Читать книгу КАЧЕЛИ (Андрей Ратиборо) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
КАЧЕЛИ
КАЧЕЛИ
Оценить:

3

Полная версия:

КАЧЕЛИ

— Метелицы, — выдохнул Фёдор. — Господи Исусе. Не слушайте…

Поздно. Они уже пели.

Пел не рот. Пел воздух. Тонкий, высокий, убаюкивающий звук, похожий на то, как шуршит позёмка по насту, и в нём, если вслушаться, различались слова. Ласковые. Простые. «Сядь. Сядь. Отдохни. Ноги устали. Присядь на снежок, милый. Ляг. Тепло будет. Тепло».

Белов остановился. Он вдруг, медленно, без звука, начал опускаться на колени. Лицо его разгладилось, как у спящего ребёнка. Фёдор в два прыжка оказался рядом и со всей силы ударил его по щеке. Раз, другой. Белов дёрнулся, захрипел, очнулся и вцепился в рукав Фёдора, дико таращась по сторонам.

А Захар шёл вперёд.

Он был глухим. Он не слышал ни пения, ни слов. Он видел только то, что было перед глазами: красивых белых женщин, стоявших на дороге. Охотник остановился, опустил ружьё и, глупо, по-мальчишески улыбаясь, медленно пошёл к ним, протягивая навстречу заскорузлую ладонь, словно к хозяйке, которая вынесла хлеб.

— Захар! — заорал Верещагин. — Назад!

Он не услышал.

Одна из метелиц плавно, как лебедь, выплыла вперёд и взяла его за руку. Рукав её обернулся вокруг его запястья. Захар засмеялся беззвучно. Метелица, наклонив голову, повела его в круг, и круг раскрылся, и закружился. Женщины скользили, не касаясь земли, одна за другой, всё быстрее, и вместе с ними, смеясь, кружился охотник, спотыкаясь, взмахивая свободной рукой, как в хороводе.

Потом она взяла его за ногу.

Не грубо. Почти ласково. Метелица опустилась на колени, обхватила сапог белыми тонкими пальцами и потянула. Тяжёлый валенок с подковой вышел из снега, как корень из земли, и вместе с ним, с лёгким мокрым хрустом, отделилась нога ниже колена.

Захар не вскрикнул. Он смотрел вниз, и улыбка на его лице медленно, очень медленно, превращалась в недоумение.

— Стреляй! — рявкнул Фёдор.

Грохнуло. Верещагин даже не понял, кто выстрелил первым. Ружьё Фёдора рявкнуло, обдав метелиц облаком чёрного дыма, и из дула вылетел веер ржавых гвоздей. Они вонзились в белое тело ближайшей женщины, и там, где вошёл гвоздь, снег мгновенно чернел и опадал, как тающая корка. Метелица закричала. Тонко, режуще, нечеловечески. Она осыпалась на землю горстью ледяной крошки, и только копыта, чёрные, лаковые, остались стоять в снегу, дымясь.

Верещагин выстрелил из револьвера дважды, почти не целясь. Щёлк, вспышка, отдача в запястье. Гвозди вырвались из ствола огненным облаком. Вторая метелица разлетелась в клочья.

Остальные, не прекращая песни, повернули головы. Улыбки их стали шире. Они не испугались. Они вздохнули, как вздыхают дети, которым не дали игрушку, и все разом хлынули вперёд.

— В круг! — закричал Прокоп. — Спиной к спине!

Они сбились кучей. Белов с вилами, Фёдор с топором, Прокоп с лопатой, и Верещагин посередине, перезаряжая револьвер дрожащими пальцами. Метелицы налетели вихрем. Снег хлестал в лицо, слепил, забивался в рот и в глаза. Ледяные руки хватали за полы тулупов, за пояса, за ноги, и в каждом прикосновении был холод такой силы, что сквозь одежду кожа сразу немела.

Прокоп рубанул лопатой по снежному запястью, и оно отлетело, как сосулька. Белов вилами вогнал в грудь одной метелицы три зубца, и она с визгом раскололась. Фёдор крутился с топором, как дровосек, и каждый его удар сопровождался звоном, словно разбивали хрустальные люстры.

Кто-то вцепился Верещагину в раненую ногу.

Он заорал. Боль была такая, что мир превратился в красное. Он вывернулся и увидел, что вокруг голени, прямо поверх повязки, обвились тонкие, длинные, белые пальцы, и от них на бинтах уже расползался иней. Метелица тянула вниз. Вторая рука её, свободная, уже тянулась к его лицу.

Он прижал дуло револьвера к снежной груди и спустил курок.

Грохот. Вспышка. Метелица распалась на тысячу сверкающих осколков, которые, танцуя, осели на его лицо, на ресницы, на губы, и сразу растаяли горькими, мутными каплями.

Потом стало тихо.

Ветер умер так же внезапно, как родился. Снег медленно оседал. На дороге остались стоять в сугробах чёрные копыта, девять пар, дымясь тонкими струйками пара. А посреди этого круга, на утоптанном снегу, торчали два валенка.

Валенки Захара. Рядом лежало его ружьё.

Самого Захара не было.

Они стояли и смотрели. Потом Фёдор, шатаясь, подошёл и нагнулся. В каждом валенке, он увидел это раньше других, торчала от колена до стопы нога. Целая. Розовая. Аккуратно срезанная чуть ниже колена. И из срезов, густо, ровно, как смола, текла в снег чёрная кровь.

Он сорвал шапку.

— Не крестись, — сказал Прокоп спокойно. — Не поможет. Он ещё жив. Они его не доели.

Он показал лопатой. На снегу, на широком белом листе, ведущем в чащу, лежала тонкая красная полоса. Не кровь. След. Захара волокли. Он ещё скользил, цеплялся, оставляя в снегу борозды от пальцев.

Потом борозды прекращались. Там, где они кончались, снег лежал ровный, гладкий и чистый, как скатерть.


Они пошли по следу.

Белов нашёл обрывок красной ленточки на первом же низком суку, в двух верстах от места, где пропал Захар. Он снял её, как снимают с ветки птенца, и прижал к губам. Больше он ни с кем не заговаривал. Просто пошёл быстрее, и Фёдор, нахмурившись, пошёл за ним, а Прокоп, перекинув лопату на другое плечо, тихо сплюнул.

Верещагин шёл последним. Каждый шаг бил в раненую ногу тупым колом, но он не замедлялся. Он понимал, что если остановится, то уже не сможет начать снова.

Снег здесь был усеян следами. Сначала редкими, потом чаще. Волчьими. Только волчьими, большими, глубокими, как следы быка, и с каждой верстой их становилось больше. К полудню лес поредел, склоны пошли вниз, и впереди открылся овраг, глубокий, узкий, заросший чёрным орешником, как рана, заросшая струпом.

Фёдор поднял руку.

Тишина была такой, что звенело в ушах. Ни ветра, ни птиц, ни шороха. Только скрип снега под ногами. Прокоп кивнул Верещагину и показал пальцем на землю. На снегу, прямо перед ними, лежал след. Волчий. Чёткий, свежий. И шагах в трёх от него, на том же пути, лежал другой: босой, человеческий. И ещё через три шага опять волчий. Они чередовались ровно, как шаги одного существа, меняющего облик на ходу.

Никто не успел ничего сказать.

Он вылетел из орешника без звука, серой молнией, с оскаленными клыками. Белов успел только вскинуть вилы. Зубы сомкнулись на деревянном черенке, и древко хрустнуло, как кость. Потом тяжёлое тело сбило его с ног, и они покатились по снегу, рыча, хрипя, в одном клубке.

Затем из чащи вышли остальные.

Шестеро. Они шли не на четырёх лапах. Они шли, как люди, на двух ногах, горбясь, чуть наклонив вперёд мохнатые тяжёлые тела, и руки их, длинные, узловатые, касались снега когтистыми пальцами. Головы волчьи: узкие, с оскаленными пастями, с жёлтыми, налитыми кровью глазами. Шерсть торчала клочьями.

Но ниже колен у них были человеческие ноги.

Голые. Белые, как рыбье брюхо, с длинными пальцами и синими венами. Босые ступни топтали снег, и каждый шаг оставлял на нём чёткий отпечаток человеческой пятки. Они выглядели так нелепо, так непристойно, что на секунду Верещагин не мог отвести глаз: чудовищная голова, чудовищные когти, и на тонких, женственных, бескровных ногах медленно, осторожно идёт к нему смерть.

Первый выстрел был у Фёдора. Ружьё рявкнуло, и ближайший зверь, получив в грудь заряд ржавых гвоздей, взвыл и кувыркнулся назад. Остальные не остановились. Они бросились двумя волнами.

Верещагин не помнил потом, как всё происходило. Остались обрывки, как у человека, перенёсшего долгую болезнь. Тяжёлое горячее дыхание у лица. Клыки, щёлкнувшие в вершке от горла. Собственный крик и грохот револьвера. Запах псины, гнилого мяса, мочи. Вкус крови на губах: чужой, солёной, с привкусом железа.

Прокоп работал лопатой, как косарь. Ударил плашмя по одной морде, и тварь рухнула, как подрубленная, хватаясь когтистой рукой за разбитую челюсть. Второй удар пришёлся ребром, по шее. Что-то хрустнуло, фыркнуло, обмякло. Он не остановился. Он бил и бил, молча, ровно, с каменным лицом могильщика, которому за двадцать лет привычней закапывать, чем убивать.

Фёдор сцепился с двумя разом. Топор выпал, и он дрался кулаками, ножом, зубами. Рукав его тулупа висел клочьями, из плеча хлестала кровь. Он упал на колени, и на него навалился зверь.

Верещагин выстрелил.

Отдача, вспышка, оглушительный рёв. Пуля, начинённая гвоздями, ударила зверя в бок, и там, где гвоздь вошёл в шерсть, она сразу задымилась. Тварь взвизгнула, соскочила, покатилась по снегу, воя, и вдруг стала меняться.

Это было невыносимо видеть. Шерсть втягивалась в кожу, как будто её втягивали изнутри. Морда осыпалась, как глина: череп сжимался, челюсти уходили назад, клыки крошились в крошки. Хруст костей, мокрый, ровный, как перемалывается в мельнице зерно. Тело съёжилось, уменьшилось, обрело человечьи пропорции. Через несколько секунд на снегу, поджав колени, лежал человек.

Голый. Тощий. Мужчина лет пятидесяти, с широкими скулами и отвисшими усами. На лбу его, ровно, как клеймо, виднелись три тонкие параллельные борозды.

— Сорокин, — сказал Прокоп глухо. Он стоял над телом, опираясь на лопату. — Пастух. Это он.

Верещагин вспомнил разговор у колодца. «У Сорокина-то, пастуха, помнишь, на лбу следы были? Тоже три». Год назад. Овраг. Дело закрыто как «медведь». Тело видели. Ноги срезаны.

Ноги.

Он присмотрелся и увидел то, что раньше не заметил за возбуждением боя. У мёртвого Сорокина ступни были чужие. Тонкие, женственные, белые, с ровными, аккуратными пальцами, с розовыми ногтями. Они не подходили к этому грубому, заросшему телу. Они были пришиты. Или присоединены. Выше щиколоток, по месту соединения, шёл ровный, синевато-багровый рубец, затянутый, как шов на сапоге.

Ему отдали чужие ноги, подумал Верещагин, и его затошнило. Они не убили его. Они его переделали.

Остальные волколаки лежали вокруг, и каждый, умирая, возвращался в человеческий облик. Он насчитал пятерых. Четверо мужчин и одна женщина. У всех на лбу были те же три борозды. У всех были чужие ноги.

Шестой убежал. Верещагин видел, как он, на двух ногах, подволакивая раненую лапу, мчится вверх по склону оврага и исчезает в орешнике. Он не стал стрелять. Патроны кончались.

— Белов, — сказал Фёдор. Голос его дрожал. — Отец Дунин. Белов, ты живой?

Старик лежал на спине, раскинув руки. Левый рукав его тулупа был разорван от плеча до локтя, и сквозь прореху виднелась страшная рваная рана, в которой белела кость. Кровь била толчками, густая, тёмная, заливала снег. Он смотрел в небо ясными, спокойными глазами.

Прокоп без слов перетянул ему плечо ремнём, потом сунул лопату в костёр, который Фёдор, ругаясь, развёл в три секунды из сухих веток, и когда железо раскалилось, молча прижал к ране.

Белов закричал и потерял сознание.

Запах горелого мяса поплыл по оврагу. Верещагин отвернулся. Он слышал, как за спиной Фёдор, тяжело дыша, прошептал:

— Укусили.

— Знаю.

— Если он станет…

— Знаю, — повторил Прокоп. — Тогда я сам.

Он вытер лопату о снег и посмотрел вперёд, туда, где овраг расширялся и уходил в серую холодную даль. Над горизонтом, над дальним лесом, поднимался тонкий, едва заметный дымок. Прямой, как нить, ровный, домашний, мирный дымок печной трубы.

— Выселки, — сказал могильщик.


К выселкам они подошли с подветренной стороны, ползком, по гребню невысокого холма, поросшего ельником.

Белов шёл сам. Он отказался от носилок, которые Фёдор в десять минут сколотил из лапника, и теперь двигался впереди всех, стиснув зубы, белый, как кость, с повисшей на ремне рукой. Кровь пропитала бинты и замёрзла бурым панцирем. Глаза его блестели слишком сильно.

На гребне они залегли.

Перед ними, в неглубокой ложбине, на берегу замёрзшей речушки, стояло семь изб. Низкие, крепкие, с высокими коньками, в точности такие, как в слободе, только старше: брёвна почернели до цвета угля и поросли седым мхом. Из труб над четырьмя из них поднимались ровные нити дыма. В окнах, затянутых бычьими пузырями, жёлто светилось.

Живое жильё. Тёплое. Мирное.

Но Верещагин, приглядевшись, почувствовал, как у него холодеет в животе.

Вокруг выселок шла ограда.

Она была невысокой, по грудь, и состояла из столбов, вкопанных в землю на равном расстоянии друг от друга. Столбы были толстые, ровные, обмотанные по всей длине красной шерстью, и Верещагин сначала принял их за гладкие брёвна. Потом разглядел, что у каждого столба вверху торчит что-то вроде основания: расширение, изгиб, пять тёмных бугорков.

Пальцы.

Столбы были ногами. Человеческими, целиком, от бедра до ступни, поставленными вверх ногами, пятками в небо, а бёдрами в землю. Ступни торчали сверху, как ножки опрокинутых стульев. На каждую были надеты обувки: лапти, сапоги, башмаки, расшитые чуни. И на одних сидели вороны, медленно, степенно клевавшие что-то тёмное.

Между столбами тянулись верёвки, тоже красные, и на верёвках, как сушилось бы бельё, висели, покачиваясь на ветру, цепочки из мелких твёрдых предметов. Верещагин не сразу понял, что это за предметы. Он хотел не понять. Потом ветер повернул одну из цепочек, и в тусклом свете сверкнули ногти. Маленькие, розовые, детские.

Крыши тоже были убраны. На коньках каждой избы, в ряд, как ласточки на проводах, стояли сапоги. Сотни сапог. Пустых и нет. Они тихонько покачивались.

Фёдор лёг лицом в снег и мелко, судорожно задышал.

— Держись, — сказал Прокоп. — Не здесь. Здесь нельзя. — Он подтянул его за ворот к себе и держал так, пока дыхание не выровнялось. — Потом. Потом блеванёшь.

На площади между избами, возле колодца, ходили куры.

Обычные, рябые, пёстрые, толстые зимние куры. Они клевали что-то в снегу. Верещагин присмотрелся к одной из них, и внутри у него всё оборвалось: на куриных лапах у неё были человеческие пальцы. Тонкие, розовые, с ногтями, с мелкими волосками на суставах. Они переступали по снегу, подгибались, цеплялись за наст. Птица оглянулась, и в её круглом золотом глазу не было ничего куриного.

— Как они нас не слышат? — прошептал Белов.

— Слышат, — ответил Прокоп. — Ждут.

Белов поднялся. Он не сказал ничего. Просто встал на колени, потом на ноги, и пошёл вниз по склону, к ограде, не ломая шага, не оглядываясь, не ища укрытия. Он шёл, как идут к дочери, которую хотят взять на руки. Фёдор бросился за ним, схватил за рукав. Белов вырвался. Прокоп вскочил. Верещагин, шипя от боли, потащился следом.

Они спустились к ограде. Ворота были из двух толстых мужских ног, поставленных по обе стороны входа, и перекладины, лежащей поверх, женской, тонкой, в чулке. Белов, не замедляясь, шагнул под неё.

И тут вспыхнул огонь.

Огонь вырвался из-под навеса ближайшей избы, из дровяника, из-под крыльца, из каждого тёмного угла, и вместе с ним выбежали те, кто его нёс. Низкие, вертлявые, ростом не выше мальчишки. Мохнатые. Бородатые. С лицами, похожими на печёные картофелины, с красными жаркими глазами и ртами, полными чёрных зубов. Они бежали на птичьих лапах: тонких, жёстких, чешуйчатых, с кривыми когтями, и на бегу, высоко подпрыгивая, швыряли друг другу пылающие головни, как играют дети мячом.

Овинники.

Первая головня ударила Прокопа в грудь. Тулуп вспыхнул мгновенно. Он завопил, бросил лопату и покатился по снегу, сбивая пламя. Вторая попала Фёдору в плечо. Третья пролетела над головой Верещагина, обожгла ухо, и запахло палёными волосами.

Он выстрелил. Промахнулся. Выстрелил снова. Гвозди разметали одного из овинников в клочья, как мешок с тряпьём, и тот завизжал тонко, пронзительно, как закипающий чайник, и рассыпался искрами. Остальные, не обращая внимания, налетели толпой.

Они лезли на ноги, цеплялись когтями за тулупы, вспрыгивали на плечи, сыпали в рот и в глаза горячие угли. Верещагин оторвал одного от шеи и швырнул в снег, и тварь, шипя, начала там же таять, превращаясь в дымящуюся лужу. Другой вцепился ему в ногу выше повязки. Он ударил рукояткой револьвера, и тот отскочил, хохоча.

Фёдор, весь в копоти, с обожжённым лицом, вертелся с топором, как волчок. Прокоп, поднявшись, двумя руками вогнал лопату в груду пылающих тел, и они посыпались с визгом, как обваренные тараканы.

И тут Белов закричал.

Не от боли. От ужаса. Один из овинников, самый крупный, сидел у него на плече, вцепившись когтями в раненую руку, и смеялся. Но не это было главным. Белов смотрел вперёд, на крыльцо первой избы, на то, что стояло там в дымной белой морозной мгле.

По ступеням, не спеша, спускались люди.

Мужчины. Женщины. Старики и старухи. В белых холщовых рубахах и тёмных овчинных тулупах. С неподвижными, спокойными, благообразными лицами, как у молящихся. Они шли рядом, не толкаясь, не разговаривая, и в такт их шагам, из-под подолов и из-под штанин, раздавался сухой, ровный, жуткий стук.

Цок. Цок. Цок.

Копыта.

У одного были лошадиные: широкие, чёрные, с подковами, на тонких мускулистых бабках. У другого козьи: раздвоенные, острые, с шерстью до колен. У третьей, у дородной женщины в расшитом платке, из-под юбки выглядывали толстые, чешуйчатые птичьи лапы, как у гигантского петуха, и когти звенели по льду. Четвёртый шёл на волчьих. Пятый на медвежьих. Шестая на лягушачьих, перепончатых, мокрых.

Их было около двадцати. И все они улыбались.

Впереди шла старуха. Маленькая, сухая, в белом платке, в чёрной душегрейке. Лицо её, бледное, морщинистое, с тонкими, как нитка, губами, показалось Верещагину страшно знакомым, и только когда она подошла ближе, он понял почему. Он видел это лицо три дня назад, под низко надвинутым платком, в избе за погостом.

То же. Только на двадцать лет моложе.

Но старуха не была Агафьей. У этой, когда она ступила на снег, из-под подола не донеслось ни звука. Только мелькнули босые ступни. Нормальные, человеческие, все десять пальцев.

Она остановилась в пяти шагах от Белова и посмотрела на него светлыми, мутными, молочными глазами.

— Здравствуй, сосед, — сказала она ласково. — Заходи. Невеста ждёт.


Белов не ответил. Он только посмотрел на руку.

Левая, перевязанная, прижатая ремнём к груди, зашевелилась. Под бинтом что-то вздулось, поползло вверх от локтя к плечу, и ткань затрещала. Сквозь рваную прореху пробилась бурая, жёсткая, густая шерсть. Пальцы выгнулись. Ногти почернели, вытянулись, превратились в крючья. Белов зарычал, и звук, вышедший из его горла, не был человеческим.

— Беги, — выдавил он, обернувшись к Верещагину. Глаза его уже желтели. — Беги, барин. Я их задержу.

Он рванулся вперёд.

Это было не бегом, а прыжком. Старик, весь в клочьях тулупа, с одной рукой, обращённой в звериную лапу, ударил в строй копытных, как таран в ворота. Первый, лошадиноногий, не успел поднять руки: когти полоснули его по лицу, и он упал, хрипя, захлёбываясь собственной кровью. Второй, козьеногий, выхватил из-за пояса нож. Белов перехватил запястье зубами. Хруст. Крик. Третий, четвёртый навалились сзади, и на секунду Верещагин увидел только клубок тел, мех, кровь, оскаленные рты, взмахи копыт.

Потом старуха подняла руку.

Все остановились. Мгновенно. Как будто нитки обрезали.

Она произнесла одно слово, тихое и чужое, и копытные расступились. Белов остался на снегу, на четвереньках, в луже собственной и чужой крови. Он тяжело дышал. Из пасти текла пена. Он поднял голову, и в глазах его мелькнуло на миг что-то человеческое, потухающее, прощальное.

Потом она кивнула.

Самый высокий из них, мужчина с волчьими лапами, вышел вперёд и аккуратно, деловито, как мясник, свернул Белову шею.

— Побежали, — сказал Прокоп.

Он не кричал. Он сказал это спокойно, будто звал на работу. Он стоял в воротах, под перекладиной из женской ноги, и держал лопату наперевес. Лицо у него было серое, но абсолютно ясное.

— Фёдор. Барин. В первую избу. Там невеста. Я тут задержу.

— Прокоп… — выдохнул Фёдор.

— Я двадцать лет могилы копал, — сказал могильщик. — Устал. — Он коротко, жёстко улыбнулся. — Сейчас сяду. Они любят, кто сидит. Пока они на меня глядеть будут, вы пройдёте.

И он сел.

Прямо на снег, посреди ворот, лицом к копытным, подобрав под себя одну ногу, а другую вытянув вперёд, на самый свет, как нарочно, как приманку. Положил лопату поперёк колен. Достал из кармана кисет, свернул цигарку, закурил. Руки у него не дрожали.

Происходящее потом Верещагин запомнил всю жизнь. Все двадцать с лишним копытных, как по команде, повернулись к могильщику. Улыбки их стали шире. Они пошли к нему, не быстро, цокая, лязгая, шурша, и воздух над площадью задрожал от низкого, сладострастного, радостного гула, как будто вся нечисть выселок одновременно услышала звон колокольчика, зовущего к столу.

— Бежим! — закричал Фёдор и схватил Верещагина за рукав.

Они бросились через площадь. Бежать было нельзя: нога у Верещагина горела так, что он едва не упал на первом же шаге. Но Фёдор тащил его, а справа от них, в стороне, трещало, хрустело, ухало. Верещагин оглянулся один раз. И увидел, как Прокоп, не вставая, перехватил лопату двумя руками и одним ударом, наотмашь, срезал под корень двоих. Потом третьего. Потом лопату вырвали из рук, и на него хлынула шерстяная, копытная, зубастая масса.

Он не кричал. Он смеялся.

Куры бросились под ноги. Десятки, сотни, с человеческими пальцами на лапах, они лезли под сапоги, цеплялись за валенки розовыми ногтями, клевали щиколотки. Фёдор топтал их, давил, швырял в стороны. Одна вцепилась Верещагину в голень, прямо в повязку, и он, сдавленно воя, ударил её револьвером. Череп птицы хрустнул, и из разбитого клюва выскочила чёрная толстая змея, с зубами, как иглы.

Он выстрелил в неё в упор.

Вход в первую избу был в пяти шагах. Двери не было: проём затянули ряднинами, серыми, пыльными, и они колыхались от дыхания изнутри. Фёдор, не останавливаясь, рубанул по ним топором, и ткань с шелестом повалилась.

Из темноты хлынул запах.

Сладкий, густой, как в мясной лавке в жару: запах несвежей крови, мокрой земли, гниющих цветов. Верещагин задохнулся. А потом на пороге, в проёме, в дымной серой тени, возникла она.

Кикимора.

Тонкая. Высокая. Серая, как мышь. Лица у неё не было: только волосы. Длинные, тяжёлые, свисающие до пят, как у утопленницы, и они шевелились, жили, ползли по её плечам, по груди, по рукам, как змеи. В каждой руке она держала веретено. На веретенах намотана была тончайшая пряжа, и пряжа эта была не из шерсти. Из волос. Человеческих. Длинных, русых и чёрных, и седых, тысячи, миллионы, скрученных в бесконечную нить.

Она взмахнула рукой, и нить хлестнула Фёдора по лицу.

Она не оставила следа. Она прошла сквозь кожу, как через воду, и в тот же миг Фёдор застыл. Просто застыл, с поднятым топором, с широко раскрытыми глазами. Нить тянулась от его лба в темноту.

Верещагин выстрелил. Гвозди ударили в серую фигуру и прошли насквозь, не причинив вреда. Кикимора повернула к нему безликую голову. Из-под волос вынырнула рука, длинная, тонкая, и в этой руке тоже было веретено.

Нить полетела ему в глаза.

Он успел только зажмуриться и отвернуться. Нить лизнула ухо, как тонкий ледяной язык, и в голове у него стало тихо-тихо, как в пустой церкви. Он увидел перед собой сад. Дом. Окно с белой занавеской. Женщину в светлом платье. Девочку на крыльце, которая смотрела на него и протягивала руки.

— Папа, — сказала девочка. — Иди ко мне.

Он шагнул.

И тогда он вспомнил про гвоздь. Агафьин гвоздь, обмотанный красной шерстью. Ржавый обломок, что лежал у него в кармане с возвращения из оврага. Он выхватил его из кармана и вонзил себе в ладонь. Боль вспыхнула острая, чистая, ослепительная.

Кровь хлынула на снег. Сад исчез. Остался серый, пыльный, дымный мир, дверной проём и безликая тварь, приближавшаяся к нему с протянутым веретеном.

Он ударил её гвоздём.

Не рукой. Всем телом, с размаха, вогнав обломок в серую голову, туда, где у человека бывает глаз. Кикимора завизжала. Из-под волос, из-под одежд, изо всех складок вырвался чёрный дым. Нить, натянутая между ней и Фёдором, лопнула, как струна рояля.

Фёдор упал на колени, хватая воздух. Топор вывалился из его пальцев. Из носа текла кровь.

— Вставай!

Они ворвались внутрь.


Первая изба оказалась огромной. Не по размерам, а по ощущению: Верещагину показалось, что стены уходят вдаль, как в сне, и потолок поднимается выше, чем позволяла крыша.

Потолок был сплошь увешан обувью. Сапоги, лапти, башмаки, детские коты, женские чулки с вышивкой, мужские онучи, на нитях, на ремешках, на верёвках, они свисали гроздьями, как летучие мыши в пещере, и тихонько, ритмично, едва заметно покачивались. От этого покачивания по комнате шёл тихий, непрерывный скрип. Пахло воском, потом и сладкой тухлой кровью.

Пол был чёрный. Дубовый. Начисто вымытый.

И посередине его, во всю длину избы, лежала плаха.

bannerbanner