Читать книгу Сказания о недосказанном. Том II (Николай Иванович Голобоков) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Сказания о недосказанном. Том II
Сказания о недосказанном. Том II
Оценить:
Сказания о недосказанном. Том II

4

Полная версия:

Сказания о недосказанном. Том II

Потому мы и уходили совершенно спокойными, за его невинность и нежеланию отдаться как уличная девка, другому хозяину, который, наверное, и наверняка, не будет так его обожать, как Витя Баррас. Хозяин этого чуда.

Так вот покидали мы своего верного товарища и брата. Двигались в сторону моря, покувыркаться в серебряных водах золотого пляжа, смело гуляли, по верхней палубе речного – морского трамвайчика, и дружеским белым платочком помахивали своему товарищу на лысых колёсах.


Коля, грустный и потерянный, описывал круги вокруг мастерской, где ребята доцеживали из больших ёмкостей остатки Мадеры, Изабеллы, Херес.


Разговоры грустные.

И. Тишина.

Лена, растерянная. Молчаливая. Не спела нашу песню, позабыт, позаброшен, с молодых юных лет. Позаброшен…Последний и, самый любимый Котя.

Котяра. Кентавр, чаво – чаво, медведь – шатун – гризли.

… Рыночные бабки – сплетницы – бригада столичных художников, и, местные международники не могли, даже представить, что Лена – великий знаток мужских сердец, будет таак озадачена, подумывали: может она, отмочит что – ни будь, ну, тааакое, что нам и не снилось. В самом. В самом радужном сне.


А может и сегодня. В день прощания Славянки прибудет целая команда – комплект, гордость Черноморского флота – подводники трижды засекреченных Балаклавских подземных баз, теперь уже доступных для всех, и, даже туристов…американцев.

И, и, и устроит она, они…шоу с салютом.

Правда, гордость и радость всех жителей приморских городов, этих наших детей, хоть и мужественных и закалённых службой, без мамы им, красавчикам, приходилось быть, на переднем фронте труда. Они, строем чеканя гордо строевой шаг, на заводе просто грузили и разгружали вагоны с цирконием, и открыли глаза, что он, цирконий, с лепестками, радиоактивные, спасибо, ребятки. Работяги – специалисты и обжигальщики, добились потом спецпитание. Сок давали или молоко, вместо вкусного витамины Ю, компот такой был, в заводской столовой.

Мужики, которым за семьдесят, шутили, помогало для мужицкой силы? Ага. У тебя как?

– Да вот три года как полный ноль. Даже позывов нет по утрам, А, а. А мне помогло. От циркония у меня, того, хоррошооо. Хорошо для этого пить морковный сок. Сплю, как медведь в берлоге.

Но моряки с радостью приходили на завод, и понимали этот юмор, а самим приходилось и это, для боевого прорыва – разгружать и загружать. Но ещё и более боевых действий. Отвоевать. Захватить ещё тёплые, не остывшие сердца, тёплое ещё от любви сердечко, страждущих, мечтающих, о чистой морской любви… одиноких и не совсем одиноких, местных раскрасавиц.

Все эти мысли, и светлые и потемневшие от горячих печей и смога, с температурой тысяча двести градусов, чем дышали печи – змеюки – Гаврилычи – Горынычи, от горящего мазута. Мысли эти бродили в беспорядке, не таким строем как у матросиков – морячков.

И роем уже носились, но уже чуть подальше, в других светлых головах…не остывших от прощального ужина, выпитого вина, да ещё с таким музыкальным сопровождением.

Никто не ожидал такого скорбного грустного расставания – Прощание Славянки, почти…

Вся команда, переполненного Джипа – козла, проносилась мимо деревьев, но уже, ни абрикосов, и не персиков не увидели. Только зелёный миндаль иногда можно было заметить и то с трудом. Тишина. Если не слушать и не слышать кашля, чихания, надрывного воя мотора – пенсионера, который тащил на своих верблюжьих горбах, всю команду и прихватизированные, бракованные чайные и кофейные заводские наборы, для дома, для семьи, и любимых руководителей этого художественно – антихудожественного совета. Они ценят красоту – переводя в рубли, чаще в копейки, не своим избранным, а всем остальным.

Лена отвернулась…вытерла украдкой слёзы. Молча, переглянулись.

Покивали головами.

Дали ей приложиться к чижику.

Плоская фляжка. Почти фронтовая, с содержимым на все случаи трудной жизни…

… Антистресс.

Она, со смирением обречённого…взяла нашего любимого спасителя, и, швырнула его за борт.

… Хорошо, что мы не в море…

Заскрипели остатки тормозных накладок, цепляясь железом по барабану, и, корабль без воздушной подушки, упёрся рогом со всей могучей дури в стену, как бык на красную тряпку – тореро. И, замолк. Издох.

Витя ничего не понял, почему, и чем его прихлопнули по спине, совсем не атлетической и, без жировой прокладки, а это означало аварийная остановка. Стоп кран голубой стрелы Севастополь – Москва.

– Кто за бортом, спросил наш штурман, рулевой и капитан Витя.

Походили. Поискали. Нашли.

Глотнули по три глотка, на счёт три, оп – ля – Следующий.

Ободрённые, ожившие двинули в сторону моря.

Вечером прощались с Леной. У калитки она посмотрела на всех, потом обвела взглядом свой красавец, дом. Потом, каким – то пронизывающим до костей голосом, почти пропела…

– Время.

– Жаль.

– Не вернуть обратно.

– Повернуть вспять…

– Мы тогда и представить себе не могли, что она вииидела его кару.

И, тогда, позже, вспомнили слёзы в глазах Коли.

Были просто тогда, бабули. С семечками. Базарные.

Международники. Толик, Италия, Фаенсо, серебряная медаль, 12 стран – участниц. Дед скромнее – выставки, в Японии, Англии, Венгрии.

Смотрели, чувствовали и понимали – своими, пока ещё бодрствующими, воинственными, но гениталиями. Такими же, как у этого котяры, Чао – Чао.

Слушали, но не услышали, как она сказала.

– Тебя, Коля, ещё можно было спасти.

– Ещё не поздно…

– Подумай.

– Хорошо, подумай…

Но тогда все смотрели на них двоих, рецепторами… – глазами и хвостом скунса.

Прошли годы.

Умные волосы, нехотя покидали глупеющую голову, а те остатки седых волос, которые судорожно, цеплялись корнями за живое место на голове, деда, за ушами – стали белыми, как снег, на вершине Карадага.

Весна в долине.

Всё цветёт. А там снег…

… Он, потом, оправдывал себя тем, что в детстве у него была совсем белая головка, блестела на солнышке, потом стала пепельно серой, как и выражение лица. Видимо сказались, война, годы. Голод и, детдом.

Много позже седина, будто и украсили его портрет. А морщины, так они придали личности выражение – толи злости, а может напряжение пережитого. Нет, думал он.

Морщины стали перерождаться в извилины. Так он успокаивал себя. Ему думалось, а может он хотел того, что бы лицо и морщины, выдавали признаки этих самых извилин.

Прошли годы. Дед, седая голова, приехал на своей копеечке в столицу Крыма. Болела внучка. Врачи умывали руки. Нужно было её спасать. От операции отказались. Маленькая любимица могла совсем потерять зрение.

Позвонили Елене. Она теперь была уважаемым человеком, впрочем, как и всегда. Мама её работала в аптеке, всю жизнь. И последняя надежда была на них. Их обширные связи и знакомства.

Лена вообще отказалась слушать по поводу внучки. Тоном, не терпящим возражений, она распорядилась не беспокоить её. Молчать. Села в кресло, задумалась и сказала, что всё будет хорошо. Дала травки и отправила нас домой, в свой горный аул, как величала, она, красивое наше место в горах, где жил дед.

Прошло не больше пяти минут. Пока шла беседа о погоде, она выставила двойника, и увидела всю ситуацию.

Дед это понял сразу, хотя никаких пассов, движением рука – не выдавала своей работы. Но тогда, они работали в Балаклаве, к экстрасенсам они относились… как и ясновидящим: как хлопушка к мухам. А, Кола, говорила она, чем бы дитя не тешилось, лишьбы не какало…Дед, тогда, в молодости, тряс у носа Лены своим удостоверением – действительного члена, академии крымской Астрофизической обсерватории. Говорил о тарелках, о параллельных мирах, о том, что даже их группа из семи человек, творили чудеса, в которые, год тому назад и сам с трудом мог поверить. Убеждал, получалось чудо. Но, увы, она верила в маму, её аптеку, любимую работу, и не менее любимую зарплату.

Сказала, что бы травку сегодня же отварили, и промывали глазки. И никаких врачей – коновалов. Чудо свершилось через три дня, глазки очистились. Боли прошли.

Она, Лена, при расставании сказала, что не верила, Господь вот послал. В одночасье всё свершилось. Раньше она так не говорила. Не произносила. Никогда.

Поезжай к ребятам. Они тебе расскажут. Скажишь я просила. Они всё видели своими глазами. Я не смогу. Потом отвернулась и, только сказала, Кооля…

Помолчала.

Я просто не могу.

Потом болею.

Очень.

Мне его жаль. А ведь тогда я ещё могла спасти его.

Дед терялся в догадках, но спрашивать то, о чём она не хочет говорить – не решался. Знал её непредсказуемость, её аллогичную логику, тем более теперь.

– Ты не смотри на меня так. Я сама не знаю. Но я вижу. Что там.

Как нужно и можно ли помочь.

И кому нельзя.

Табу!!!

Я ничего не понимаю в этой сложной кухне. Мою жизнь, до того, трудно назвать ангельской. Но зла я никому никогда не желала, не делала и не проклинала никого… это страшный грех. Только сейчас я это поняла.

– Вот так, Ко – ла.

Передай привет Мураду, Антипу. Я их очень, очень люблю. Они хорошие ребята. Много нам дали своей дружбой, многому научили.

И дед только потом понял ошибки компании – экстрасенсов, почему у них были такие проколы, а потом и совсем разбежалась их команда. А у Людмилы, преподаватель музыки в школе, была, вообще крыша поехала. Потом…дурка, и финал. Ушла к прабабушкам…

Были, ох интересные дела и чудеса даже были. Но вот отличать кого можно и нельзя, диагностировать или лечить… им было не дано.

И они смотрели, видели такие подробности содеянного, что волосы поднимались на макушках, а понять, табу, им не дано было свыше.

*

К друзьям он не поехал ни завтра ни потом. Дела закрутили, завертели.

Пошли, побежали…Дни недели, месяцы.

Нагрянули нежданно, негаданно, балаклавские художники.

Поехали к деду в горы, на дачу – мастерскую. Тогда уже была разруха. Остановились – не работали заводы. А их кормилец – художественный фонд, около тысячи творцов, всех видов искусств, рассыпался в один день. Обречённые таланты, которые только и могли, что писать портреты, Ц.К. – были первыми, которые остались за воротами кормушки. За ними пошли монументалисты, пейзажисты и оформители. И, многие из тех, своих, блатных рванули за бугор. Вот тогда, перед отъездом, в святые земли, отмечали радость предстоящей встречи, с когда то покинутой родиной. Не прошло и года, как возвратились, и не солоно, и, не хлебавши. Там они не нужны. Такой малины, как здесь им даже не обещали. И вот они здесь, обмывали возвращение блудных сыновей страны Советов.

… На большой крымский каньон не пошли. Не радовал их, и поход на водопад Серебряные струи, или как его величали раньше – царский. Загнали машины под навес, где были устроены большие керамические печи, уселись все за огромным поворотным столом для больших скульптурных работ. Достали с багажников горы пития и закуски. Разложили молча. Сидели, Молчали. Выпили и закусили, как рыбы в районе Бермудского треугольника – был самолёт – ан нету…Был теплоход пятипалубный, и, нееетууу. И радаром не увидишь. Так же как и выпитое за этот вечер и съеденное.


Только далеко за полночь, зазвучал аккордеон. И, полетели. Зажурчали мелодии, как весенние ручейки, в горах. Троекратным эхом, как баркаролла в Венеции.

Колорит Бермудов, перешёл на речитатив глухонемых: Да. Нет. Нет. Да.

Хорошо. Плохо.

Звон стаканов очередного тоста.

– Послушали там, наши записи магнитофонные. Помните, весь вечер записывали?

Ответили – а мы ведь так никогда не веселимся. Чего же вам ещё нужно?!

Тогда, здесь говорили – это не настоящая красота, – опереточная. А нам и здесь хорошо.

Дед, Мурад с Антипом пели как всегда. Говорить ничего не стали. Завтра. Завтра, Кола. Не нужно это тебе сейчас.

О Коле, так ничего и не узнал.

Утро.

Завели машины, грели моторы для горных серпантинов.

Мурад медленно, опустив голову, шёл с дедом в гору. Отошли подальше, от дома – дачи огляделся вокруг, как будто смотрел, нет ли кого поблизости. Остановился. Вздохнул. Вздохнул тяжело. Отдышался, будто прошёл половину горы крутой. Потом заговорил…

– Казалось – его пытали, ему не хотелось шевелить… то.

Жестокое. Прошедшее. Ушедшее.

Это он сам потом мне говорил.

– Ти знаешь, даарагой, я не хочу, чтоб даже стены твоего дома слишали ээто…

…Вы, с Леной, тогда были в Киеве…

На заводе вдруг, среди белого дня, услышали крик. Страшный крик…

Глянул вниз. С балкона мастерской. Стоит кара, Коли – электрика, ты его знал…

– Он прыгал на месте, как будто… пародировал дикий зловещий танец…

– Кричал истошно так, что люди с цехов, бежали к нему …

– Потом упал…

– Ниже колен кости в резиновых сапогах. Белые.

–Жутко. Непонятно…

– От костей шёл пар и… пузыри…

– Потом загорелась канистра с бензином, и, взорвалась…

– Скорая. Огнетушители. Пена.

– Прибыли военные.

– Медики не выдерживали, их уже отпаивали микстурами.

… Ноги – кости прикрывали простынями, брезентом, а он ещё пытался что то говорить … Целый лазарет отпаивал, приводил в чувства тех, кто сам приходил на помощь.

– Жутко.

– Считанные минуты стали вечностью.

– Врачи, не выдерживали. Их тоже приводили в чувство. Военные.

*

– Грузили наши заводские.

– Не довезли.

– Всё потом рассыпалось. Испарилось.

– Он перевозил плавиковую кислоту.

– Разлил. Попала на ноги.

– Рассказывали. Потом.

– Сердце было крепкое. Молодой. Ещё мог говорить.

– В таком положении.

– Сказал…

– Это кара.

– Мне Лена говорила…

– Она видела…

Обуглившиеся от огня и кислоты губы скрипели. И еле слышно…

– Последние его слова…

– Это кара.

Мишка

Снегу этой зимой было много. Он сыпал, мёл, валил хлопьями, прошёлся по оврагам и лесочкам. Укрыл озимые уже зазеленевшие, а уже потом пришёл в город. Детвора носилась радостная, разглядывая снежинки на варежках, на рукавах пальто. Снег закрыл слякоть, грязь и город стал сразу чистым, светлым, праздничным. Потом ударили морозы и уже через два дня по гибкому льду носились на коньках мальчишки. Страшно было, замирало сердце, а как хотелось ещё разок прозвенеть коньками по ещё гибкому и живому льду.

У плотины на Орлике вода бурлила, дымилась, парила.

У речки стоял старый дом, с резными наличниками и таращил окна-глаза сразу на две улицы. Дом доживал свой сотый год и знал, что раскатают его по брёвнышку- на него двигался мост огромный, бетонный с семью опорами. Через год на этом месте будет дорога и новые светлые дома. А сейчас в доме трещала печь. Тепло. Уютно.

Мимо окон проносились снежинки. А вечером из дома выходил учитель с огромной фанерной лопатой, чистил у дома дорожку, укутывал снегом молодые липки.

Прошёл январь и февраль. От досок забора в солнечный день шел пар. И тогда учитель долго стоял и смотрел, как тает на перекладине деревянного забора снежок, как тоненькая струйка пара уходит в небо и на доске остаётся тёмное пятнышко. Он ёжился и уходил в тёплую комнату. Весну всегда ждал, даже торопил её. Потому что детство его прошло на юге, и теперь там ребята уже гоняют футбол, в ящиках на верандах зеленеет рассада капусты. А он здесь разгребает сугробы.

У огромных ворот была уже расчищена дорога, будто весна заедет сюда в ворота, прямо к нему и он первый будет улыбаться ей.

Около дома выросла огромная гора снега, он искрился-сиял на солнце, смеялся, сверкая своим снежным холодным смехом. А днём пригрело солнышко и, потемнел, пожух, стал ждать весны, чтобы унестись ручейком в Орлик, Оку, а там Волга, море.

Вечером ходил на этюды. Стоял и видел, как разбирают деревянные мосты на Орлике. Он любил смотреть – ведь это мост зимы, разбирают и нет, теперь не пройти зиме снова – мостов уже нет. Потом стоял на льду и писал, рисовал берег. Лёд трещал гулко и глухо. И было страшно. Не знал, что это весна стучится. Она к нему идёт, а он боится. Хотелось собрать всех ребят, своих учеников и показать, как поднялась вода, как прогнулся лёд и кое-где у берега пропитался водой снег. Потрогать холодные ребячьи носы. Но было воскресенье и они в такую рань ещё спали.

В комнате тепло, а за окном снова повалил снег. Забыла зима, что уже весна. Вылез из своего убежища сверчок. Осенью он его привёл с юга и всю зиму сверчок сидел где-то и еле слышно попискивал, видимо с тоски, а тут вылез на середину комнаты злой, усищами водит. Глупый, куда ты, там ещё снег, видишь. Рано ещё. Сиди дома. Летом выпущу. Куда же ты? Мы же не в Крыму…

К вечеру заметно потеплело. Учитель, как обычно вышел, походил с лопаткой, почистил дорожку, хотя чистить почти было нечего, и стал медленно, продумывая каждый удар, рубить огромную кучу.

Проходили мимо люди. Они всегда спешили. Кто-то в тёплые дома, другие, чтобы согреть домочадцев своей радостью. Иные еле переставляя ноги. Им некуда спешить, их никто не ждёт.

У столба на углу стояли ребята, поджидая и поглядывая на часы. Иногда ждали девушки.

А куча снега росла. Она была уже выше самого строителя. Лопата с трудом доставала до верхушки. Снег осел с хрустом. Тогда учитель отошёл в сторонку, посмотрел на своё сооружение и стал рубить. Отрубит, в другом месте прилепит. Отрубит, прилепит, отойдёт, посмотрит и снова принимается за работу.

Давно наступила ночь. Шли, не обращая внимания. Было темно. Лампочка на столбе не горела, да и все уже привыкли к тому, что вечерами он "дышит".

Обычное утро. Все спешат на работу, утром не гуляют, утром спешат. Вдруг кто – то оглянулся, посмотрел на гору снега и улыбнулся. Стал. Смотрит. Потом, посмотрев на часы, пошёл, оглядываясь и спотыкаясь, затылком вперед. Побежал. Видимо опаздывает.

И снова останавливались, улыбались. Улыбались прямо перед окном. Ему и его сооружению улыбались. Улыбками благодарили за работу.

А это был огромный Мишка-медвежонок. Он сидел, смешно подобрав задние лапы, а передние неуклюже подложив под себя. Чуть подался вперед к людям, будто пытался встать и улыбался. К нему, иногда подходили, угрюмые, полусонные, тут оживали и весь день было как-то светло на душе.

От чего бы это?

Его видно было на всю площадь и к нему приходили, знакомились, что-то говорили, кто-то даже предложил Мишке выпить, и сказав, что ему хорошо, его дома ругать не будут, а он не хочет глупый.

Вечерами малышня устраивала у Мишки возню, игры. А старики и старухи стояли и следили за своими Мишками, Васьками. И изрядно промокших в снегу растаскивали упирающихся ребятишек по домам.

И так он уже жил. Днём понемногу подтаивал, но вечерами реставрировали, лили из кружки и ковшика воду. Наращивали ему с южной стороны спину, бок, лапу. Снова поливали водой, и он трещал, сковываемый ночным морозом. Уже естественные висели усы-сосульки, шерсть – клочьями смёрзшегося снега и воды. А он стоял да стоял.

Мишка уже знал многих жителей своей улицы. Знал об их жизни, полюбил даже школьников из большого каменного дома-интерната.

Однажды он почувствовал, как тает его лоб и сползает деревянная бровь, как он стал ниже, меньше, как торчащие веточки-когти вдруг стали вываливаться из лап. Обидно ли ему. Нет. Вода медленно протекала через его холодное тело и уходила в землю. Растает наледь, уйдёт водица снеговая в корни молоденькой липки. А весной она выпьет капли и зашелестят благодарные листочки, и поклонится липка этой воде, которую дал снег, пусть себе тает.

К Мишке подошли две девочки и стали вынимать ветки и угли. Но, не успев прилепить ни кусочка снега реставрировать хотя бы лапу, как с криком и воем в них полетели снежки. Шум писк усиливался, стук в окно. Вышел учитель.

– Спасите, на нас напали!

– Да, они медведя ломали!!!

– И нет, мы хотели долепить там, где растаяло и поправить покосившиеся ветки… Это были его ученики художественной школы.

Мишка полюбил первоклашек, которые по понедельникам гуськом проходили мимо него. Не любил одного нахалёнка. Прошлый раз он повредил ногой ему лапу. А ещё раньше стукнул кулаком по носу. Но сам запрыгал от боли. Нос за ночь промёрз и был – сплошная ледышка.

Взрослые и малыши уже говорили, здравствуй Мишка! А он улыбался, и жаль не мог сказать ничего.

А сегодня снова шли ученики интерната. Некоторые выбегали из строя и, гладили его мягкими варежками. Запрокидывали голову, заглядывали ему в глаза. Иные посыпали свежим белым снегом. И вот подбежал этот нахалёнок, оглянулся, учительница спокойно ведёт всех через площадь. Он растолкал девчонок, стал Мишке на лапу и стукнул его кулачком со всего маху. Но снова запрыгал на одной ножке, завертелся волчком и побежал, бежали и девчёнки – чижики и щебетали " так тебе и нада, курица палада, так тебе и нада".

Учительница, кажется, ничего не заметила. Но вдруг остановилась, повернула ребят к Мишке. Маленький разбойник стоял, было больно руке и ещё что-то щипало, непонятно, противно. Он стоял около своей учительницы, виноватый с повисшим носом, смотрел из подлобья как подходили к снежному Мишке большие и маленькие, взрослые и молодые. И, как все светлели, радовались. Как-то бодрее вышагивали по площади. Как он, Мишка улыбался, дарил-дарил всем людям, улыбку, радость.

– Посмотри. Весь класс улыбается, все взрослые, ему, Мишке, а ты, ты один хотел лишить всех нас этой улыбки, радости. Отнять её у людей…

И забияке стало так плохо, так противно самого себя, как ещё ни разу никогда не было. Даже тогда за дверью, его выгнали из класса, когда получив двойку, огрызался, и он стоял, клевал носом, молчал и думал. Лучше б уже за уши отодрали, что ли…

Морёный дуб

Речушка Ипуть виляет. Блудит в зарослях, завалах. Иногда в самой середине реки вдруг торчат огромные скрюченные корни – огромные – преогромные коряжины, судорожно хватающиеся за воздух, ища опору, землю. А она здесь слабая, песчаная и болотистая. Вода прозрачная, хотя коричневая, с блёстками отраженного синего неба, да искорками зелени.

Нашу байдарку медленно тащит по течению. Под килем проносятся рыбёшки, зелёная трава, согнутая течением. Появилась поляна – солнечная светлая. И на краю, над обрывом, стоят дубы, дубки, чуть дальше – сосны. Мы делаем остановку, ставим палатку. Разжигаем костёр.

Васильевич живёт где-то рядом в деревушке Романовка. А прямо за его домом тянутся луга заливные, болота, а чуть поодаль – лес.

Он, учитель, очень любит строгать, пилить, всегда, в свободное время что-нибудь мастерит. От него – то мы и узнали, что в речке Ипуть, есть морёный дуб. Ему цены нет, но он у нас никому не нужен. Говорят, что ещё до революции, немцы предлагали речку сделать судоходной, а всё, что из неё достанут, заберут себе, как бы за работу. Дуб хотели увезти.

– У Васильевича калитка, стол, табуретки сделаны из этого дуба. Сырой он пахнет силосом и режется стамесками, рубанком, как капуста, но высохнет, железнеет и звенит как металл. Крепкий – ничего его не берёт. Ни время, ни червь короед.

Всё сделанное из этого дерева, чёрно-серое, с искорками, сверкающими на солнце.

Чем ближе к сердцевине, темнее, и больше коричневого свечения, как серая патина серебра. Но на стене у него, висит деревянная пластина, говорит он, дощечка такая, подарил художник, мастер, приезжал к нему. Гостил долго. Сам пилил, строгал, рубил топориком, таким маленьким, потом собрал всё в рюкзаки, и увёз.

– Это он рассказывал ещё, когда был у них в городе.

– А сейчас сидели у костра, тихо позванивали комарики. Кто – то уже дремал.

Стояла какая-то загадочная тишина. Вдруг над обрывом зашумела, зашуршала земля.

Ожили от огней костра, красным светом корни огромного, древнего, дуба – великана. Он ещё крепко стоял на высоком уступе горы, но река шумела, булькала, бурлила, плескалась, унося песок, дёрн, землю. Трудно, ох и трудно держаться за землю …

… И уже ветер свистел. Выл в обнажённых корнях.

Прошли годы.

Десятилетия.

Грозно падали и взрывали воду реки, падающие камни, валуны, огромные клочья дёрна и земли, летевшие с обрыва.

И дрогнули листья, замахали, закачали в отчаянии руки – ветки. И ничего уже не смогло удержать этого богатыря на его земле.

Огромный, могучий, он с шумом и грохотом, рухнул в воду, с треском махнул поперёк реки, бурной и звенящей. Мириады солнечных брызг сверкнули и озарили, каким – то сияющим скорбным светом. Вода больно рванула листья, ветки, кору, и со стоном расплескалась. Белой пеной – саваном сомкнула свои объятия, и потащило, поволокло его на самую глубину. Здесь, в этом месте речушка была могучей и полноводной, когда-то в далёкие годы, суда бороздили её воды, те, сотни лет, тому, когда и другие дубы подпирали небо.

Жизнь медленно уходила куда – то далеко…

Листья, ветки, всю крону унесло течением. И у желудей уже не было сил держаться за родные веточки родного дерева. Всё глубже затягивало ствол в глубину ила и песка…

1...34567...12
bannerbanner