
Полная версия:
Кавказская война. Том 3. Персидская война 1826-1828 гг.
Наконец, последним подвигом его в эпоху наполеоновских войн было взятие деревни Лавалет, под самыми стенами Парижа. В этот памятный день, 13 марта, Красовский, оставленный в резерве, готовил свою бригаду к смотру фельдмаршала Блюхера. Полки уже были выравнены, как вдруг получен был приказ, вместо смотра, идти на батареи, стоявшие у Лавалета. В полной парадной форме, с распущенными знаменами и музыкой спустилась бригада с высот в виду императора Александра, долго любовавшегося ее стройным движением, и Лавалет был взят. Государь послал тогда Красовскому анненскую ленту.
По заключении мира Красовский одно время командовал бригадой в третьей гренадерской дивизии, потом несколько лет состоял по армии, и, наконец, в 1823 году, назначен начальником штаба четвертого пехотного корпуса. В день коронаций императора Николая Павловича он произведен в генерал-лейтенанты, и вслед затем получил в командование двадцатую пехотную дивизию, шедшую тогда по случаю персидской войны в Грузию, Красовский догнал свою дивизию уже на походе, за Алазанью, и вместе с ней участвовал в военных действиях против джаро-белоканских лезгин осенью 1826 года.
На Кавказ Красовский приехал уже с предвзятыми идеями против Ермолова, открытым противником его, как полководца и представителя особой системы воспитания войск; он более всего и хлопотал о том, чтобы его дивизия не заразилась “ермоловским духом”, как тогда говорили. Но это был искренний и убежденный противник, чуждый интригам, не завистливый к славе других и пользовавшийся сам редкой любовью своих подчиненных.
Проведя всю зиму в джаро-белоканских аулах, Красовский, по настоянию Дибича, занял должность начальника корпусного штаба в тот момент, когда Ермолов сменялся Паскевичем. Но сойтись с Паскевичем Красовскому оказалось еще труднее: размолвки между ними начались с первых же дней и в конце концов заставили Красовского удалиться с Кавказа. Этот эпизод настолько характерен и рисует личность Паскевича такими крупными и яркими чертами, что обойти его молчанием нельзя.
В своих еще неизданных записках Красовский рассказывает следующее. Приняв должность начальника штаба почти накануне открытия военных действий, он нашел дела крайне запущенными и должен был трудиться день и ночь, так что “часто не имел в сутки даже двух часов отдыха”.
Паскевич видел эти труды и не раз говорил барону Розену и Остен-Сакену, друзьям Красовского, что в трудном положении своем считает особенным счастьем иметь такого помощника, а самого Красовского просил всегда и откровенно высказывать ему свои мнения.
Но Паскевич принадлежал к числу тех, кто не выносит около себя никаких независимых суждений, кто за каждым самостоятельным и громко выраженным мнением способен заподозрить стремление играть первенствующую роль, обнаружить влияние и даже заслонить собой заслуги начальника. И в первый же раз, как только Красовский позволил себе высказать свое мнение, Паскевич вспылил и осыпал его ничем не вызванными упреками. “Я знаю, сударь,– кричал он,– что вы желаете, чтобы все делалось по-вашему! Но вы ошибаетесь,– со мной этого не будет!” Красовский взглянул на эту выходку как на минутную вспышку начальника, однако же сделался осторожней. И тем не менее каждый день стал приносить ему новые неудовольствия,– Паскевич, раз заподозривший человека, не способен уже был отрешиться от такого предубеждения. “Ежели бы объяснять здесь все,– говорит Красовский в своих записках,– что мне приходилось выслушивать, и причины, побуждавшие к тому,– то сие было бы бесконечно”. Особенно рельефно обрисовывается личность Паскевича в двух-трех случаях.
Однажды Красовский докладывал ему донесение генерала Краббе. Тот писал, что на дороге между Баку и Зардобом, где должна была производиться сухопутная доставка провианта, есть много таких станций, близ которых, в знойное время года, трава совершенно выгорает; а потому он испрашивал разрешения заготовить там сено для продовольствия транспортов. Паскевич перебил доклад словами: “Вздор! Все это затевается, вероятно, только из корыстных видов”. Красовский просил разрешения собрать предварительно необходимые сведения. В тот же вечер, в присутствии корпусного интенданта Жуковского, он снова докладывал Паскевичу, что донесения Краббе совершенно основательны. В это время в комнату вошел известный интриган переводчик Карганов, и Паскевич обратился к нему с вопросом: бывает ли во время лета подножный корм на дороге от Баку до Зардоба? Карганов отвечал утвердительно. Тогда Паскевич резко сказал начальнику штаба: “Вот, сударь, видите, что мне самому надо узнавать истину”. Красовский сдержался; но когда Караганов вышел, он просил Паскевича не становить его на одну доску с каким-то Каргановым. Паскевич вышел из себя. “Вы, сударь, обижаетесь! – кричал он.– Извольте, я вам даю сатисфакцию, сейчас, здесь же, в этой комнате, на три шага!..” Красовский, которого, как он выражается сам, “многие опыты научили быть терпеливым”, просил его успокоиться и вспомнить, что он, со своей стороны, не подал ни малейшего повода, чтобы до такой степени можно было против него забыться. Между тем для разъяснения истины был призван человек, хорошо знавший Ширванскую провинцию, именно, тифлисский купец, занимавшийся постоянной торговлей в Ширвани, и тот объяснил, что есть две дороги от Баку до Зардоба,– одна через горы, вьючная, на которой летом недостатка в подножных кормах не случается, а другая, арбяная, около Куры, и что на этой последней есть много таких мест, где на большом протяжении трава совершенно выгорает. Об этой-то, дороге только и мог писать Краббе, потому что по вьючной транспорты двигаться не могли.
После этой сцены Красовский решил отказаться от должности начальника корпусного штаба; но Дибич, уезжавший тогда с Кавказа, уговорил его остаться до прибытия русских войск под Эривань, когда ему будет разрешено вступить по-прежнему в командование двадцатой дивизией. И Красовский остался.
Но те немногие дни, которые прошли до прибытия под Эривань, были полны для Красовского неприятных столкновений с Паскевичем.
Ни одно мнение его, как бы оно основательно не было, не проходило, и нередко, не выслушав его до половины, Паскевич говорил: “Вздор!”. Случилось, например, что на походе, в Джелал-Оглы, полковник Фридерикс, только что принявший полк от Муравьева, просил Красовского доложить Паскевичу, что он не видел еще батальона, находившегося в отряде Бенкендорфа, а потому просил позволения съездить туда с первой оказией. Красовский докладывал об этом в присутствии посторонних лиц и получил в ответ: “Вздор!” Но в ту же минуту вошел полковник Муравьев с той же просьбой, и Паскевич сказал ему: “Очень хорошо, пусть едет!”
Через день после этого, Красовский приехал с Безобдала, где пробыл целый день под проливным дождем, стараясь “все возможное придумывать и устраивать к скорейшему движению транспортов”. Он докладывал Паскевичу, с каким затруднением и медленностью, при всех усилиях и общем усердии, идут транспорты. В ответ на это Паскевич сказал: “Это оттого, что я болен и сам не могу там быть, а те, кого посылаю, не хотят мне помогать; в прошлом году, в Карабаге, при мне были одни прапорщики, и дела шли успешно”.
Мелочная мстительность Паскевича дошла наконец до границ невозможного. Будучи в Эчмиадзине, он приказал известному художнику Машкову, сопровождавшему действующий корпус, написать картину “Торжественная встреча русских войск архиепископом Нерсесом” и указал те лица, которые должны были быть помещены на ней. Красовский из этого числа был исключен, “даже в ущерб исторической правде”, так как, в действительности, по звании начальника корпусного штаба, он был одним из первых лиц, окружавших в тот момент главнокомандующего.
В Эчмиадзине Красовский сдал наконец свою должность полковнику Муравьеву и по-прежнему вступил в командование своей двадцатой пехотной дивизией.
XXVII. СНЯТИЕ БЛОКАДЫ ЭРЙВАНИ
Генерал-лейтенант Красовский, с двадцатой пехотной дивизией (за исключением одной бригады, стоявшей в Карабаге) и двумя казачьими полками, 18 июня 1327 года перешел из Эчмиадзина к Эривани, чтобы сменить блокадный отряд Бенкендорфа, уходивший с Паскевичем.
Красовский обложил крепость. Но продолжать блокаду ему не пришлось,– обстоятельства скоро заставили бросить ее: наступившая жара начинала уже разрушительно действовать на русскую армию.
В продолжение двух месяцев перед тем не было ни капли дождя и солнце жгло невыносимо; от чрезмерных засух поверхность земли растрескалась; по дорогам глубоким слоем лежала пыль, а беспрерывно двигавшиеся обозы поднимали ее, и она стояла неподвижным столбом с утра и до вечера. А перед вечером, каждый день регулярно, с четырех пополудни, поднимался сильный северный ветер, срывал палатки и приносил в лагерь целые тучи едкой известковой пыли. Уже в отряде у Бенкендорфа болезненность стала развиваться так сильно, что, по свидетельству Паскевича, однажды разом заболело двести сорок человек в одном только Грузинском полку. Тогда обстоятельство это было приписано тому, что грузинцы стояли на открытом месте и не имели прохлады и тени, как другие части, стоявшие в форштадтах. Теперь опыт совершенно опроверг, однако, это заключение Паскевича. Узкие извилистые улицы форштадтов, тянувшиеся между каменными заборами непрерывных садов, представляли собой, действительно, как бы сплошные тенистые аллеи; а во многих местах фруктовые деревья, перекидываясь через заборы и сплетаясь ветвями над улицей, образовывали густые, непроницаемые для солнца своды. Но тут-то, среди этих тенистых мест, возбуждавших сначала зависть в войсках, стоявших на местах открытых, и развилась в отраде Красовского самая страшная болезненность. Дело в том, что палящие лучи солнца в течение дня раскаляли каменные строения форштадтов, делая в них жар нестерпимым, а по захождении солнца становилось еще хуже: весь форштадт походил тогда на вытопленную баню, где нечем было дышать обливавшимся потом солдатам. Что еще выносили стоявшие тут при Бенкендорфе ширванцы, привычные к кавказскому климату, то оказалось совершенно не под силу полкам двадцатой дивизии, пришедшим из России, и тридцать девятый егерский полк, занимавший форштадты, скоро буквально весь едва стоял на ногах. Командир полка, оба батальонные командира и большая часть офицеров лежали больные; солдаты отправлялись в госпитали целыми десятками. Служить было некому, а ежеминутно грозившие вылазки требовали между тем именно самой бдительной службы, особенно по ночам, когда вся пехота и кавалерия небольшими отрядами расходились вокруг крепости и занимали все важнейшие пункты. К этому прибавились истощавшие солдат бесконечные фуражировки, верст за двенадцать от лагеря, так как артиллерийских и казачьих лошадей выпускать на пастбища было опасно.
В то же время было совершенно очевидно, что блокада Эривани не могла доставить в тот момент ровно никакой выгоды. Грозная, сильная крепость, конечно, не сдалась бы слабому отряду, да и без осадной артиллерии, которую ожидали только в августе, невозможно было предпринять против нее ничего серьезного. Само благоразумие, казалось, требовало, для сбережения людей и лошадей, снять блокаду и удалиться в горы, в здоровую местность, где много было воды и подножного корма.
Такую именно местность представляла собой Башабаранская возвышенность, откуда, в случае надобности, отряд мог одинаково быстро направить свои удары к Эривани, к Эчмиадзину и Сардарь-Абаду. Красовский и выбрал ее для отдохновения своего отряда. Он подробно написал обо всем Паскевичу,– и разрешение было незамедлительно получено.
21 июня, в полночь, все передовые отряды, тихо снявшись со своих позиций, соединились в лагере, откуда тяжести еще с вечера отправлены были к Эчмиадзину. За час до рассвета войска, стали в ружье и молча, осторожно двинулись по следам обозов. Отступление произведено было так тихо и скрытно, что персияне узнали о нем только на следующий день, когда взошедшее солнце неожиданно осветило перед ними пустые батареи да брошенные редуты – безмолвные остатки еще недавнего присутствия здесь русских войск. Но ни одного штыка, ни одной казачьей пики не было видно с самых высоких эриванских башен, откуда взор обнимает огромное пространство.
Радость и ликование эриванских жителей, впервые вздохнувших свободно после двухмесячной тяжкой блокады, не имели пределов. Тысячи людей, собранных в крепость из эриванских форштадтов и окрестных деревень со всем имуществом, терпели в Эривани чрезвычайную тесноту, жар и недостаток в продовольствии. В последние дни блокады персияне ежедневно хоронили за южными воротами крепости по десяти и более человек. Народ начинал роптать, и сардарь то лаской, то страхом и угрозой едва сдерживал общее неудовольствие. И вдруг русские отступили. Все живое, что было заперто в тесных и душных стенах Эривани, высыпало теперь в сады, на свежий воздух. Сам старый сардарь, при громе крепостных орудий, торжественно отправился в мечеть, благодарить Аллаха за избавление от нашествия неверных, и затем принимал у себя почетнейших старшин и представителей города.
Между тем, русский отряд на несколько дней остановился в Эчмиадзине; в монастыре оставалось более тысячи человек больных, и уже потому необходимо было укрепить его, устроить в нем гарнизон и снабдить провиантом, словом, привести в такое состояние, чтобы он мог защищаться своими собственными средствами. На другой же день после отступления от Эривани, весь отряд, вооружившись мирными орудиями, косами, серпами и топорами, рассыпался по окрестным полям; и пока одни укладывали длинными рядами траву да жали пшеницу, другие искали в ближайших деревнях дров и запасов ячменя. Всюду слышны были русские песни, веселые рассказы, шутки. Казалось, солдаты, припомнив тихую жизнь деревень и знакомые поля, на которых прошла их резвая молодость, забыли и думать о трудах, которые ожидали их впереди. Работа кипела. И вот, мало-помалу, вокруг лагеря и между, самыми палатками, уставились снопы собранного хлеба; поднялась молотьба, зашумели днем и ночью ручные жернова и мельницы, задымился невысокий берег Абарани, где войска в небольших, наскоро устроенных печах пекли себе хлеб, булки и лепешки. Перемолотую пшеницу солдаты свозили в монастырь, где, по приказанию Красовского, за каждую четверть им платили по три рубля серебром. В течение шести дней, к 30 июня, было собрано достаточное количество запасов, и в то же время три монастырские башни укреплены полевой артиллерией.
Оставив в Эчмиадзине батальон Севастопольского полка, пять орудий и конную армянскую сотню, которая сама просилась защищать родной монастырь, Красовский с остальными войсками 30 июня двинулся по дороге на Ушаканы. Весь отряд ночевал в этот день за рекой Абаранью, в виду Аштарака. Переход был чрезвычайно трудный; приходилось идти ущельем, против сильного ветра, засыпавшего солдат густыми облаками пыли, и постоянно в гору. Отряд шел сплошной колонной. Поздно вечером он прибыл на место, назначенное для ночлега; но и место это было усеяно каменьями, под редким из которых не было тарантула, скорпиона или фаланги. При всех предосторожностях против этих смертоносных гадов, два солдата и один офицер были укушены ими; к счастью, в это время года, еще не совершенно созревший яд их действовал не с полной силой, и при скорой помощи укушенные отделывались болью и опухолью.
На следующий день, 1 июля, войска пришли на урочище Дженгули и стали в прекрасно устроенном лагере. После нестерпимого зноя, сильных ветров, нестерпимой пыли и множества всякого рода гадов и насекомых, не дававших ни днем ни ночью покоя, после сгоревшей на полях травы и пожелтевшего хлеба, – отряд вдруг очутился в горах, почувствовал прохладный ветерок, чистый здоровый воздух и увидел вокруг себя прелестную зелень, разукрашенную полевыми цветами, увидел другую весну. Солдаты ожили, минувшие труды и невзгоды были забыты.
Отступивший русский отряд в здоровой горной местности был, однако, быть может, опаснее для Эривани, Чем если бы он стоял под самой крепостью, но обессиленный болезнями. Ожидая только прибытия осадной артиллерии, а с ней в значительных подкреплений, чтобы снова подступить к Эривани, он, как грозная туча, висел над ней из своего горного расположения. Сардарь, конечно, не мог не предвидеть, что русские скоро придут опять, и спешил воспользоваться временем, чтобы усилить оборону крепости, в которой он провел двадцать три года, состарился, и с которой соединялись его лучшие боевые воспоминания. Все строения форштадта на ружейный выстрел от крепостной стены были уничтожены; гласис значительно возвышен; чтобы открыть эспланаду, сардарь не пожалел даже лучшего украшения эриванских окрестностей, и чудный сад, принадлежавший гарему, о котором сардарь так много заботился и где он в знойные дни, под тенью высоких тополей, любил отдыхать среди своих одалисок,– был беспощадно вырублен до последнего дерева. Рассказывали насмешливо, что заботливый сардарь пробовал даже отлить какую-то чудовищную пушку, которая одним выстрелом должна была положить лоском добрую часть русского корпуса, но что это предприятие не удалось ему, так как на всю дульную часть пушки, будто бы, не хватило растопленного металла.
Воинственные приготовления сардаря указывали, что гроза отдалилась от Эривани только на время, и мало-помалу ликование эриванских жителей охладело. С беспокойством смотрели они на прочное занятие русскими Эчмиадзинского монастыря. В то же время в Эривани знали, что весь гарнизон Эчмиадзина состоит из одного батальона, и естественная мысль о том, нельзя ли взять монастырь, овладевала умами все более и более. И вот, 4 июля, из ворот Эриванской крепости выступил четырехтысячный кавалерийский отряд, поддержанный двумя батальонами сарбазов, при двух пушках. Сардарь шел брать Эчмиадзин. Через несколько часов он был уже под его стенами.
Но прежде чем взяться за оружие, сардарь, по общепринятому обычаю, отправил к коменданту письмо с предложением сдаться. Он говорил в нем, что русские отступили уже в Грузию и помощи гарнизону ожидать неоткуда, убеждал не слушать архиепископа Нерсеса, которого называл обманщиком, и предлагал свободно пропустить войска в любую сторону, ручаясь за их безопасность. “В случае же упорства,– писал сардарь,– я возьму монастырь силой, и тогда уже никому не будет пощады”.
В ответ на предложение сардаря с монастырской стены грянул орудийный выстрел, и граната со свистом ударила близ персидской конницы. Сардарь счел благоразумным отойти из-под выстрелов и ограничиться одной блокадой. Пикеты и разъезды его тотчас заняли все тропинки, чтобы перервать монастырю всякие сообщения. Это, однако, не помешало нескольким армянам проскакать в Дженгули и известить обо всем Красовского. Генерал тотчас взял два батальона с четырьмя орудиями – это было 5 июля – и двинулся к монастырю. Сардарь, которого тотчас предупредили об этом движении русских, немедленно снял блокаду и отступил в Эривань.
Но едва Красовский возвратился в свой лагерь, как вновь пришли к монастырю и персияне. Вообще с этих пор персидские войска то и дело показывались перед Эчмиадзином; но к их появлению скоро привыкли. Вероятно, персияне просто старались отвлекать внимание гарнизона, чтобы дать время своей коннице вволю накормить своих лошадей на открытых пастбищах; для того же, чтобы с другой стороны на них неожиданно не нагрянул Красовский, конный отряд в тысячу всадников расположился на отлогостях горы Алагеза, как раз напротив русского лагеря, и о малейшем движении в нем тотчас уведомлял сардаря. Конный отряд этот был не только бдителен, но и отважен; это были знаменитые карапапахи, со своим предводителем Наги-ханом, не задумывавшиеся даже во время присутствия в Эчмиадзине главных сил Паскевича появляться на его сообщениях с Грузией. И Красовский, как ни старался, ни разу не мог захватить неприятеля на монастырской равнине.
Впрочем, и без этой конницы неприятель имел возможность знать все, что делалось в русском лагере, так как персияне пользовались большим числом шпионов и лазутчиков, между тем как у Красовского их не было. Дело в том, что сардарь, как говорит в своих записках один из участников похода,– предавал пойманных русских шпионов истязаниям, пыткам и мучительным казням, и охотников на это ремесло было поэтому не много. Русский лагерь, напротив того, кишел персидскими лазутчиками, которые были даже среди маркитантов и торговцев; за шпионство в нем брались охотно, потому что русские если и узнавали в ком шпиона, то обыкновенно выдерживали под арестом, много-много что секли,– и затем выпроваживали из лагеря; лазутчик, между тем, опять принимался за свое выгодное ремесло. Сардарь поэтому знал решительно все. Ему было известно, что отряд Красовского значительно ослаблен болезнями, а что подкрепления еще далеко, и он решил даже известить наследного персидского принца о своих мнимых успехах. “Эривань,– писал он ему с обычной восточной хвастливостью,– освобождена от блокады; русские отброшены в горы; отряд их малочислен, расстроен, и нет ничего легче, как овладеть теперь Эчмиадзином, отбить осадную артиллерию, двигающуюся еще в Безобдальских горах, и, истребив, Красовского, открыть дорогу в Грузию”…
Письмо это получено было Аббасом-Мирзой после поражения при Джеван-Булаке и падении Аббас-Абада, когда уже было очевидно, что опасность вступления русских войск в Азербайджан приближается. Чтобы отклонить удар, уже висевший над его головой, Аббас-Мирза остановился на смелом и решительном плане. Он задумал броситься от Чорса к Эривани, в тыл главного русского корпуса, разбить слабый отряд Красовского в Дженгулинских горах и затем идти на Тифлис. Этим он вынудил бы Паскевича двинуться вслед за собой, отказавшись от наступления к Тавризу, и во всяком случае освободил бы Эривань от осады по крайней мере до следующей вёсны. При благоприятных обстоятельствах персидский главнокомандующий мог надеяться перейти в наступление по всей линии и вырвать из рук победителя все плоды его усилий и побед. Впоследствии, разговаривая с русским генералом бароном Розеном, эриванский сардарь приписывал этот план себе, утверждая, что Аббас-Мирза действовал по его советам.
Время отдыха для отряда Красовского миновало. В ожидании близкого, торжества враг становился дерзок, и уже до прихода Аббас-Мирзы были случаи серьезных нападений с его стороны. Так, 1 августа, трехтысячный конный отряд внезапно атаковал на Аштаракской равнине русский транспорт, возвращавшийся из Эчмиадзина в лагерь с пустыми телегами. Неприятель встретил, однако, стойкий отпор. Батальон Крымского полка, состоявший всего из четырехсот семидесяти человек, под командой майора Дрешерна, отразил нападение, не уступив неприятелю ни одной повозки.
Но вот 4 августа на Эчмиадзинской равнине появляется тридцатитысячная персидская армия. Несколько армян, ездивших в Эривань, привезли Красовскому это известие,– и в истине его нельзя было сомневаться уже потому, что главные слухи шли от известного Саака-Мелика, на дочери которого был женат царевич Александр: он сам ездил в лагерь Аббаса-Мирзы и своими глазами видел персидские полчища.
5 августа вся неприятельская армия дневала верстах в пятнадцати от Эчмиадзина, а 6 двинулась дальше и заняла деревню Аштарак, между Эчмиадзином и Дженгулями. Четырехтысячный отряд Красовского неожиданно очутился лицом к лицу с главными силами персиян.
В главном русском лагере у Кара-Бабы, ничего не знали о движении Аббаса-Мирзы. Напротив, в то самое время, когда Аббас-Мирза стоял уже в АштАракc и русские войска должны были готовиться к неравному бою, Паскевич извещал Красовского, что, по полученным им сведениям, в персидской армии – бунт, что сам Аббас-Мирза арестован и содержится в Чорсе под караулом, а весь багаж его разграблен персиянами. “Такое сведение,– говорит Красовский,– во всех отношениях противное истине, служило для меня ясным доказательством, что в корпусной квартире вовсе не знали, что Аббас-Мирза со всеми своими силами стоит против меня в Эриванской провинции, и я должен был убедиться, что ни в каком случае не могу ожидать подкрепления”.
Несмотря на колоссальное превосходство своих сил, Аббас-Мирза, однако, не решался сразу напасть на Красовского, и обе враждебные армии некоторое время бездейственно стояли, присматриваясь друг к другу. Прежде чем решиться на нападение, каждый хотел вызнать силы и расположение своего противника.
10 августа, в полдень, густая масса неприятельской кавалерии стала показываться против русского лагеря, между горой Алагезом и правым берегом Абарани. Казачьи пикеты, отстреливаясь и маяча, мало-помалу стали сближаться между собой и соединились в кучку человек в пятьдесят. Эта кучка твердо держалась на месте, а когда подошли из лагеря еще две сотни, то весь этот небольшой отряд вдруг с гиком бросился с горы в долину. Казаки летели с такой стремительностью, что вся персидская конница, конечно, предполагавшая их в гораздо большем числе, чем они были на самом деле,– обратилась в бегство. Казаки ссадили пиками двух отличных наездников и возвратились назад. Красовский отмечает с сожалением, что в этом деле был тяжело ранен саблей хорунжий Андреева полка Крюков, известный всему отряду своим удальством и храбростью.