
Полная версия:
Тайна служанки

Мила Роман
Тайна служанки
Глава 1. 12 лет назад.
— Я вынужден прекратить поиск.
Синьор Робер произнес это тихо, но в тишине кабинета слова упали тяжело, как камни в глубокий колодец. Он не поднимал глаз — водил карандаш по краю зелёной настольной лампы, как будто надеялся стереть с себя эти слова.
— Мы ищем Бьянку уже три года и не продвинулись ни на шаг. У меня больше нет ни одной идеи — ни где, ни как её искать. Мне очень жаль.
Они сидели в его кабинете — Изабелла и Матиас Лавалье. За последние три года эти мягкие кресла, приглушённый свет, широкий массивный стол и зеленая лампа стали для них почти вторым домом. Почти каждый день начинается здесь, с этой комнаты. И почти каждый день они предпочитали бы никогда сюда не приходить. Каждое утро наполнялось надеждой — и к вечеру эта надежда разбивалась вдребезги.
Три года назад пропала их дочь. Светловолосая красавица Бьянка. Ей было всего три, когда они видели ее в последний раз.
С тех пор не проходило ни дня, чтобы они о ней не думали. Кажется, за эти три года они прожили сотню жизней. Стоило где-нибудь в толпе мелькнуть светлой детской макушке — и в груди все обрывалось. Каждый звонок из полиции «мы нашли ребёнка» — и они летели туда, задыхаясь от надежды. И каждый раз это была не она.
И всё равно, даже спустя три года они надеялись найти дочь. Живой.
Три года. Полиция давно закрыла дело. Сотни детективов опустили руки. Теперь сдался и синьор Робер. Но они не сдадутся.
Изабелла смотрела на свои сцепленные пальцы. Когда-то она блистала на сцене оперного театра — люди приезжали со всей страны, чтобы услышать ее голос, тот самый, от которого замирал переполненный зал.
Она познакомилась с Матиасом после «Тоски», когда он пробрался за кулисы с охапкой белых роз и сказал только: «Я не разбираюсь в музыке, но это лучшее что я слышал». Через год они обвенчались. Еще через два родилась Бьянка — крохотная, светловолосая, с голосом, которая, как шутила Изабелла, однажды переплюнет материнский. После пропажи дочери Изабелла не спела ни ноты. Теперь ее тихий, надломленный голос слышал только муж.
Матиас Лавалье был известным в Италии промышленником — он производил тончайший высококлассный шёлк, лучший на рынке. Секреты его производства достались ему от предков и передавался в семье из поколения в поколение. Конкуренты годами пытались выведать его секреты — и не смогли. Тогда они решили просто убрать Матиаса с рынка. Он прошёл через корпоративную войну: обман партнёров, предательство коллег, шантаж, клевету. Он выстоял. Сломало его другое.
Если бы он только знал, что соперники замахнутся на самое ценное — на ребенка, — он без единой минуты колебания отдал бы им весь бизнес, все фабрики, весь секрет до последней нити. Но он и представить не мог, что кто-то будет вести себя так грязно.
О пропаже Бьянки писали все газеты, о ней трубило телевидение. Сотни волонтёров прочёсывали город. Всё напрасно. А потом, как это всегда бывает, о пропаже забыли — как забыли и о знаменитой оперной певице, и о шёлковом магнате.
Синьор Робер был лучшим в своем деле. Помимо огромных связей, он обладал изобретательным и гибким умом. Там, где другие сыщики опустили руки, он раз за разом находил новые пути расследования, о которых раньше никто не думал. И вот теперь сдается даже он.
— Синьор Робер, я вас понимаю. Столько лет работы — и ничего, — Матиас подался вперед, и голос его дрогнул. — Но прошу вас, не бросайте нас. Мы ещё можем надавить на моих бывших партнёров. Кто-то из них наверняка знает больше, чем говорит. Найдём похитителя — найдём и Бьянку.
— Кроме того, — тихо добавила Изабелла, не поднимая головы, — неделю назад вы сказали, что вышли на след. Что кто-то видел машину, в которой садился мужчина со светловолосой девочкой. Этот след оборвался? Совсем ничего?
Робер тяжело посмотрел им в глаза.
— След ни к чему не привёл. И на сегодня у меня просто больше нет ни зацепок ни идей в каком направлении мне двигаться дальше.
И заказчик, и исполнитель так и остались Тенями. У нас есть только описание мужчины, который забрал Бьянку прямо из детского сада. Есть описание машины и маршрута — мы отследили его по уличным камерам. Машину нашли в тот же день. Похититель бросил ее на окраине. А ребенок… ребенок исчез.
Изабелла закрыла глаза. И, как всегда, память безжалостно вернулась в тот день.
Стоял теплый сентябрьский вторник. Утром Бьянка капризничала — она не хотела расставаться и идти в садик.
— Мама, останься, — тянула она, вцепившись в подол платья маленькими пальчиками.
— Не могу, солнышко. У мамы репетиция. — Изабелла присела перед ней на корточки и заправила дочери за ухо непослушную светлую прядь. — Но вечером я приду за тобой первая. Обещаю. И мы споём нашу песенку. Договорились?
— Хорошо, — произнесла девочка и наконец разжала пальцы.
Изабелла помнила это до мучительной ясности — теплую щёку под своими губами, запах молока и ванили, крохотную ладошку, махнувшую ей вслед. Она тогда не знала, что целует дочь в последний раз.
В тот день за Бьянкой пришли раньше. Мужчина в темном пальто и с надвинутой на глаза кепкой подошел к воспитательнице во время прогулки, когда дети играли во дворе.
— Я от синьоры Лавалье, — сказал он спокойно и уверенно. — У Изабеллы изменилось время репетиции, она попросила забрать Бьянку пораньше. Вот, она передала записку.
Воспитательница, молодая и доверчивая, взглянула на аккуратно сложенный листок. Почерк, похожий на почерк синьоры Лавалье. Подпись никто не насторожила. Бьянка, увидев чужого человека, замотала головой и попятилась к качелям.
— Малышка, мама ждёт тебя в оперном театре, — мягко улыбнулся и мужчина присел, протягивая руку. — Она приготовила тебе сюрприз. Ты хочешь мороженое? Целое ведро твоего любимого ванильного мороженого ждет тебя в машине.
Девочка заколебалась. Слово «мороженое» и слово «мама» сделали свое дело. Она сделала шаг вперед, потом ещё один. Он взял ее за руку — и повёл к воротам. У обочины ждала темная машина. Больше Бьянку никто не видел. Как и этого мужчину. Позже воспитательница вспоминала, что у мужчины был шрам на левой щеке. Но эта единственная особая примета ни к чему не привела.
— Синьор Робер, — Изабелла открыла глаза, и в них, несмотря на закат, вдруг блеснуло что-то жёсткое, живое. — Полиция сдалась. Вы сдаётесь. Пусть. Но я мать. Я узнаю свою дочь из тысяч, из миллионов. И пока моё сердце бьётся, я буду её искать. С вами или без вас. Я знаю она еще жива. Мое сердце меня не обманывает.
Робер долго молчал. За окном сгущались римские сумерки, зажигались первые фонарики. Он смотрел на эту женщину, которая потеряла все что у нее было, но не потеряла надежду.
- Я просто не знаю в каком еще направлении мы можем двигаться. И не хочу понапрасну вас обнадеживать – грустно сказал Робер.
— Синьор, прост не сдавайтесь. Может быть сейчас вы не знаете в каком направлении искать. Мы тоже не знаем. Но возможно через неделю что-то изменится. Возможно, какая-то удача выведет нас на похитителя и на мою дочь, - продолжал убеждать Матиас.
В тот вечер Лавалье вышли из офиса сыщика в последний раз. Они еще не знали, что их ждет впереди и встретятся ли они когда-нибудь со своей малышкой.
Глава 2. 15 лет назад. Луга
Мороз в ту зиму встал рано и стоял основательно, по-хозяйски, как встает в чужом доме родственник, приехавший долго и без приглашения.
— Ну и холодина сегодня, — подумала Маргарита Тимофеевна, опуская ноги с кровати и нашаривая тапки. — Воздух будто инеет.
Она спала в маленькой комнате на кухне — раньше там, говорят, жила экономка, ещё при старых хозяевах, — и просыпалась всегда сама, без будильника, минут за десять до того, как он должен был затрещать. Тело помнило время лучше надоедливого будильника. Пятьдесят четыре года, из них двадцать восемь — в этом детском доме. Сначала нянечкой, потом воспитательницей, потом просто — Маргаритой Тимофеевной, без которой в старом особняке под Лугой не завинчивалась ни одна лампочка и не находилась ни одна потерянная варежка.
Она была невысокая, полная, с мягкими плечами и жёсткими, натруженными руками. Волосы, когда-то тёмные, теперь наполовину седые, она стягивала в тугой узел на затылке, и узел этот к вечеру всегда сползал набок, отчего вид у неё делался слегка растрёпанный и немного домашний. Дети, которые здесь давно жили, и те, кого привозили на неделю, — тянулись к ней безошибочно, как тянулись к печке в холодной комнате.
В детском доме, где она работала, отопление было слабое, помещение – старый особняк. Батареи по утрам едва теплые, к обеду разойдутся, а к ночи опять остынут. Но зато на первом этаже, в большом зале, стоял камин — роскошь, оставшаяся от былых времён, от господ, от парков и зеркал, от всего того, что давно вынесли, продали, забыли. Как-то зимой сторож Пал Палыч пришел, ворча и матерясь в полголоса, прочистил дымоход, и с тех пор в особенно холодное утро Маргарита Тимофеевна разжигала камин сама. Старый особняк наполнялся теплом, светом и запахом горящего дерева, и холодное казённое заведение стало уютным, хоть и немного старинным.
Вот и в это утро она шла разжигать камин — с охапкой берёзовых поленьев, прижатых к животу, — когда в центральную дверь постучали. Громко, настойчиво. Три удара, пауза, ещё три.
Маргарита Тимофеевна остановилась у камина. Часы над камином показывали без четверти шесть. За окнами было черно.
«Кого это принесло в такую рань, да в мороз?» — подумала она, сваливая поленья у решётки и растирая ладони. «Не к добру это. Ох, не к добру».
Она открыла тяжелую дверь. На пороге стоял высокий хмурый мужчина в темном пальто. Шарф намотан по самым глазам, шапка сдвинута на брови, и в узкой щели между ними — только глаза, светлые, холодные, ничего не выражающие. На руках он держал маленькую девочку со светлыми кудряшками — заплаканную и до смерти напуганную. Девочка была в чужом, слишком большой пальтишке, застёгнутом криво. Из под шапки выбивались белые кудряшки, заиндевевшие от слез и мороза.
— Здравствуйте, — проговорил мужчина прямо в шарф. Голос прозвучал глухо, как будто из-под земли.
— Здравствуйте. Что вы хотели? — Маргарита Тимофеевна поёжилась: в приоткрытую дверь тянуло стужей, и стужа эта, злая, уже поползла по полу, к её тапкам, вверх по ногам.
— Это ведь детский дом? Я хочу оставить девочку. Я нашел ее на вокзале, — чуть спустил шарф, чтобы говорить яснее, и она увидела неприятный шрам у него на щеке. Шрам был старым, белёсым, стягивавшим кожу так, что уголок рта чуть приподнимался, и казалось, будто мужчина всё время криво усмехается.
— Так в полицию идите. Может, ее ищут, — ответила Маргарита Тимофеевна.
— Я там был, там сказали привести сюда, — настаивает мужчина.
«Что значит — сказали вести сюда? Полиция такого сказать не могла. Ерунда какая-то», — пронеслось у нее в голове. Она посмотрела на девочку. Та смотрела на нее в упор —темными от страха глазами, и не плакала уже, а тихо, часто дышала, как дышит зверёк, попавший в силок и понявший, что дёргаться бесполезно.
А вслух Маргарита Тимофеевна сказала:
— Я не могу просто так принять ребенка с улицы. Это не по правилам. Сначала девочку надо в полицию, там разберутся. И потом — какой вокзал? У нас на вокзале в шесть утра ни души.
— Не этот вокзал, — коротко сказал мужчина.
— А какой?
Он не ответил, а только сильнее укутался в шарф. Разговор был закончен. Холодный воздух валил прямо в зал, и никакая каминная полка от него не спасла. Мужчина, кажется, почувствовал, что перед ним вот-вот закроют дверь. Он наклонился - быстро, деловито, словно поставил на землю сумку, — опустил девочку прямо на порог. Та сразу залилась слезами. Он выпрямился, развернулся и молча зашагал прочь.
— Постойте! Что вы делаете? Вы что же, бросаете ребенка на пороге? Вернитесь! Слышите? Вернитесь сейчас же! — Маргарита Тимофеевна кинулась за ним в тапках и легком платье, в котором ходила дома. Мороз обхватил ее сразу, ее будто окунули в прорубь; дыхание перехватил, но она и всё-таки побежала. — Да как же так можно! Как рука-то поднялась!
Но мужчина шёл не оборачиваясь, и снег скрипел под его сапогами — ровно, размеренно, ни разу не сбившись. Он не сбегал. Он просто уходил, и в этой его спокойной спине было что-то такое, отчего у Маргариты Тимофеевны похолодело внутри сильнее, чем от мороза.
Она добежала за ним почти до самых ворот, крикнула ещё раз — голос сорвался, — потом спохватилась, что дверь осталась открыта настежь и драгоценное тепло уходит, а на пороге сидит и заходится плачем маленькая девчушка. Бросилась обратно, у порога поскользнулась, чуть не упала, подхватив плачущую девчушку — та была лёгкая, как птичка — забежала внутрь и захлопнула дверь.
— Ну, здравствуй, — выдохнула она, прислонившись спиной к двери. Сердце колотилось где-то в горле. — И что нам с тобой делать?
Девочка плакала — не громко, не капризно, а безнадёжно, взахлеб, как плачут, когда понятно, что на плач никто не придет.
Через три часа придёт заведующая — вот пусть и решает, что дальше. А пока надо ребенка успокоить, отогреть.
Маргарита Тимофеевна понесла девочку к камину, посадила на низкую скамеечку, встала на колени и растопила: смяла старую газету, уложила лучины крест-накрест, сверху березовые поленья, чиркнула спичкой. Огонь занял не сразу, поворчал, подымил — и вдруг пошёл, весело, жадно, и в зале сразу сделалось живо.
Она сняла с малышки задеревеневшее от мороза пальтишко, — пальтишко было чужое, большого размера на два, а под ним оказалось платье, какое-то нездешнее: толстая шерсть, аккуратная строчка, на груди вышита ромашка. «Не наше платье, - подумала Маргарита Тимофеевна. - Дорогое». Колготки на коленях порваны, на левой ноге — башмачок, на правой — толстый мужской носок, намотанный поверх ступни и подвязанный шнурком.
— Господи, — сказала она тихо. — Где ж ты, кроха, второй-то потеряла?
Ладошки у девочки были белые, почти восковые. Маргарита Тимофеевна взяла их в свои руки и стала растирать — осторожно, потом сильнее. Девочка сначала дёрнулась, а потом затихла и осталась.
— Замёрзла? Ну ничего. Ничего, ничего. Сейчас отогреемся. Ишь ты, ледышка какая. Пальчики-то, пальчики. Больно? Ну потерпи, миленькая, надо потерпеть, а то отвалятся.
Она говорила и говорила — не потому, что ждала ответа, а потому, что знала: голос греет не хуже огня. За двадцать восемь лет она выучила это твёрдо. Дети успокаиваются не от слов, а от того, что кто-то рядом не молчит.
Девочка перестала плакать. Она смотрела на огонь — не мигая.
— Давай-ка тебя покормим, — сказала Маргарита Тимофеевна.
На кухне всё было заперто от непослушных ручек — Нина Петровна была строга, — но Маргарита Тимофеевна знала, где лежит хлеб и стоит банка варенья, малинового, прошлогоднего, своего. Отрезала ломоть, намазала погуще, не жалея.
Девочка жадно схватила ломоть и запихнула в рот почти целиком, будто не ела уже очень давно. Маргарита Тимофеевна согрела ей кружку какао — сладкого, с пенкой, как любила сама.
— Не спеши ты так, подавишься. Никто у тебя не отнимет, — она придержала сжатую руку. — Слышишь? Никто. Тут не отнимают.
Девочка ела и понемногу успокоилась. По подбородку у нее текло варенье.
И вот тут у Маргариты Тимофеевны впервые за это утро защипало в носу.
Она достала платок, послюнила уголок и обтёрла девочке щёки — сначала от варенья, потом от засохших слёз. Личико под слоем грязи оказалось тонким, нежным, с высоким лбом и четкими, нарисованными бровями. Такие лица бывают у детей на старых открытках. И кожа смуглая чуть-чуть, а волосы светлые. Редкое сочетание. Красивое.
— Тебя как зовут, кроха? — спросила она.
Девочка подняла глаза. Помолчала. И вдруг заговорила — быстро, певуче, глотая окончания, и в голосе была надежда: наконец-то спросили, наконец-то можно объяснить. Слова лились, поднимались, падали, тянулись — совсем не так, как тянулись русские слова.
— Что? — Маргарита Тимофеевна растерялась. — Ничего не разобрала. Ты что же, говорить ещё не умеешь? А лет тебе сколько?
Она спросила громче, будто это могло помочь. Девочка замолчала. Свет в ее глазах погас так же быстро, как загорелся, — она поняла, что ее опять не поняли, и уголки губ поползли вниз.
Тогда Маргарита Тимофеевна показала ей свои пальцы — один, два, три. Девочка подумала — серьезно наморщив лоб, — и подняла три пальчика словно говоря: вот столько, точно.
— Ну вот, наконец-то мы друг друга поняли. Значит, три года. И как же ты, такая махонькая, попала одна на вокзал, да ещё в этот такой холод? Одни загадки.
Глаза девочки снова наполнились слезами. Она обвела взглядом зал — высокие темные окна, чужую стену, чужую лестницу, — и губы у нее задрожали.
— Ну тихо, тихо, не плачь. — Маргарита Тимофеевна погладила ее по голове и прижала к себе, крепко, всей грудью, и почувствовала, какая та маленькая и какие острые у нее лопатки.
Девочка плакала в ее плечо, а Маргарита Тимофеевна качала ее и смотрела в огонь, и думала о малышке, которая лопочет на непонятном языке, о мужчине со шрамом, который просто бросил ее на пороге и о том, что не могли найти ее на вокзале, что-то тут нечисто.
К девяти утра пришла заведующая Нина Петровна — женщина строгая, но не злая. Была она худая, прямая, с короткой стрижкой и в неизменном сером костюме; шла быстро, говорила отрывисто, и весь дом слышал ее каблуки за два пролёта. Дети ее побаивались и уважали. Персонал побаивался и уважал. Проверки в этом районе побаивались и уважали, а иные — просто побаивались.
Маргарита Тимофеевна сразу выложила ей всё как было — от стука в дверь до мужского носка на детской ноге.
— На пороге бросили? Среди зимы? — Нина Петровна нахмурилась и, не садясь, расстегнула пальто. — А что за мужчина, ты его раньше видела?
— Впервые в жизни. Лицо шарфом замотано, только шрам и приметила, вот тут, на щеке. — Маргарита Тимофеевна держала палец по своей щеке. — Сказал, что в полиции его направили сюда.
— Не будут в полиции без разбора детей по детдомам рассылать, еще и не понятно с кем. Врёт твой мужчина, — заведующая покачала головой.
Нина Петровна помолчала. Потом сняла очки, протёрла их платком и надела снова — она всегда так делала, когда ей что-то очень не нравилось.
— Пойдём поглядим на неё.
Девочка сидела у камина на низенькой лавке. Увидев Нину Петровну, она мгновенно замерла и как будто съежилась.
— Ну здравствуй, — сказала заведующая и, к удивлению Маргариты Тимофеевны, присела на корточки — прямо в своем сером костюме, на пыльный пол. — Не бойся. Тут не обидят.
Они вдвоём попытались разговорить девочку. Правда, та охотно говорила — да только на языке, о котором ни та, ни другая ничего не знали. Слова были мягкими, круглыми, совсем не русскими; они катились одно за другим, и в конце каждой фразы голос поднимался вверх, словно девочка всё время о чём-то думала.
— Не по-нашему лопочет, — растерянно сказала Маргарита Тимофеевна. — И не по-украински, и не по-белорусски, — мне бы призналась. А это что-то совсем чужое.
— И не по-эстонски, — задумчиво сказала Нина Петровна. — У меня сноха из Нарвы была. Не то.
Девочка вдруг протянула ручку, дотронулась до края своего платьюшка и сказала — ясно, отдельно, будто выучила заранее:
— Мамма.
Обе женщины переглянулись.
— Вот это я поняла, — тихо сказала Маргарита Тимофеевна. — Это все на свете понимают.
Нина Петровна встала, отряхнула колени и вдруг стала очень деловой — так она всегда пряталась, когда что-то трогало ее слишком сильно.
— Вот тебе и загадка, — произнесла она. — Собирай её. Повезём в полицию, пусть заведут дело. И вещи ее собери, все, до последней тряпки. И платье это, и носок. Всё им отдадим — по вещам иной раз больше найдут, чем по словам.
Девочку одели потеплее — нашли в кладовке шубку, из которой три года как выросла Танька Соловьёва, и шапку с помпоном, и валенки, — и повезли в отделение на дребезжащей «Ниве» Пал Палыча.
Всю дорога девочка смотрела в окно. Не плакала. Просто смотрела на летящие мимо белые поля, на чёрные ёлки, на низкое серое небо, и лицо у неё было такое взрослое, такое усталое, что Маргарита Тимофеевна не выдержала и отвернулась.
Их принял немолодой дежурный капитан с усталым лицом и желтыми от табака пальцами. Выслушал, записал. Раза три переспросил про шрам.
— Значит, мужчина со шрамом оставил ребенка у вас на пороге и скрылся. А сам сказал, что мы его к вам направили? — Он постучал ручкой по столу. — Никого мы никуда не направляли. И сегодня утром ни один мужчина к нам с ребёнком не приходил. Это я вам точно говорю. Я с полуночи на смене, мимо меня муха не пролетит.
— А заявлений о пропаже не было? — спросила Нина Петровна. — Может, кто ищет девочку?
Капитан пролистал бумаги, снял трубку, куда-то позвонил, послушал, покивал.
— Нет, — сказал он наконец, кладя трубку. — По Луге ни одного заявления. Но это ещё ничего не значит. Может, ее в Петербурге искали, а к нам информация не дошла. Отправим запрос в город, разошлём ориентировку. Дело заведём, — он поглядел на девочку, которая сидела на стуле, не доставая ногами до пола, и обеими руками держалась за подол шубки. — А оставить ее тут я не могу — у нас не детский сад, одни камеры. Пусть пока у вас побудет. Найдутся родители — заберут.
— А язык? — спросила Маргарита Тимофеевна. — Она ж говорит. Только не по-нашему. Может, найдёте кого, кто поймёт?
Капитан посмотрел на поверхность очков — долго, устало.
— Найдём, — сказал он. — В городе есть кому. Отпишем.
Так девочка вернулась обратно.
Потянулись дни. Из Петербурга ответа не было. Ориентировку разослали, запрос отправили — в ответ тишина. Никто не звонил, никто не приезжал, никто не думал о маленькой светловолосой девочке. Раз в неделю Нина Петровна сама набирала номер отделения, и раз в неделю она слышала одно и то же: ждите, мы работаем, пока ничего нового.
— Они работают, — говорила она потом, аккуратно кладя трубку. — Как же.
А девочка тем временем понемногу отогревалась — не только у камина, но и в душе.
Первые ночи она спала беспокойно, вздрагивала, звала кого-то на своем непонятном языке. Маргарита Тимофеевна перенесла к себе ее кроватку — сказала, что так спокойнее всем, и никто не спорил, — и по нескольку раз за ночь садилась на ее кровать, гладила ее по голове, напевала в полголоса про серого волчка и про козлика, пока та снова не засыпала. Иногда девочка во сне хватала ее за палец и не отпускала до утра, а Маргарита Тимофеевна так и сидела, скрючившись, с затёкшей рукой, и не двигалась, боясь разбудить.
Днём девочка всюду ходила за ней хвостиком. Стоило Маргарите Тимофеевне отойти — начинала беспокоиться, искать ее глазами по всему залу, а найдёт —бежала следом и цеплялась за руку или за подол.
— Ну куда ты за мной, хвостик? — ласково ворчала Маргарита Тимофеевна, а у самой теплело на сердце. — Ты ж мне под ноги попадёшь. Ну ладно, ладно, пошли. Держись за юбку.
Понемногу девочка стала повторять русские слова. Сначала выучила «дай» — тыкала пальчиком в банку с вареньем и говорила твёрдо, требовательно: «Дай!» Потом «горячо», когда не позволяли трогать камин. Потом «нет». Потом «моё». Потом «хочу».
Слова копились медленно, как копится по весне вода, — по капле, по капле, а потом вдруг разом.
Однажды утром, Маргарита Тимофеевна вошла в комнату, девочка подняла голову от своей тряпичной куклы, улыбнулась — впервые улыбнулась по-настоящему, во весь рот, показав маленькие белые зубы, — и сказала:
— Ба-ба.
У Маргариты Тимофеевны защипало в глазах. Она постояла секунду, взглянув на девочку, и вдруг заторопилась к окну, словно ей срочно понадобилось поправить занавеску.
— Ну какая я тебе баба, — проговорила она, отвернувшись и часто моргая. — Я тебе и не баба вообще. Я тебе... — Она замолчала. — Хотя… пусть будет баба. Чего уж там. Пускай.
Шли недели. Из Петербурга так и не пришло ничего. Родители девочки будто канули в Лету. Наконец Нина Петровна вызвала к себе Маргариту Тимофеевну.
В кабинете было натоплено, пахло бумагой и валерьянкой. Заведующая сидела за столом, перед ней лежала тонкая, почти пустая папка.
— Садись, — она подождала, пока Маргарита Тимофеевна сядет, а рядом девочка, которая неотступно следовала за ней. — Ждать больше некого и нечего. Ни родителей, ни родни, ни имени. Ни ответа из города. Оформляем девочку к нам, будет жить у нас.
— Оформляйте, — тихо сказала Маргарита Тимофеевна. — Куда ж её теперь.
— Записать её надо, а как? Ни фамилии, ни имени, сама сказать не может. — Нина Петровна постучала карандашом по столу. — Придумывать придется. Фамилию даем по нашему детдому - Лужская. Отчество... ну, Ивановна, как всем. Имя?

