Полная версия:
Сказания о недосказанном. Том II
Говорят в тех широтах, где лёг на дно морское Титаник, тоже нашли одного, на айсберге, лежит себе и ничего, а сколько десятилетий, прошло, ушло, пролетело, как огурчик, целенький, правда в сосульку превращённый, и билет в кармане. Не зайцем был там, значит, не высадили как зайца. А жаль. Пил бы сейчас кофе. Тепло, хорошо. Таакой красавец. Как он только умудрился прыгнуть на этот айсберг, такой размерчик. Теперь и тем, на Кавказе кто – в трещинке ледовой, – не жарко.
Так вот что. Кому что, а курочке просо.
Тебе, сынок пишу. Для науки, – кому льзя, а кому нельзя.
Кровная месть
… Всё тот же мотороллер Вятка.
Еду себе, еду. Кррасотааа.
Дышу, не надышусь.
Смотрю и радуюсь.
Справа на горе не очень высокой, бегут себе да бегут, тоже видимо лёгкие свои прочищают, как и я, – два горца, одеты,– в костюмы, исполняют национальные танцы, как в передаче играй гармонь, и периодически постреливают. Ножами и саблями не играются, как наши кубанские в ансамблях песни и пляски. Неет, думаю, это не танец с саблями и, конечно не Гайянэ. Это скорее парафраз на тему народных танцев и песен. А чуть дальше бегут ещё два. Но точно вижу не зайцы, не похожи и на вепря с клыками тоже не совсем силуэтом смахивают. Не понял, что это за охота, когда только им охота… А женщин и, и не видно.
Дал газу, побежали покатились быстрее, от таких браконьеров… Ну что это за скорость, по трассе, да с горки, – сорок, да если ещё ветер в спину, то на пять км, не догнать не перегнать, лошади в одну лошадиную силу, если ещё с оглоблей. Даже без них. Еду, пригнулся, быстрее пошла, засекал. Поворот.
И вдруг.
Из-за поворота.
Те, которые два горца, совсем не похожих ни на зайцев и на волков. Один сразу сходу прыгнул сзади как пассажир, так девчёнок возят там в Орле, в турпоходах, по Тургеневским местам. Но у меня багажник с рюкзаком, и, и паяльная лампа сверху привязана. Мини кухня, кочегарка.
А.
А он уцепился за мои плечи как влюблённая туристочка из городского клуба Глобус. И, и, шепчет хриплым, совсем не женским нежным голосом, гонии! Гони, отблагодарю по царски. Гони брат…Гоонии !!!
Но, не мои, не лошадиные силы, и не моего мотороллера, на таком, не гоночном, не отреагировали, и тогда тот, что был с ним, не охотник и без двустволки, бежал долго, и толкал, не очень, видимо у него, не было лошадиных, ни одной силы. Дорожка пошла вниз. И, и мы добавили скорость. Толкач, буксир, иззаду, как говорил мой тесть, отстал. Мы вышли на космическую скорость. Спидометр, стрелкой показал целых 40. Потом вдруг я заметил, что стрелки охотники за не пушным зверем, пересекают наш путь по горе, и, и, тут мой пассажир взвыл,
– Влево, влево! Уходим. Уходим.
Ушли.
А те с двустволкой поняли, что такого оленя не догнать. Но мы шпарили на всех газах. Он только просил, нну ещё, нууу, ещё немного. Даавай, гони. Спаситель ты мой…
– Да, самое, главное, потом оказалось, они всю дорогу, весь наш спринтерский марафон, стрелки охотники, аккомпонировали, салютовали, почти как в Севастополе на день флота, двойными дуплетными выстрелами, и, только мой пассажир слегка добавлял слова песенки – оой, ооой, яблочко да на тарелочке, а потом дома допел… оой, девочки, где ваши де, де ваши деточки. Но сейчас у него духу хватало только на заикастые неразборчивые.
… – Ммать твою, дробь…
– Ой.
– Картечь.
– Ох, бекассииная,
– Уух, волчья!
– Мамочка.
– Ой. Ещё…
– Оой ой ой…Скорррее домоой…
*
По горному селению без намека на дорогу, там видимо гоняли на двухколёсной арбе, с колёсами выше моего роста, и железными шинами. Как у нас в Крыму древние ископаемые, жители, на Мангуп – Кале.
… Аул. Архитектура почти наш Гурзуф. Крыша одного соседа – дворик другого и так далее, потом пошли домики отдельно, и, камни, каменюки, скалы, и норы в скалах. Да, ещё и грецкие орехи, побоольше ростом, больше тех несчастных, …какого то, там баобаб, без баб.
Приехали.
Стали.
Он почти свалился с моего мотороллера – прям таки близнеца, брата, трёхгорбого верблюда. И, и сразу нас окружила целая толпа родных, которые по его виду и сочными народными фольклорными тирадами, после его размахивания руками, понял, что я спаситель.
Меня почти на руках усадили туда, где, потом я узнал, по большим праздникам, очень большим и не часто, восседал, на таком троне только старейшина их рода, которому совсем скоро стукнет единичка с двумя нулями.
Оох…
Спасённого начали быстро раздевать, правда, только по пояс, и тогда я понял, что разные отметины на его спине они криками, воплями определяли чудо спасения. Картечь, для волка, потом пуля, хорошо чиркнула, а не пробила правый бок и застряла в консервной, моей банке. Меня тоже недолго объясняя, раздели. Видимо его спина и то, что пониже сидело на моём рюкзаке, были отметины. Некоторые запутались в тряпках.
Потом, пулю, нашли в консервной банке, красота, ещё одна сгущёнка с изюмом свинцовым!
А, а, на моём шлеме была, с правой стороны, чуть повыше уха, тоже отметина явно не бекасиной дроби. Хорошо, что шлем мой самодельный был такой вязкий, папье – маше. И лак много, много слоёв. Делал, мастерил целых полгода. Спас. Молодец. А все смеялись, одоробло, а не красота. Потом, позже ученица написала песню, ставшую гимном художественной школы, где я преподавал, там, про этот след от пули на моём шлеме, мазок, явно не мастихином по холсту художника, она, Наташка Захарова написала… и, над шлемом учителя слёзы ронять, как Гамлет над черепом Ёрика*…
А дальше, а дальше, всё запуталось в голове. Много тостов, много вина.
И.
– И, и, как, удивительно, странно, много красивых стройных девочек, девушек, девиц, которые любовались таким сказочно смелым и красивым героем, каждая так мило улыбалась и, конечно готова была со мной, почти геркулесом, воином, защитником их семьи, подарить их роду такого же смелого спасатея – М. Ч. С.
Долго потом убеждали, что это так положено, по их традициям, и этого героя, сына героя, назовут моим именем. Тебе построим дом, и будешь совсем нашим, до конца дней твоих в почестях и милости всего нашего рода. А если тебя дома ждут, ну чтож, это твоя воля. Но запомни, ты сделал такое великое дело, закрыл этот вопрос – мести.
По нашим правилам это был последний день, теперь мы не боимся, нет страха – потерять нашего человека.
Дни пролетели как один час, но я уехал своим ходом. Голова была светлая ясная. И было очень жаль, за ту часть нашей встречи, когда я им объяснял, что это дурно – закон кровная месть, и вообще это большая ошибка. Глобальная, а не закон гор – мстить. Простить один раз, и. Прервётся годами десятилетиями эта цепь, – месть, убийства не винных. И, Бог никогда, никому не прощает грех, страшный грех, самый страшный – убийство, Человека. Случайное и то имеет свои сроки, степень, тяжесть и, ожидание такого ужасного, но Божественного наказания.
… Лишение Жизни, человеку, которому Высшие Силы даровали её. Если бы мы это знали, ведали, какие потом долгие и жестокие дни и годы придётся Таам отрабатывать!!! Вы бы никогда этого не делали.
Нет. Не поверили. И, и чуть не обратили меня в вероотступника. Тогда я им рассказал, что ещё есть более несчастное племя, нет, они себя зовут не племя и не сброд обманщиков. Наарод. Цыгане. У них, у многих, своя, они зовут это верой. Это маска, дырявый гнилой балахон, со вшами и скорпионами, которыми они загадили мозги своим братьям.
Это страшное заблуждение…Бог, якобы, Сам, разрешил, им, цыганам, эту дикость – обман, грабёж и воровство. Такое Господь никому, никогда, не прощал и не простит. И это, поймите, не мои доводы. Это уже пишут нам, землянам, – Ангелы Хранители, наши. Вот так и ваши мнимые якобы традиции, которые, придумали ещё дикари, проживавшие в этих горах по соседству и эпоху мамонтов.
Но и у них был негласный запрет, охранять диких зверей, которых тоже пытались и защищали. Была охота, для прожиточного минимума, а не хвастовства, сколько убил, и, не трёх зайцев или куропаток, – больших, разумных красавиц косулей, оленей…всё имеет свои законы…
Для пропитания, – не азарта охоты, – убийства.
… Прощались мы мирно.
Совсем дружески.
Совсем по – родственному.
Я, как никогда, остался для них, своим парнем.
Евнух
Вечер. Ветер. Дождевая пурга.
Водяная пыль слепит глаза…
Слякоть. На дорогах и в душе.
Туман. Не зги.
Горы исчезают, потом проявляются, сверкают. Светятся.
Собака лает, скулит. Воет.
Лай. Лай, вынимающий душу.
– Гав. Гафф гррр – ав!!! И – иии!!!
Взвыла, И – иии – гав. Гавф. Гавф. Гав рррр. Р – ррр!
Тишина.
С минарета слышны оборванные ветром молитвы. Ветер, рвёт мелодию голоса. И снова собачий лай.
– Гав… ух… ты.
Выгавкала человеческим голосом.
– Ииии, – ииии и !!! Ах !!, Аххх! Гав – ггррр – г ррр…
Как – будто только что печальный евнух встретил обнажённую Маху.
Юную ундину…
Что её ждёт? Гетера? Наложница! Самая любимая двадцать пятая жена?
Будущая мама с детьми?…
Ещё вчера он был. Был не таким как сейчас.
Был.
Хан. Хам. Дикий закон. Да и закон ли?
Гильотина жизни.
Нет детей.
Нет внуков.
А что такое папа?
А кто такое дед.
Не услышать, этих тёплых. Па – па. Не согреть душу. Сын!
Здравствуй, дед!
И такое не услышишь…
Горы.
Горе.
В душе
Пустота.
И тут.
У ключа родника – подснежники. Запах весны. Душа весны.
А она, юная, плескалась у родника. Красавица. Сказка.
Растаяла, как и появилась. На лесной тропе…
В чащобе памяти.
Из тумана времени.
И ушла в туман. В туман юношеских воспоминаний.
Откуда у собаки такое?
Лай.
Голос её…
Лай…
Восторг воспоминаний.
Лай…
Восторг безысходности.
Двуликая
Она сидела и дремала. Горный воздух успокаивал её. А серпантины, да что серпантины… привыкла к ним. Места красивые её не удивляли. Просто вспоминала, думала и снова вспоминала.
Остановка. Сейчас может, войдет очередной любитель-воздыхатель красивых девушек, будет пялить на неё глаза и, чтобы не расстраиваться, она допередрёмывала под мягкое покачивание автобуса.
Вошел художник с женой, им не до красот, тем более женских, было. Не первой свежести старики. Какой уж год на пенсии оба. Им только что выдрали по одному зубу и, радостные, что не пришлось вызывать «швыдку допомогу»…, прыгало давление. Им, конечно, не до красот было, тем более телесных, греховных. Они радовались, что так быстро и славно сделал Саша, доктор, свое дело, дай ему Боже, что и нам тоже – не болеть, ни хворать, и жить в радости.
Зуб теперь не болел, не ныл, не дергало аж до того места, где уж нет и места никакого. Ну а если точнее, где то место, где он, зуб, продержался и трудился в поте лица своего, в любви и согласии с соседними клыками и, конечно, коренными, вот уж 74 года, семь месяцев, и, и, какое сегодня число, вот и столько дней… Зуб служил верой и правдой: жевал, грыз, и, когда деда пытались кусать другие враги человеческого рода, завистники, он же художник, талантливый и труженик, так его хозяин скрежетал всеми зубами… Всё он, зуб вытерпел, вынес муки адовы… Все стерпел.
… Но вот, то ли дед, как художник проснулся, то ли «заморозка пошла не туды её в качель», не по назначению…
Только вдруг, его греховная плоть стала побеждать святые благодатные помышления, а одна часть его тела… стала превращаться в орудие для низменных её желаний.
Нет! Оправдывал он минутную слабость. Оправдывал себя. Я, я смотрю на красу, длинную косу… как, как, как нааа, простую, но хорошую, красивую наа – наатурууу… рисунок славный получился бы!
… Улыбка. Сарказм еле заметный… это выдавали губы. Сочные. Вишневые. Они пели. Они твердили. И снова, снова шептал устами поэта: «Шаганэ ты моя Шаганэ..!»Увы, не Шаганэ и не моя.
А песня гладила, ласкала и била по голове… Ах, хроша, ох хороша, да не ваша.
Но, и колеса по асфальту, магическое, роковое… шелестели, шептали приговор …не ваашшша…
Она, Шаганэ, сидела напротив, на первом сидении, спиной к водителю. Жена деда оказалась рядом. Дед художник одним, а то сразу и двумя, своими бестыжими, казалось, глазами, глядел, гладил, то жену за великотерпение, в жизни и у стоматолога… то эту радость и Свет, творчества Господа нашего – дедушки Бога, как говорил в детстве его сын…
Дед уже мысленно рисовал её портрет, а потом и судьбу, как ей морочат голову ребята, как стараются покорить ее сердце, «тронутое холодком». Таки сарказм жил в ней, и смотришь разит сразу…
Брр… Зябко. Холодно.
Пригревало еще сентябрьское солнышко, грело, согревало, радовало. Благоухала золотая осень Крымского Рая.
Дед снова открыл свою диафрагму, всю диафрагму своего объектива. Сначала левого глаза, подернутого туманом катаракты, потом правого с «радостью» глаукомы, диоптрии – 2, потер потом оба глаза. Навел резкость, как в своем любимом фотоаппарате «Зенит с» – это тебе не современный цифровой. А жаль. Он посмотрел по сторонам. Навел резкость на жену, она обрадовалась такому взгляду мужа, как бывало в молодости, на медовый, целый месяц…
Но он смотрел чуть – чуть левее…
Вспомнил, что и у жены теперь не тот взгляд и влияние… что унеё тоже сарказм бывает, и он проявляется, как в мультике, когда волк тужится проглотить бедного зайчика, точно так и моя бабуля, пока ещё не ягуля, может в одночасье пульнуть матом, закрыть демонстративно уши дрожащими от затяжного невроза своими ладонями: а, наплевать мне на твои доводы. Ты виноват и всё. И не причем здесь здравый смысл, логика. И так на день предлагается диспут много раз.
А сейчас шли от доктора. Ишь ты, ей плохо, идёт рядышком, а не бежит впереди, мелькая красными штанами – шароварами, как у Бульбы, как красная тряпка у бычка перед его самым носом, дурачина живодер – тореро…
Так теперь и рядом и под локоток деда придерживает, почти как в загсе, только не хватает Мендельсона. Теперь муж хорош, почти ца-ца. Так это что получается? Нужно рвать зубы почаще?!
Помягче станет. Может тогда оценит разум, трудолюбие, терпение.
– О, о вот и она краса, по пояс коса, появилась-пронизала деда испепеляющими, но какими-то затуманенными поволокой глазами. Ох, уж эта женская сучность… Ой нет, опечатка – сущность! И на кой леший дед ей приснился?! И он вспомнил слова пьесы, которую заучил на репетиции в пятом классе?!!! Ах, какие слова… – «И какой дурочке не понравится, когда на неё смотрят влюбленными глазами?!» А тут хоть и древностью попахивает, смердит, а не пахнет старпёром. Но глаза, глаза его, раздевали, гладили её… Она даже почувствовала, как он поцеловал святое место – ложбинку страсти, где соединялись два вала её Эльбруса и Казбека, грудь высокая её бабушки, ой нет! Ее матушки…
Потом она почувствовала какое-то тепло скорее в сердце, как будто её кто-то погладил. Стало радостно и захотелось петь. Петь песни детства, радости, песни любви и просто смеяться. С чего бы это?
Она, краса, не знала, что дед мог на расстоянии, выставив «двойника», проделывать такие опусы. Чудеса экстрасенсорики. И внутренняя речь шла как будто в её головку: «Тебе хорошо, сердце твое радуется, оно поёт». Эти сеансы они проделывали с другими экстрасенсами, а их было семь человек. Потом компания разбрелась. Одна даже попала в «дурку». Опасные игрушки.
Прошло много лет. Он поехал к своей матери старушке. Врачи сказали, что организм уже исчерпал свои возможности. Годы…
А он несколько дней старался, помогал ей своими потугами, матери стало легче. Она начала ходить и даже в огороде трудиться потихоньку. Он обещал ей помогать на расстоянии, всего 400 километров. Потом получил письмо, писала мама, что чувствую, помогает, но только в другие дни, не те, которые мы договорились. Он потом долго смеялся, – ему расписание изменили. Расписание уроков, где он преподавал в художественной школе…
… Так что ты красавица будешь сегодня петь песни, и душенька твоя запоет, возрадуется. Пусть тебе праздник в душе и радость в сердце будет.
Красивая да пышная, открыла глаза. Автобус резко лег на вираж, и она удивленно посмотрела на ожившее, и как ей показалось помолодевшее лицо деда. Улыбнулась грустными глазами и подумала: «Ох, дорогой старикашка, лысая твоя голова, посмотрю на тебя, когда будешь выходить из автобуса прощальным взглядом получишь ушат холодной воды на закипающую твою седую лысину». Захочется тебе после этого петь мне дифирамбы и радовать мою душу… Она, душа, наелась дерзостей, насмешек, укоров и просто унижений…
А её душу терзал только один единственный вопрос. За что её так наказали идеальной фигурой красивым лицом и такой, такой…
Эх, да что тут поделаешь? Она закрыла глаза и улыбнулась. Приняла-таки дружбу дедовских глаз и опусов. А, пусть его. Поживу еще хоть немного хорошим, тёплым, подумала она.
И вот.
Двуликая сидела и вспоминала грехи тяжкие и как наказывают за это. Она читала, какое страшное наказание Всевышнего.
Как человек триста лет, конечно, после земной жизни, после физической смерти превращается в камень, причем, находясь в физическом теле, это уже другое тело после земного слышит, видит, чувствует, но оно камень и потом еще триста лет снова превращается в тело после каменного, в мучительных судорогах и болью, которые ты причинил своим близким в последнем воплощении…
Еще наказание, она сама видела этих соседей, жили рядом: родители и их дети были нормальные, но шестипалые. Ни с кем не дружили, да и люди, соседи старались к ним не ходить. Потом она и этому нашла объяснение, в книгах вычитала. Любили они в прошлом воплощении запускать свои наглые руки в чужие карманы, кошельки и не только. У мудрецов написано: «А грехи и нечестие отцов, наказуемы в детях, внуках и правнуках даже до третьего и четвертого рода…»
Эх, как хорошо и плохо жить в деревне. Все новости, все общее. Все сплетни и правда – достояние всех как в одной семье. Ходят по деревне шепчутся, скрывают и скрываются, а шило из мешка торчит. Вот она, двуликая прошла, скорее двухличная их так в деревне величают. Спросит о здоровье и тут же ляпнет, что вот у тебя на лице прыщик или пятнышко, это не просто так, тут попахивает онкологией, сходи, проверься… Подташнивает от таких. Тут же и на собрании выступит, как достойный человек, учительница все-таки. А ученики, о эти светлые головки-головушки недолюбливают таких. Просто не хотят её даже видеть…
Еще пошли слухи, что стариков «помогает» отправлять на тот свет… А её, пустили же козла в огород охранять капусту от волков, допустили к деньгам. Организовали секту, обдирают прихожан, а ей доверили кассой заправлять-распоряжаться. Этих людей величают двухличными.
… Ну почему ей, почему сначала показали во сне, а спустя три дня ей рассказала по страшному секрету, бабуля случайная попутчица, незнакомая. Зачем? И случайность ли это?
И, и опять-таки ровно через три дня во сне она спорила с кем-то. С кем?
Автобус снова крутил лихо по серпантинам, а дед крутил мозгой художника, как ей этой красавице убрать сарказм, что бы губы улыбались. В скульптурном портрете или рисунке это не сложно -поднять чуть-чуть краешки этих вишневых губ. И характер не потеряется и улыбка, вот она полноценная и загадочная, как у Джоконды. Он снова выставил «двойника», поработал. Она открыла глаза и улыбнулась чуть-чуть, краешками вишнёвых… Робко, и снова губы загрустили. Потом закрыла глаза и улетела, улетела к своему первому. Своей первой и последней любви.
… Первая любовь. …Это всегда на всю жизнь. А у неё эта пора была всего три дня. И всё. Исчезла. Испарилась. Любовь была и уплыла. И виноватых нет. …Они встретились на дискотеке вечером. Она его видела впервые. Он тоже. Три раза встретились и разошлись, как в море быстроходные катера. Он просто больше не приходил и не звонил.
… В школе у неё никогда не было парня. А у девчонок уже, во всю гудели романы. Романы, как они сами величали Это. Некоторые имели симпатий уже с четвертого класса, и на общих фотографиях обводили цветными карандашами имена своих пассий. И странно дружили, не один год. Просто, по детски мило и радостно играли в «ручейки», третий лишний…
Её никто и никогда не дергал за косички, длинные вьющиеся… Не просили помочь разобраться в какой-нибудь противной теореме. Даже в кино, когда они ходили всем классом, рядом были только девчонки или классный руководитель.
Свою обиду и тоску за постоянное свое одиночество она доверяла только ей, подушке, обливаясь слезами. А мать утешала, а мать твердила, что твое еще доченька придёт. Ты еще ребенок. И она успокаивалась, верила. Принц ждет её. Он ворвется в ее жизнь, и все сомнения и огорчения и пустоту души, он заполнит любовью и лаской. Она вспомнила про девочку Раю в пятом классе. Каляка – раскаряка дразнили её пацаны. Мало того, что она была такой как придразнили, она еще была обозлённая на всех и вся за то, что она «гадкий утенок». Её обижали и уж, если дергали за косички, то так, что сердце заходилось. И ожесточенная, она кидалась на всех как звереныш.
Окончились летние каникулы. И пошло-поехало. Айда посмотрим, помлеем, говорят утенок, стал лебедем. Похихикали пошли. Потом долго шептались и спорили, что она стала необыкновенной красавицей, даже походка стала как у принцессы, как будто она не идёт, а несёт нежно свою величавую красоту. Пацаны зауважали, но боялись даже подойти к ней…
И осталось в памяти «Пойдем млеть», она – Раечка должна идти в магазин за хлебом. Шли, прятались и «млели».
Школьная пора ушла. Исчезла, улетела в прошлое. А студенческая жизнь не изменила ничего. Однажды она в угаре и смятение своих неразделенных чувств, призналась во всем своей подруге. Спросила, ПОЧЕМУ. Почему так? Почему она одна? Та не была дурнушкой, но и в модели её не приглашали ни разу. У неё был парень, тоже, правда, не красавец не Геракл и далеко не Аполлон Бельведерский. Но они дружили и счастливы были по-своему. Подруга долго молчала, а потом просто так сказала: «А ты видела себя, смотрела в зеркало, точнее, в два зеркала? Посмотри. Посмотри на себя сбоку. Ну, точнее, лицо в профиль.
Пришла домой. Посмотрела.
Три дня, потом не выходила из своей комнаты. Маме сказала, что приболела. Но мать поняла всё, по её распухшим глазам и мокрой подушке. За что? За что она так наказана?
Автобус остановился у моста. Она первая встала и пошла к выходу, два шага, всего два шага – две ступеньки в никуда.
Она глянула деду, в глаза, он стоял с ней рядом. В упор смотрели друг на друга. Медленно повернулась к нему в профиль так, чтобы он успел увидеть и рассмотреть всё её лицо…
Автобус заскрипел, завыл тормозами, остановился. И она улыбнулась… Глаза, губы говорили. …Ну, что? И ты дед расстроился? Где красавица? Нет её, и не было. Вот она, я, какая. Воот, такая. Вот мой портрет! И вот моё второе лицо. Вот моё первое и единственное лицо…
Дед первый вышел из автобуса, и подал руку своей бабуле. А она… А она, красивая и пышная… Улыбнулась. Посмотрела деду в глаза. Ей стало весело. Кивнула симпатичной головкой, повернулась резко, ещё раз показала профиль. Остановилась. Замерла, что бы дед её запомнил такой.
Пошла в свою сторону на улицу, которая уходила вверх в горы. Дед с женой пошли к мосту, тоже домой.
Жена, Штирлиц, заметила, что дед как – то непривычно резко расстроился, спросила, как зуб, посочувствовала, что, наверно, «заморозка» так быстро отошла, а боль тут как тут долбанула деда по его почти «босой» голове. А у неё у бабки ничего не болит. Молодец, доктор хорошо сделал. И зуба нет, и не болит…
– Не болит! Не болит, а красный!
С дуру двадцать, выпалил вдруг осерчавший дед.
*
Он сидел в своей любимой беседке, дышал изабеллой. Она всегда издает аромат в сентябре. Сидит и радуется, райскими кущами сладкого и душистого винограда.
Двуликая преподнесла ему урок. Молча, подарила… Что и какой он и сам не знал. Лицо. То второе. Он запомнит его надолго.
Грусть в губах. Разрез этих губ уходил к скуле, он резал щеку, и она просто рыдала от этих разрезов, самых краешках этих вишневых… …В античных театрах были маски для постановки трагедий, искусно сделанные талантливыми ваятелями. Но это сцена. Да, слёзы, да театр, игра актеров. А тут жизнь… Глубокая трагедия театра Жизни. Но ей это зачем?!
… Нижняя губа вывернута, как будто пьяный хирург-ветеринар, влил туда человеку тройную дозу силикона. А подбородок скрыл бороду и висел, как вторая борода Маруси – буфетчицы – продаёт на разлив бочку пива в пятидесятых годах.
Глаза в профиль, разрез глаз восточный, как у Нефертити, но у египетской царицы-красавицы, таинство красоты, женщины юной, светящейся красоты, а тут разреза глаз нет, не разрез – надрез робкий, как у слепыша. Зачем слепышу глаза? Зачем в глубине под землёй?! Такими глазами свет не увидишь. Не осчастливишь. Никого не очаруешь.