
Полная версия:
Когда-нибудь ты вернёшься…
Папа совершенно не удивился, увидев, что в нашем доме появились чужие люди – Л.К. и Анюта. Да и какие же они чужие в такое время! Мы все сидели за нашим столом в столовой, как когда-то мирно пыхтел самовар, но беседа становилась всё более тревожной, хотя папа и Станкевич старались быть немногословными в обсуждении последних событий на фронтах, вероятно, чтобы не пугать нас, женщин.
Мама, очень чуткий человек, предложила устроить концерт в честь папиного возвращения. Станкевич попросил Л.К. сыграть популярный романс «Белой акации гроздья душистые…» Л.К. согласно кивнула своей хорошенькой головкой, заиграла и вполголоса запела: «Белой акции гроздья душистые вновь аромата полны; вновь разливается песнь соловьиная в тихом сиянье, сиянье луны…» Станкевич подпевал ей, а я вдруг почувствовала, что Л.К. мне перестаёт нравиться. А потом мне стало стыдно, нельзя быть такой собственницей! Концерт продолжился совершенно неожиданно: к пианино сел Станкевич и запел под собственный аккомпанемент незнакомый романс, пел он, впрочем, намного лучше, чем аккомпанировал. «Звуки вальса в гулком зале, Генералы смотрят гордо. Молодые офицеры вихрем кружат юных дам…» – пел Станкевич и нас он не видел. Оказывается, этот романс написан им и посвящён выпуску 1914года Николаевского училища. «Молодые офицеры кружат дам под звуки вальса. Им казалось всё навеки… Шёл четырнадцатый год», – допел Станкевич и тихо закрыл крышку пианино. «Пора и честь знать», – сказал он прощаясь. Целуя руку Л.К., он задержал её в своей руке дольше, чем мамину руку. На меня опять накатила волна лёгкой ярости, но я, улыбаясь, обратилась к Станкевичу с просьбой переписать мне слова романса. А Л.К., – нет, не могу! – глядя на него сияющими глазами, промурлыкала: «Да, Вольдемар, пожалуйста!» Конечно, так я потом и дам вам их, дорогая Л.К.!
«2 июня 1919г. Папа понемногу выздоравливает и всё более крепнет, чему все мы очень рады. И однажды, когда мы уселись с папой на наш любимый диван в столовой, я поделилась своей тайной. «Папа, я, кажется, влюбилась», – прошептала я ему на ухо. Он внимательно посмотрел на меня и сказал, что мне это только кажется, но Станкевич очень хороший человек и очень надёжный и, наверное, очень храбрый. Но всё должно рассудить время. Время, время! Он старше меня! Ему почти тридцать лет, и мне его не догнать никогда.
«3 июня 1919г. Какая же я дурная со своей выдуманной влюблённостью! Кругом война идёт, люди гибнут, а у меня на уме какие-то глупости. Приходил папин коллега, они закрылись у папы в кабинете и долго о чём-то говорили. После его ухода папа сказал маме, будто поговаривают об эвакуации госпиталя Союза городов вместе с врачами, и будто бы сам старший врач Андрей Васильевич Линдер занимается подготовкой эвакуации. Мама страшно побледнела и прошептала: «Что, неужели всё так плохо?» Л.К. тоже побледнела, а потом заплакала. «Опять бежать? Я больше не могу, это же невозможно выдержать!» – твердила она, стуча кулачком по столу. Папа накапал капель ей, а потом маме. «Тихо, дамы! Мы никуда не собираемся бежать. И я думаю, что опасность всё-таки сильно преувеличена», – твёрдо сказал папа.
Я взяла Анютку за руку и увела к няне Мане в комнату. Она вязала какие-то нескончаемые носки, говорила – «солдатикам». Я стала читать вслух сказки Лидии Чарской, но сказанное папой не выходило из головы. Под моё чтение няня задремала, Анютка тоже клевала носом, я уложила её в постель и вернулась в столовую. Все немного успокоились и с надеждой смотрели на папу. Мама нерешительно сказала, что папа недостаточно выздоровел, поэтому всё-таки лучше подождать, не принимать никаких решений. Тем вечером так ничего и не придумали.
«11 июля. Бегство, которое превращает нашу семью в «сухие листья» – в беженцев, уже неизбежно. Только Анюта не понимает всей трагедии, которая обрушивается на нас, и радуется. Правда, Л.К. пока так и не знает ехать или не ехать. И даже решение Станкевича разделить с нашей семьёй отъезд, не придало ей уверенности. А Станкевич говорит, что красные в нескольких днях от Екатеринбурга, что кольцо вокруг города сжимается. Он говорит, что будут бои, но с кем, если город покидают все, кто может воевать? Тогда зачем бросать родной дом и всё, что нам дорого? Папа отвёл глаза и сказал, что будет сопровождать раненых, которых ещё не успели вывезти. Пока мы едем в Томск. Для папы это почти родной город: там он учился в университете, и там живёт его студенческий друг. Представляю, как мы будем проситься на постой к этому другу, и меня переполняет бессильная злоба и тоска. В доме полным ходом идут сборы. Всё перевёрнуто вверх дном, нянька непрерывно голосит и молится. С нами ехать отказалась, сказала, что за ней и так смерть вот-вот придёт. Остаётся добрый наш Шамсутдинов. Няню Маню мама поручила ему и уверена, что он её не оставит.
Вечером за чаем Л.К. объявила о своём окончательном решении никуда не ехать. Её не поколебали такие доводы как стрельба, неизбежные болезни, эпидемии и голод, и помочь ей будет некому. «Ну, хорошо, – согласилась мама. – Я очень надеюсь, что всё это скоро закончится, и мы вернёмся. И если Митя появится здесь раньше нас, он будет знать, где нас искать».
«12 июля 1919 г. Вот и всё – завтра мы уезжаем. Что нас ждёт в пути, одному Богу известно. С неподвижным лицом мама прошлась по дому, и почему-то остановила маятник настенных часов. Их бой я слышала всю свою жизнь. Два дорожных сундука, саквояжи и корзинка с провизией – это всё, что мы берём из родного дома. Л.К. с заплаканными глазами сидит на диване, обнимая Анюту. Всё-таки очень она беспомощный человек и страшно её оставлять одну с маленькой дочерью. Моя няня крестит всё время меня и маму, прощаясь с нами навек, говорит, что больше не свидимся – стара очень, не дождётся. Я стараюсь не плакать, хотя в горле ком. Тяжело расставаться с няней, с её вечным ворчанием, которым она прикрывала свою любовь к маме и к нам, детям. Папу-то она всегда не очень жаловала за то, что «безбожник», и за то, что он, «голодранец», не пара был Сонюшке. Папа пока занимался сборами, сохранял свою обычную собранность и деловитость. После чая ушёл к себе в кабинет, сказал, разобрать какие-то документы. Какие документы, если всё уже уложено в багаж?
Вечером прибежала попрощаться Агаша. Она остаётся в городе и совершенно не понимает, зачем мы уезжаем. Мама обрадовалась её приходу и упросила жить в нашем доме с няней и Л. К. Да, всё-таки Бог оберегает таких слабых и плаксивых, как эта Л.К.
Опять понаписала всякой ерунды, вероятно, на душе кошки скребут. Всё. Сейчас уложу свой дневник к себе в саквояж до лучших времён.
Прощай, Екатеринбург! Надеюсь всё-таки вернуться».
«17августа 1919г. Мы добрались до Томска, живём, как и предполагали, у папиного студенческого приятеля. Из Екатеринбурга выехали рано утром 13 июля. Прощание с домом, няней, Шамсутдиновым было очень тяжелым. Мама поцеловала дверь нашего дома, и впервые за время сборов у неё на глазах появились слёзы. Няня повалилась маме в ноги, плакала, просила прощения непонятно за что. Запрягли Рыску, и Шамсутдинов уложил нашу поклажу в тележку. Для всех нас посчастливилось добыть извозчика. Шамсутдинов, всегда крайне молчаливый, что-то бормотал, и я впервые заметила, какой он уже старый, какой седой в неизменной своей круглой чёрной шапочке. Расцеловались с Ларисой Константиновной, с малышкой Анютой, и тоска сжала сердце: что же мы делаем? Папа был внешне спокоен, но очень бледен, и щека его беспрерывно дёргалась…
В вагон прорвались с трудом. Станкевич удерживал слишком нетерпеливую публику, Шамсутдинов и папа занесли багаж и буквально втолкнули меня и маму. Какая-то дама презрительно бросила Станкевичу: «Стыдно, господин офицер! Приличные люди воюют, а вы корзины носите!» Станкевич сжал зубы и так на неё посмотрел, что она замолчала. Когда вагон дёрнулся, и поезд стал набирать ход, мы все прильнули к окнам. Проехали мимо знакомого здания вокзала под шатровой крышей с надписью на фасаде «ст. Екатеринбургъ». Перрон был замусорен, бежала рядом с вагоном и отчаянно лаяла оставленная хозяевами маленькая собачка. Я никак не могу забыть эту собачку, с трудом удерживая слёзы».
«20 августа 1919г. Да, мы беженцы, мы «сухие листья», но устроились по сравнению со многими неплохо. Папин студенческий товарищ Бахметьев Григорий Кузьмич и его жена Мария Кондратьевна встретили нас радушно, хотя подозреваю, что они надеются на наше недолговременное пребывание в их доме. Григорий Кузьмич – невысокий, плотный, с бородкой клинышком, какой-то очень уютный. Мария Кондратьевна же, напротив, крупная, говорит контральто и постоянно курит папироски в длинном мундштуке. Она вечно что-то читает и когда отвлекается от книги, взгляд её становится недоумевающим, словно она пытается понять, что это вокруг неё происходит. У них двое детей – близнецы тринадцати лет, которых родители попросту называют Юрка и Генка. После обеда они сбегают из дома и куда-то исчезают, живя своей тайной жизнью. Впрочем, это, как мне кажется, никого особенно не волнует.
Екатеринбург был занят красными 14 июля, на следующий день после нашего отъезда. Об этом сегодня папа и Григорий Кузьмич говорили за утренним чаем. А мы уехали, нет, бежали 13 июля! Сведения о том, что там происходит, весьма противоречивы. А здесь, в Томске, так много беженцев, что население города, говорят, увеличилось, в два раза. К тому же прибыли русские и чешские полки и военные училища. Бедный Станкевич нашёл пристанище в каком-то общежитии прямо на лестнице. У власти белые во главе с Колчаком. Я совсем как Юрка и Генка тихо исчезла из дома, чтобы не слышать ни предположений, ни доводов. От этих разговоров хочется плакать. Я гуляла по улицам Томска. Какие же здесь дивной красоты деревянные дома! С башенками, балкончиками, большими окнами, и все разные. Бахметьевы тоже живут в деревянном доме, украшенном деревянной резьбой, и я рада, что всё это нисколько не напоминает мне родной Екатеринбург.
«21 августа. Юрка и Генка сегодня после обеда, к которому не хочется выходить – уж очень чувствуются наши птичьи права, таинственно с выразительными подмигиваниями поманили меня на улицу. «Чего сидишь, айда с нами!» – позвали они шёпотом. Я с готовностью побежала вместе с ними, только бы не слышать густого голоса Марии Кондратьевны. Куда бежим, зачем, мальчишки не объясняли. Потом пролезли через дыру в ограде, втянули меня за собой, и мы очутились во дворе, заваленном и заставленном странными предметами: какими-то деревянными статуями, отдалённо напоминающими античные, сваленными в кучу мечами, алебардами, большими картонными деревьями. «Это театр, что ли?» – удивилась я. «Театр, театр», – пробурчали мальчишки. Но потом я удивилась ещё больше, потому что они втиснули меня среди сваленных декораций за кулисами и велели сидеть тихо, а сами опять стремительно исчезли. Когда они появились вновь, я их едва узнала в целой толпе чертенят с рожками и хвостами. Юрка и Генка, приплясывая, показывали языки и очень веселились. Оказывается, местный театр набрал городских мальчишек, чтобы они скакали, изображая чертей в спектакле опереточной труппы. Но на этом сюрпризы не кончились. После первого отделения началось то, ради чего Юрка и Генка притащили меня с собой. Еле отмывшись от краски, которой были вымазаны их рожицы, они, схватив меня за руки, понеслись в зал, устроились в углу у самой сцены прямо на полу и сердито бросили: «Чего ждёшь, садись!» Я плюхнулась тут же на пол, а рядом оказался молодой человек, тоже плохо отмытый. Как выяснилось потом, он тоже был из «опереточных чертей». А дальше началось выступление атлета и борца Ивана Заикина. Я впервые видела такую силищу, а уж зрители восторженно встречали каждый его номер. На его плечах гнули рельсу 30 человек, ковали железо на наковальне, установленной на его груди, что мне кажется совершенно невозможным. Он настоящий сказочный богатырь! Вдруг молодой человек вскочил с пола и, схватив меня за руку, потащил прямо на сцену. Я и опомниться не успела, как оказалась сидящей вместе с «чёртом» на сиденье, привязанном к бревну, которое лежало у Заикина на плечах. На втором конце бревна тоже было сиденье, и там тоже сидели. Заикин сначала медленно, а потом всё быстрее раскручивал эту «карусель», так что дух у меня захватило. Со сцены я сошла на негнущихся ногах под гром рукоплесканий. Впрочем, «рукоплескали», конечно, не мне, а богатырю Ивану Заикину.
Добрались до дома Бахметьевых уже в сумерки. «Чёрт», которого зовут совершенно по-человечески Константином Покровским, дошёл с нами до самого дома и вообще оказался очень симпатичным молодым человеком.
«22августа 1919г. Возвращались с мамой с базара, где купили на «николаевские» деньги кое-каких продуктов к столу, чтобы не обременять хозяев. Когда подошли к дому, услышали из открытого окна голос Марии Кондратьевны, что-то сердито выговаривающей Григорию Кузьмичу. Он беспомощно оправдывался, уговаривая «Мусеньку» потерпеть. «Я надеюсь, твои друзья понимают, что мы не можем содержать их бесконечно!» – гремела Мария Кондратьевна. Лицо у мамы при этих словах окаменело, потом она посмотрела на меня и твёрдо сказала: «Мы ничего не слышали, ты поняла меня?» Я кивнула головой, но мне хотелось немедленно бежать, куда глаза глядят. Вечером мама и папа надолго отлучились, а я опять ходила по Томску. Чужой город, чужие люди, вот уж верно – «И ску…, и гру…, и некому ру…» Завтра опять убегу с Юркой и Генкой в театр.
Мама и папа пришли поздно вечером, хозяева делали вид, что спят. Мама не захотела в их отсутствии идти на кухню, чтобы налить нам всем хотя бы холодного чаю. В нашей комнате в кувшине была вода, а в корзине оставались сухари, которые мы и сгрызли. Оказывается, мама с папой ходили к Станкевичу, чтобы посоветоваться с ним, как с военным человеком. Папа решил, что мы должны ехать дальше в Сибирь или даже в Харбин вместе с ранеными. Не одному папе пришла в голову такая мысль. Уехать хотят многие, потому что красные наступают, и бои за Томск будут нешуточные.
«23 августа. Была опять на выступлении Заикина и опять каталась на „карусели“ вместе с „чёртом“ Покровским. Сказала ему, что мы, возможно, вот-вот уедем. А этот большой мальчишка ответил мне, что тоже готов ехать немедленно даже на крыше вагона. Право, несмотря на его возраст, кажется 19—20 лет, он такой же, как Юрка и Генка».
«30 сентября. Мы должны уехать неведомо куда и неведомо насколько, но поскорее от унизительного положения просителей, в которых мы превратились в доме Бахметьевых. Григорий Кузьмич смотрит виновато, а папа ему ещё и сочувствует! Мария Кондратьевна, «Мусенька», узнав о нашем решении, напоследок само великодушие, собрала нам на дорогу кое-какие продукты. Но у нас есть «николаевские» деньги, и мама надеется что-нибудь покупать в дороге.
Неугомонный Костик Покровский познакомился с папой и попросил содействия в отъезде. Оказывается, он студент Московского университета! Причём учился на двух факультетах: физико-математическом и медицинском. Как обманчива бывает внешность! А история, рассказанная им папе, просто трагична. Его отец – священнослужитель, был арестован и расстрелян. Костю, как сына священника, выгнали из университета и должны были тоже арестовать, но он ухитрился сбежать прямо из-под ареста. Уехал из Москвы в «собачьем ящике» под вагоном, имея при себе лишь студенческий билет. Так и добрался до Томска – где на крыше, где под вагоном. В пути на еду зарабатывал, как мог. В Томске задержался, прибившись к театру, где актёры его немного ещё и одели. Разве подобная история не для романа! Но как тяжела эта ноша даже для такого лёгкого человека, как Костя! И всё-таки я чувствую себя его старшей сестрой.
«27 октября. Через несколько часов уезжаем. Собирать нам нечего, так что и сборы недолгие. Покровского взяли санитаром, чему он очень рад, Станкевич тоже едет с нами. Наша семья, таким образом, выросла. Осень наступила холодная, ночью совсем по-зимнему подмораживает. В Томске плохо с углем, электричеством. Тиф пробрался в город и начал косить в первую очередь беженцев, живущих в тесноте и холоде. Газеты призывают становиться «под бело-зелёные знамёна Сибирской армии».
Мы пока в доме у Бахметьевых. Собрались в комнате, которая называлась «нашей» довольно долгое время, и ждём момента, когда присядем перед дорогой. Папа сказал, что поговаривают о том, что скоро могут запретить выезд мужчин способных носить оружие. Станкевич при этом посмотрел как-то диковато и пробормотал, что стрелять больше ни в кого не может и не хочет: «Руки от крови не отмыть до конца жизни». А Костик заявил, что он вообще пацифист.
Надо собираться. Опять уберу свой дневник в саквояж и не знаю, когда сделаю следующую запись. Прощайте, Юрка и Генка! Вы хорошие мальчишки, и я буду вас вспоминать. Прощай, Томск!»
***
…Александра Степановна откинула штору на окне, открыла форточку и какое-то время постояла, глядя, как морозный воздух лёгким облачком влетает в комнату. Вздрогнула, закуталась в шаль, вспомнила страшную их дорогу из Томска. Запрещала себе вспоминать, но память оказалась немилосердной, бесконечно возвращая в переполненный выстуженный вагон… Долгое время по ночам, стоило закрыть глаза, виделся вагонный фонарь с расколотым стеклом, в котором трепетал огонёк свечного огарка. И страшно было, что огонёк вот-вот погаснет, и наступит беспроглядная тьма. Но приходил день, мелькала за вагонным окном тайга со снежными проплешинами, вспыхивали и проносились мимо кроваво-красные гроздья рябины. Папа и Костик Покровский шли к раненым, делая вместе с другими врачами и сёстрами милосердия свою повседневную работу: лечили, перевязывали, резали и сшивали. Когда поезд останавливался на станциях и полустанках, из вагонов выгружали тела умерших. Пассажиры покидали вагонный смрад, чтобы вдохнуть чистого «хрустального» воздуха. Если такие остановки затягивались на несколько часов, вдоль состава возникала бивуачная жизнь с кострами, на которых в котелках что-то кипело и булькало. Бывало, что поезд, вдруг резко дёрнувшись, начинал набирать ход без всякого предупреждения, и люди хватали свои котелки, бросались к вагонам, неминуемо теряя какие-то пожитки.
…Что это была за станция, куда, натужно пыхтя, паровоз втащил их состав, Александра не знала. Помнилось только, что пути были забиты вагонами. Но зелёный свет им дали на удивление быстро, снабдив топливом и водой. Мимо окон проплывали строения, вот уже и последние готовы были скрыться, как вдруг мама вскрикнула и попыталась, раскинув руки, заслонить собой окно: «Не смотри!», – кричала она Саше. Вдоль железнодорожного полотна на столбах висели люди… Шел снег, крупные хлопья падали на землю, оседали на деревьях, на елях и кедрах и на трупах, укрывая их саваном.
Саша сидела, сжавшись в комочек, пытаясь унять дрожь.
– Революционные ёлочные украшения, – криво усмехнувшись, тихо сказал Костя.
– Покровский, вы или циник, или дурак! – сверкнула глазами Саша.
– Будешь тут циником или дураком, – уныло согласился Костя. – Чем дальше, тем страшнее.
Поезд шёл и шёл на восток, надолго останавливаясь, чтобы переждать составы, преградившие путь. Прошло уже три недели, как покинут был Томск. Наступила настоящая зима, и заснеженная тайга, через которую пробирался поезд, в другое время могла бы поразить силой и сказочной красотой. Но только не теперь, когда обрывались последние ниточки, связывающие людей с прошлым…
Санитарные вагоны, составлявшие часть состава, были заполнены ранеными из Екатеринбурга и Томска. Кончались лекарства, нечем было кормить больных, а дорога всё не выпускала из своего ледяного плена. По-прежнему снимали из вагонов покойников на стоянках, относили подальше от дороги и закапывали в снег. Костик Покровский после таких похорон становился всё молчаливее, лишь однажды тихо пропел: «Вы скажите, зачем и кому это нужно, кто послал их на смерть не дрожавшей рукой? Только так беспощадно, так зло и не нужно…» Он закрыл лицо ладонями, и у него затряслись плечи.
– Держитесь, Покровский. Нам выжить надо и вернуться обратно, – хмуро бросил Станкевич.
– А мы вернёмся? – с надеждой спросила Саша.
– Уж вы-то, Сашенька, непременно вернётесь, – улыбнулся Станкевич.
…Ах, как хотелось верить, что через несколько дней, ну пусть через неделю они покинут, наконец, вагоны с выбитыми стёклами и окажутся в каком-нибудь доме, где в печке пылает огонь, а в чайнике кипит вода. Но однажды под вечер оглушительно грохнуло и заскрежетало. Поезд замедлил ход, вздрогнул напоследок и остановился. Саша, выскочившая вместе со всеми из их, к счастью, непострадавшего вагона, с ужасом увидела столб огня. Горел первый вагон от начала состава, и огонь уже подбирался к следующему, смятому, словно картонная коробка.
«Саша!» – напрасно звала Софья, выбежавшая следом за дочерью и тут же потерявшая её в страшной сумятице. «Что это? Что это?» – спрашивала она, ни к кому не обращаясь. «Стреляют! Уходите!» – на бегу крикнул бородатый казак. «Кто стреляет? Куда идти?» – опять в пустоту растерянно обращалась Софья. Внезапно увидела Степана Ивановича, бросилась к нему на помощь, вместе вытащили окровавленного человека, его подхватили казаки и отнесли подальше от вагонного крошева. Среди шума и криков слышался треск, словно разом ломали деревья: то были винтовочные выстрелы. Стреляли беспорядочно и отовсюду.
Саша бежала по глубокому снегу, когда её толкнуло, и, поначалу не почувствовав боли, она удивленно увидела, что заснеженная земля оказалась вдруг рядом с лицом, а потом ничего не стало… Очнулась, когда кто-то бережно перевернул, спросил: «Жива? Жива!» Она застонала, открыла глаза, всё вокруг качалось – её быстро несли на руках. Спохватившись, накатила боль, от которой не было спасения. Не было спасения и от безостановочного, громкого треска выстрелов и взрывов. Тут же что-то, захлёбываясь, застучало откуда-то сверху. Опять проваливаясь в темноту, Саша увидела огромного дятла. Он слетел с крыши вагона и, прицелившись, начал стучать острым клювом в плечо и грудь. «Больно… Уберите дятла!» – шептала Саша. «Бредит», – в темноте сказал папин голос. Дятел исчез, появился свет, близко наклонилось папино родное лицо. «Сашенька, ты ранена, – папа снял пенсне, смотрел устало. – Пулю мы достали, теперь отдыхай»
– Там был дятел, огромный, стучал громко, – прошептала Саша.
– Это пулемёт стучал на крыше. Всё уже кончено, Сашенька, никто больше не стреляет… пока, – всхлипнула мама.
Изуродованный поезд замер, загородив дорогу всем следующим эшелонам. Горящий вагон казаки и юнкера обожжёнными руками отцепили от состава, а потом и от паровоза, когда он отъехал подальше, унося пылающий хвост.
До глубокой ночи погибших складывали в ряд на снегу. В молчании пассажиры оставляли свои и так переполненные купе для раненых. Лишь однажды истерично закричала женщина: «Вы не имеете права, мы будем жаловаться Александру Васильевичу Колчаку!» «Прекратите, мадам, стыдно!» – оборвал её стенания седой человек.
Всех выживших определили, наконец, по местам. Священник, от усталости еле державшийся на ногах, прочитал над погибшими заупокойную молитву. «Вот и всё… Мы привыкли к смертям, потому что их слишком много. Сначала на той станции повесили красных, наверное, красных, а теперь красные напали на наш поезд и обстреляли нас. В них тоже стреляли и убивали. Станкевич сказал, что больше не может убивать, но как это сделать?» – устало думала Саша, пытаясь устроиться удобнее, чтобы не бередить рану.
– Сашенька, – позвал мамин голос. – Ты пить хочешь? Мы тебе брусничных листочков заварили…»
Нескольких глотков лесного чая притупили жажду. Саша открыла глаза – в купе было пусто, только она и мама.
– Мама, а кто меня принёс? Я помню, что меня несли, и всё вокруг качалось, а потом ещё этот дятел начал долбить плечо, а ты сказала, что я бредила.
– Тебя нашёл есаул Плетнёв, Илья Семёнович, – голос Софьи дрогнул. – Он твой спаситель. Вечно буду молиться за него. Его ведь тоже ранили, когда он тебя нёс и собой прикрывал. Сейчас казаки охраняют наш поезд, пока помощь не придёт, и Илья Семёнович где-то там.
– А папа, Костик, Станкевич? Что с ними? – встревожилась Саша.
– Папа и Костик у раненых, а Станкевич вместе с казаками.
– Значит, он всё-таки опять стрелял и убивал, – прошептала Саша. – И ничего пока не поделать. А как же наш пацифист Покровский? Он что, ждал, когда всё закончится?
– Зачем ты так, Сашенька? Костик на себе раненых носил, а теперь помогает перевязки делать, вот уже сутки на ногах.
– Сутки? – шевельнула Саша сухими губами. – А мне казалось, что прошло всего каких-то часа два.
– Спи, родная моя, набирайся сил. – Софья погладила Сашу по щеке и тут же испуганно отдёрнула руку. – Боже мой, да ты же горишь!
Это было последнее, что слышала Саша, прежде, чем опять навалился на неё горячечный бред. Иногда она выныривала из тёмного безвременья и видела мамино измученное лицо. Папа осторожно перевязывал рану, а потом держал Сашину горячую руку в своей руке. «Она потеряла много крови, – откуда-то издалека услышала Саша его голос. – Её бы подкормить, да как это возможно в наших-то условиях…» Тоже издалека ответил незнакомый мужской голос: «Что-нибудь добудем».