оказаться рядом с Вашей старостью и помолчать вместе.

Они вместе со мной слушали Вас. Слушали и молчали.

Прошло больше трех часов, как я, еще недавно заверявший себя в том, что более никогда не прикоснусь к Вашей прозе, в слезах отложил «Прозрачные дни», а они все молчат.

Впрочем, это – слабость.

У Вас есть водка!

Это у меня нет ничего.

Ах, как жаль. Что у меня нет брата! Прости меня, Женечка Хрустальный, ты был лучше.

Ну как, скажите на милость, как я могу помочь Вам, люди?

Вы любите людей? Вы надеетесь на них? Но они же сами беспомощны!

Путешествие. Вот спасение.

Простите, не могу больше писать, меня призывают в дорогу.

P. S. Как-нибудь я Вам непременно покажу так называемых людей. Напомните мне.