
Полная версия:
Моя служанка
Света стояла, положив руки на подоконник, и улыбалась так, что заболели щёки.
«Мне здесь будет хорошо», — подумала она.
Она не знала этого. Она просто решила.
Разбирать чемодан она не стала. Сначала — уборка.
Это было даже не решение, а что-то более раннее, чем решение, вбитое в неё детским домом на уровне рефлекса: сначала вымой, потом живи. За пятнадцать лет она перемыла столько полов, что могла делать это с закрытыми глазами; она умела крахмалить, чинить, штопать, оттирать пригоревшую кашу от дна ведёрной кастрюли и топить камин с одной спички. Она умела работать. Работа её не пугала — работа была понятная, честная вещь: сколько вложил, столько и вышло.
Пугало другое. Пугало, что теперь всё — сама.
Самой решать, что есть на ужин. Самой покупать хлеб — на свои, из тощего конверта с подъёмными. Самой постирать. Самой лечь, самой встать, и никто не постучит в дверь, никто не крикнет в коридоре «подъём», никто не спросит, где ты была.
От этой мысли у неё опять похолодели руки.
— Ну и что, — сказала она вслух, громко, комнате. — Ну и что. Справимся.
Она нашла на общей кухне ведро (спросив разрешения у трёх разных соседей, из которых двое буркнули, а третий не ответил вовсе), выпросила у женщины в халате соды и обмылок хозяйственного мыла, засучила рукава и принялась за дело.
Она мыла пол — трижды, потому что вода первые два раза становилась чёрной. Она оттирала подоконник, из-под слоя грязи на котором обнаружилась благородная мраморная крошка. Она сняла и постирала в общей ванной ситцевые занавески, серые от пыли. Она подклеила обои мучным клейстером, который сварила сама, на общей кухне, под подозрительными взглядами соседки.
К вечеру осталось окно.
И вот тут она запела.
Она пела не нарочно. Она всегда так — начинала мурлыкать, когда руки заняты, а голова свободна, и не замечала, как мурлыканье переходит в голос, а голос набирает силу и заполняет всё вокруг. Так было в детдоме на кухне, так было в прачечной, так было сейчас.
Она стояла на табурете, водя тряпкой по стеклу, и пела — сначала «Не для меня придёт весна», потом что-то из радио, потом старинный романс, слышанный один раз и запомнившийся весь, целиком, потому что музыку она запоминала так же, как другие запоминают лицо: сразу и навсегда.
Голос у неё был низкий, тёплый, с каким-то тёмным медовым дном, и на верхних нотах он не тончал, а раскрывался, будто внутри что-то распахивали настежь. Петь её никто никогда не учил. Она просто пела — как дышала, как ходила, как жила.
Окно было открыто. Голос выходил в июньский вечер, поднимался вдоль облупленных стен, отражался от дома напротив и возвращался.
Она не слышала, как открылась дверь.
— Простите, — сказали за спиной.
Света вздрогнула, дёрнулась, табурет качнулся — и она бы точно упала, если бы не ухватилась за раму.
В дверях стоял старик.
Лет шестидесяти пяти, невысокий, седой, в вытянутой домашней кофте с кожаными заплатами на локтях. Очки в тонкой оправе. В руках — чайник, судя по всему, он шёл на кухню и по дороге забыл, зачем.
— Ради бога, простите, — сказал он. — Я стучал. Вы не слышали.
— Я… — Света слезла с табурета, вытирая руки о фартук и заливаясь краской. — Простите, я мешала? Я громко? Я больше не буду, я не подумала, тут же стены…
— Мешали? — Старик посмотрел на неё поверх очков с непередаваемым выражением. — Барышня. Я двадцать два года слушаю через эту стену, как Зинаида Марковна смотрит сериалы на полной громкости. Вот это, извините, мешает. А вы…
Он замолчал, поставил чайник прямо на пол, в коридоре, и вошёл, не спрашивая.
— Вы где учились? — спросил он.
— Я? В школе. При детском доме.
— Я про вокал.
— Я нигде не училась.
Старик снял очки. Протёр их полой кофты. Надел обратно. Посмотрел на неё уже совсем внимательно — так, как смотрят на найденную в чулане вещь, которая, кажется, дороже, чем весь чулан.
— Нигде, — повторил он. — Ни одного дня?
— Ни одного, — сказала Света, окончательно смутившись. — Я просто пою. Всегда пела. Баба Рита говорила, у меня голос громкий, вот и всё.
— Громкий, — эхом отозвался старик. — Громкий.
Он вдруг рассмеялся — коротко, беспомощно — и махнул рукой.
— Аркадий Львович, — представился он, слегка поклонившись. — Ваш сосед из семнадцатой комнаты. Тридцать один год преподавал в институте. В том самом, кстати, который от нас через два дома, если вы туда собираетесь, — у вас на столе, я вижу, лежат учебники, и лежат они не для красоты.
— Собираюсь, — обрадовалась Света. — Я поступать буду. На туризм.
Пауза.
— На что, простите?
— На туризм. Туризм и гостиничное дело. — Она заговорила быстро, горячо, потому что об этом могла говорить бесконечно. — Я, знаете, всегда хотела мир посмотреть. Прямо всегда, сколько себя помню. У нас в детдоме был атлас, старый, страницы выпадали, и я по нему… — Она смутилась. — В общем, я хочу поездить. Города, страны. Чтобы всё увидеть. А на туризме — практика, языки, и работа потом есть, и, говорят, за границу возят. Мне только на бюджет надо. Обязательно на бюджет, платить-то нечем.
Аркадий Львович слушал её очень серьёзно. Потом сел на табурет — тот самый, с которого она чуть не свалилась, — и сложил руки на коленях.
— Вас как зовут-то?
— Света.
— Светлана, — сказал он. — А по батюшке как?
— Ивановна. Но лучше просто Света.
— Света. — Он посмотрел на неё поверх очков. — Я вам сейчас скажу одну вещь, а вы её, скорее всего, не примете всерьёз, потому что вы ещё молодая. Но я вам её всё-таки скажу, потому что мне шестьдесят шесть, и я эти вещи говорил в своей жизни, может, раза три.
Он помолчал.
— У вас голос. Понимаете? Не «громкий». Не «приятный». Не «а спой нам, Светочка, на празднике». У вас — голос. Такой, за которым люди ездят в другие города. Я слушал вас пять минут из коридора, стоял как идиот, и я не мог уйти. — Он развёл руками. — А теперь вы мне говорите про гостиничное дело.
Света стояла с мокрой тряпкой в руках и не знала, куда деваться.
— Аркадий Львович, — сказала она наконец, и голос у неё был мягкий, но твёрдый, как всегда, когда она что-то решала окончательно. — Спасибо вам. Правда спасибо. Только я петь — не умею. Учиться этому надо, наверное, лет с пяти, а мне восемнадцать. И жить надо на что-то. А туризм — это работа. Это верное дело.
— Верное дело, — повторил он и вздохнул. — Господи. Верное дело. Ну, хорошо. Хорошо. — Он поднялся, кряхтя. — Готовитесь к экзаменам?
— Готовлюсь. По четыре часа в день. Иногда по шесть.
— По шесть, — он опять посмотрел на неё поверх очков. — Ну хоть в этом вы себе не изменяете. Ладно. Приходите ко мне со своими билетами, когда застрянете. Я тридцать один год объяснял людям вещи, которые им были неинтересны. С вами, подозреваю, будет легче.
Он подобрал с пола свой чайник и уже в дверях обернулся.
— Только вы всё-таки пойте, — сказал он. — Пока моете окна. Дальше по коридору, за поворотом, живёт человек, у которого больная жена. Она лежит уже год. И вот сегодня, когда вы пели, я слышал, как он открыл дверь. Чтобы ей было слышнее.
Дверь за ним закрылась.
Света стояла посреди отмытой, солнечной, пустой, совершенно своей комнаты, и держала в руках мокрую тряпку, и почему-то у неё щипало в носу.
Потом она забралась обратно на табурет и домыла окно — оставалась одна верхняя четверть.
За стеклом лежал огромный, гудящий, золотой от заката город, полный людей, которых она ещё не знала, работы, которую она ещё не делала, экзаменов, которых она ещё не сдала. Где-то там были поезда, самолёты, страны, атласы с выпадающими страницами, ставшие настоящими.
«Соседи хорошие, — подумала она, растирая стекло газетой до скрипа. — Дай бог, чтоб и остальные такие же».
И запела снова.
Она не знала — и не могла знать, — что за две с половиной тысячи километров отсюда, в другой стране, в тёмной квартире с наглухо задёрнутыми шторами, живёт женщина, которая, когда поёт, всегда вспоминает её.
И что голос, которым Света сейчас пела, домывая окно в чужом городе, был её голосом.
Глава 5. Взрослая жизнь
Оказалось, что жить — это дорого.
Открытие было не то чтобы новым, но раньше оно как-то не касалось её лично. В детдоме еда бралась из кастрюли, а кастрюля бралась с плиты, а плита была всегда. В этой новой для нее жизни всё было иначе. Здесь хлеб стоил денег, и молоко стоило денег, и мыло стоило денег, и даже то, что она мылась в общей ванной под общей лампочкой, тоже стоило денег, потому что Зинаида Марковна раз в месяц обходила комнаты с тетрадкой и говорила: «За свет, милочка».
Конверт с подъёмными худел с той спокойной неотвратимостью, с какой тает мартовский снег: вроде и не смотришь, а его всё меньше.
Света разложила на столе всё, что имела, — три бумажки и горсть мелочи, — посчитала, посчитала ещё раз, потом взяла карандаш и написала на обороте старой квитанции столбиком: хлеб, крупа, чай, тетради, проездной. Подчеркнула. Посмотрела на итог.
— Ага, — сказала она вслух. — Искать работу нужно было еще вчера. Ничего, справимся.
Она сказала это так бодро, что сама себе поверила.
Первое собеседование было в кафе на канале.
Она гладила блузку три вечера подряд — точнее, гладила один раз, а два вечера просто смотрела на неё, висящую на плечиках у шкафа без дверцы, и волновалась. Пришла за двадцать минут, потому что опаздывать было нельзя, и потом эти двадцать минут стояла на углу, переминаясь, и повторяла про себя: «Здравствуйте, меня зовут Светлана, я очень хочу у вас работать, я быстро учусь».
Управляющая — женщина с идеально гладкими волосами и такой же гладкой улыбкой — выслушала её ровно сорок секунд.
— Опыт?
— Я умею мыть посуду. Я мыла посуду на сто двадцать человек.
— Где?
— В детском доме, — сказала Света и улыбнулась.
Улыбка на том лице не изменилась ни на миллиметр, но что-то за ней захлопнулось, как форточка.
— Мы вам позвоним.
Второе было в булочной. «Мы вам позвоним».
Третье — в гостинице, куда она пришла с особенной надеждой, потому что гостиница, потому что туризм, потому что вот же оно, судьба. Кадровик посмотрел на неё поверх бумаг и спросил, сколько ей лет. Она сказала. Он вздохнул так, будто она сообщила ему о смерти дальнего родственника.
— Мы вам позвоним.
К концу второй недели у Светы было девять «мы вам позвоним», стоптанные босоножки и совершенно новое, незнакомое чувство. Не обида. Обиду она знала: обида бывала на Вовку Гринёва, на кашу, на несправедливость, и от обиды помогало пореветь пять минут в бельевой. Это было другое. Это было ощущение, что ты стучишься в дверь, а за дверью просто никого нет.
Она вышла из десятой конторы в четверг вечером, дошла до угла, села на бортик гранитной набережной — и её накрыло.
Она плакала быстро, зло, вытирая лицо ладонями, злясь на себя за то, что плачет, злясь ещё больше от того, что от злости слёзы шли сильнее. Мимо шли люди. Никто не оборачивался. Огромный город гудел, ехал, звенел трамваем, ел мороженое, смеялся — и ему было решительно всё равно.
Она достала телефон — старенький, купленный на распродаже, — и набрала единственный номер, который знала наизусть.
Долгие гудки. Ещё гудки. Потом шорох, кряхтенье, стук — там всегда что-нибудь падало, — и голос:
— Алё! Алё, я слушаю! Говорите громче, я плохо…
— Ба, — сказала Света и тут же поняла, что зря открыла рот, потому что голос сломался пополам.
Пауза.
— Так, — сказала Маргарита Тимофеевна совсем другим тоном. — А ну не вздумай.
— Я не вздумываю.
— Вздумываешь. Я слышу. Что случилось? Обидели? Кто? Ты мне скажи кто, я приеду.
И вот от одной этой мысли — как баба Рита, с трясущимися руками, в стоптанных туфлях, едет на автобусе двести километров разбираться с кадровиком гостиницы, — Света вдруг засмеялась сквозь слёзы и сразу же перестала плакать.
— Никто не обидел. Просто на работу не берут.
— Куда?
— Никуда. Везде говорят, молодая. Говорят, опыта нет. А где мне его взять, ба, если меня никуда не берут? — Она шмыгнула носом. — Это как… ну это как замок, у которого ключ внутри лежит.
На том конце помолчали. Слышно было, как Маргарита Тимофеевна дышит и что-то пододвигает.
— Подожди, — сказала она наконец. — Не лей слёзы. Не смей. Сиди и слушай сюда.
— Слушаю.
— У меня там подруга. Валентина. Мы с ней в семьдесят девятом на курсах вместе… неважно. Она в Питере теперь, большая шишка стала, управляющая. Фирма по уборке. Квартиры, офисы, коттеджи вот эти ваши. — Пауза. — Ты убираться-то умеешь?
Света посмотрела на канал, на своё расплывшееся отражение, на золотой шпиль вдалеке.
И засмеялась.
— Ба, — сказала она. — Я столько лет убиралась. Ну конечно умею, ты же знаешь.
— Ну вот. — В голосе Маргариты Тимофеевны появилось что-то очень довольное. — А теперь будешь убираться за деньги. Сиди у телефона, ласточка. Я звоню.
— Спасибо. Спасибо, ба. Спасибо-спасибо-спасибо, я на любую работу согласна, лишь бы взяли, я…
— Всё, всё. Не ной там.
И повесила трубку.
Валентина Сергеевна оказалась крупной женщиной с низким прокуренным голосом и золотым перстнем на указательном пальце. Она посмотрела на Свету пять секунд, потом задала три вопроса.
— Ведро с горячей водой поднимешь?
— Подниму.
— Плиту от жира отмоешь?
— Содой и лимоном. Или уксусом, если эмаль.
— Опаздывать будешь?
— Никогда.
Валентина Сергеевна усмехнулась и придвинула к ней бумаги.
— Ритка сказала — ты работящая. Ритка врать не умеет, у неё талант отсутствует. Заполняй.
Так у Светы появилась работа.
Первый заказ был в огромном доме, которого она даже испугалась.
Не самого дома — а того, что он есть. Три этажа, стеклянный лифт, консьерж в форме, во дворе фонтан с рыбами, вода в котором была почему-то голубая. Света стояла у подъезда с сумкой, где лежали её тряпки и щётки, и думала: «Тут, наверное, и пыли-то нет. Тут пыль не пускают».
Хозяйка открыла дверь и посмотрела на неё.
Ей было лет сорок пять. Тонкая, с очень прямой спиной и очень тонкими губами, в домашнем — но таком домашнем, что Света с ходу поняла: этот халат стоит больше, чем весь её чемодан вместе с чемоданом.
— Сколько тебе лет? — спросила хозяйка вместо «здравствуйте».
— Восемнадцать. — Света улыбнулась. — Восемнадцать с половиной. Здравствуйте.
Губы стали ещё тоньше.
— У тебя вообще есть какой-то опыт в уборке?
— Есть.
— Какой?
— Большой, — честно сказала Света.
— Понятно. — Женщина скрестила руки. — У меня, чтобы ты понимала, должна быть идеальная чистота. Идеальная. Не «хорошо». Не «нормально». Я провожу пальцем по плинтусу, и палец должен остаться чистым. Ты понимаешь, что такое плинтус?
— Понимаю. — Света всё ещё улыбалась, но улыбка стала осторожной, как человек, идущий по льду. — Не волнуйтесь. Всё будет в лучшем виде.
— «В лучшем виде», — повторила хозяйка с непередаваемой интонацией и достала телефон. — Я, пожалуй, позвоню в агентство. Я просила опытного человека. А ты явно новичок. Что они мне присылают, ребёнка какого-то…
Она отошла к окну, набирая номер, и говорила там громко, не понижая голоса, специально не понижая, — про то, что она платит деньги, и немаленькие, и что ей присылают девчонок с улицы, и что она будет вынуждена рассмотреть другие варианты.
Света стояла в прихожей — огромной, светлой, с зеркалом во всю стену, — держала свою сумку с тряпками и чувствовала, как горит лицо.
Она ничего не сделала. Вот что было обиднее всего. Она ещё вообще ничего не сделала. Она даже не успела вымыть один-единственный плинтус, а её уже мерили, взвешивали и признавали негодной — за то, что родилась не тогда и выглядит не так.
«Ну и что, — сказала она себе. Мысленно, губами не шевеля. — Ну и что. Справимся».
Хозяйка вернулась, недовольная.
— В агентстве говорят, замены сегодня нет. — Она махнула рукой. — Ладно. Работай. Но учти: я приму, только если будет безупречно. Вещи не трогай. В кабинет не заходи. Спальня — верхний ящик не открывать.
Она мыла эту квартиру шесть часов.
Она мыла её так, как мыла бы Маргарита Тимофеевна перед приездом комиссии из района, — то есть с яростью, с любовью и без единого пропущенного угла. Она сняла и промыла решётки вытяжки. Она вынула бельё из-под кровати и вымыла там, куда никто не заглядывает. Она отчистила плиту содой, а потом натёрла её лимоном, разрезанным пополам, и плита стала пахнуть не квартирой, а летом. Она вымыла окна — три огромных окна, — и, стоя на подоконнике, поймала себя на том, что уже мурлычет, и тут же прикусила губу. Ведь хозяйка предупредила, что шуметь нельзя.
Она отмыла плинтусы. Все. Включая тот, что за холодильником.
Когда хозяйка вернулась, было полшестого.
Она обошла квартиру молча. Провела пальцем по плинтусу в коридоре. Посмотрела на палец. Провела по верху дверного косяка — на цыпочках, вытянувшись. Посмотрела ещё раз. Заглянула за холодильник. Открыла духовку.
Света стояла в прихожей, в мокром фартуке, с прилипшей ко лбу прядью, и ждала.
Хозяйка закрыла духовку. Ей нечего было сказать. Ни одного замечания. Она стояла посреди безупречно чистой квартиры, которая пахла лимоном и чистой водой, и по её лицу видно было, что это её злит — злит гораздо сильнее, чем разозлила бы грязь.
— Ну, — процедила она наконец. — Ладно.
— Спасибо, — сказала Света.
— За что?
Света подумала.
— Не знаю, — призналась она честно. — Привычка.
Она забрала сумку и вышла. Спустилась в стеклянном лифте, прошла мимо фонтана с голубой водой, мимо консьержа. И только на улице, уже за углом, села на лавочку, вытянула гудящие ноги и сказала небу:
— Я справилась!
И от этого было очень радостно.
Дальше пошли дни, похожие один на другой, как ступеньки.
Утром — учебники. По четыре часа: русский, история, английский, который давался ей с пугающей лёгкостью, — она сама не понимала почему, но чужие слова липли к ней, как репей к юбке. Днём — заказы. Вечером — снова учебники, уже через силу, уже когда буквы плыли.
Работу она делала хорошо. Валентина Сергеевна ей это прямо и сказала:
— Жалоб на тебя нет. Жалоб на тебя вообще нет, что для меня странно.
— Спасибо.
— Не спеши радоваться. — Валентина Сергеевна затянулась. — Постоянных-то клиентов у тебя так и нет.
Это было правдой и Света не понимала почему. Она убирала хорошо — а заказ не повторялся. Она часто слышала: «мы, наверное, попробуем кого-нибудь другого». Причины никто не называл. Причины были такие, которые вслух не говорят.
Один раз мужчина открыл дверь, посмотрел на неё и сказал через плечо жене: «Нет, дорогая, не эту», — и захлопнул дверь.
Один раз пожилая женщина не пустила её на порог: «Слишком молодая. Ты мне тут воровать начнёшь».
Один раз хозяйка была очень мила, очень довольна, всё хвалила — а потом позвонила в агентство и попросила прислать «кого-нибудь постарше и попроще». Валентина Сергеевна пересказала ей это без всякого сочувствия, деловито, и добавила, гася сигарету:
— Не ты первая. Красивым бабам тяжелее в этом деле, чем страшным. Запомни и не реви.
Света не ревела. Она шла домой пешком через полгорода, чтобы не тратиться на проезд, и по дороге считала: если брать пять заказов в неделю, а не три… а если шесть? А если ещё и в воскресенье? Но такого количества заказов у нее не было.
Она садилась на подоконник в своей комнате, смотрела на закат и думала: «Мне нужен постоянный клиент. Один. Хоть один. Тогда всё сложится». А пока что не складывалось.
Зато у нее появилась подруга.
Их поставили вдвоём на большой объект — квартиру после ремонта, где всё было в известковой пыли, и один человек за день не справился бы.
Лена оказалась круглолицей, курносой, с рыжеватым хвостом и вечно съезжающими на нос очками. Она была старше Светы на два года, училась в колледже на бухгалтера, работала, чтобы помогать родителям, и разговаривала без пауз.
— Ты новенькая? Ты Лужская, да? Мне Валентина Сергеевна сказала — Лужская, с ней пойдёшь. Слушай, а тебе правда всего лишь восемнадцать? Я думала, тебе двадцать. У тебя лицо взрослое. Не в смысле старое! В смысле — как будто ты уже всё про всех поняла. Ой, я болтаю много, мне все говорят. Тебе мешает?
— Нет, — сказала Света, смеясь. — Мне нравится.
Лена так удивилась, что уронила тряпку.
Они мыли эту квартиру шесть часов. Известь въелась везде: в стёкла, в подоконники, в петли. К третьему часу они уже смеялись как ненормальные, потому что Лена, оступившись, села прямо в ведро, а Света, спасая её, поскользнулась и въехала плечом в стену, и на стене остался отпечаток — идеальный, как в кино про преступников.
— Нас убьют, — сказала Лена, сидя в ведре.
— Не убьют. Смоем.
— А если не смоется?
— Смоется, — сказала Света. — Всё смывается. Кроме масляной краски.
Отпечаток смылся.
К вечеру они вымыли квартиру до состояния, при котором даже Валентина Сергеевна крякнула бы. Они вышли на улицу — обе мокрые, обе с волосами, стоящими дыбом от извести, обе счастливые той особенной животной радостью, которая бывает только после хорошо сделанной тяжёлой работы.
— Мороженое, — сказала Лена. — Я угощаю. Я сегодня богатая.
— Я тоже богатая. Давай я.
— Давай пополам, — предложила Лена, и это оказалось самым правильным решением в тот день.
Они сидели в маленьком кафе на углу, ели пломбир из стеклянных вазочек, и Лена рассказывала.
Она рассказывала про метро — какие станции красивые, а какие «просто метро». Про то, что на «Автово» колонны из настоящего стекла, а туристы этого не знают и трогают их руками. Про белые ночи, которые местные ненавидят, потому что невозможно спать, а Света слушала и не понимала, как можно ненавидеть такое. Про мосты, которые разводят, и про то, что, если зазеваешься на том берегу — всё, гуляй до утра, и один раз Ленин двоюродный брат так гулял, и это была очень поучительная история.
— А ты откуда? — спросила наконец Лена, доскребая вазочку.
— Из Луги.
— А родители там?
Света помолчала полсекунды. Ровно полсекунды — она давно научилась укладываться в этот промежуток.
— У меня нет родителей, — сказала она легко. — Я детдомовская.
Лена перестала скрести.
Она не сказала «ой, прости». Она не сделала того лица — жалостливого, сладкого, невыносимого лица, которое Света видела уже сотни раз и научилась не замечать.
Она сказала:
— Слушай. А ты в Эрмитаже была?
— Нет.
— Всё, — сказала Лена и отодвинула мороженое. — В воскресенье. Я тебя веду. Не спорь.
В воскресенье шёл дождь, тонкий и тёплый, и очередь в музей стояла под зонтами, и Лена всю дорогу ворчала, что надо было идти в среду вечером, когда вход дешевле.
Света не слушала.
Она вошла — и остановилась.
Она остановилась прямо в дверях, так что кто-то сзади сказал ей «девушка, ну что же вы», и Лена потянула её за рукав, а она стояла и смотрела вверх, на золото, на белый мрамор, на лестницу, которая шла куда-то вверх и вверх, как будто дом придумал человек, который не собирался умирать.
— Ты чего? — шёпотом спросила Лена.
Света не ответила.
Она ходила по залам несколько часов. Лена, которая была тут раза четыре, честно продержалась два часа, а потом сдалась и села на банкетку — «я тебя тут подожду, иди, только не потеряйся». Света ходила одна.
Она смотрела на картины, на потолки, на паркет, выложенный звёздами, и внутри у неё что-то происходило — что-то очень большое, чему она не знала имени. Это было похоже на то чувство, когда поёшь и голос вдруг раскрывается на верхней ноте. Только сейчас пела не она. Пело всё вокруг.
В одном зале — маленьком, тихом, с окнами на Неву — она остановилась перед портретом женщины в тёмном платье и стояла долго. Женщина смотрела мимо неё, куда-то в угол, и у женщины было такое лицо, будто она только что перестала петь.
У Светы почему-то заболело в горле.
Она отвернулась, вышла в следующий зал и там, у окна, увидела Неву — серую, широкую, в дождевой ряби, — и вдруг подумала совершенно ясно и совершенно спокойно:
«Я буду путешествовать. Я увижу все эти прекрасные города, реки, озера, дома. Все, что есть на земле».
Подумав это, она улыбнулась — и пошла искать Лену, которая уснула на банкетке, привалившись к колонне, и сердито проснулась, и сказала, что ноги у неё не казённые.
Глава 6. Мечты сбываются
Экзамены начались в июле.
Света не спала ночь перед первым — не от страха, а от того, что нельзя же спать, когда через восемь часов решается всё. Она лежала, смотрела в высокий потолок с трещиной по лепному бордюру и мысленно повторяла даты. В четыре утра сдалась, встала, вымыла пол, который был чистым, и от этого сразу успокоилась.

