Полная версия:
Сказания о недосказанном. Том II
Ничем неповинных кошек – травить собаками.
И, радоваться, улыбаться, когда им, собакам удавалось загнать очередную мурлыню в угол, и, там ей, на полную катушку, надрать бока. Летела шерсть, всё визжало и тявкало. Иногда и его любимой сучке, как звали – величали, эту свору, выдрали разъярённые кошки глаз…
И, Коля, снова смеялся. Дружески корил своих питомцев, что они сплоховали.
Потом методично, терпеливо обучал, и, как мог, травил.
Мучил потомков – родственников, могучих красивых, и величественных рысей.
Да у него и ярость была с улыбкой.
И ямочки на щеках, как у девочек. Беззлобная.
Как у милой красавицы – при встрече.
Но. Улыбка уже тогда, – с грустиночкой.
– С какой то б е з ы с х о д н о й тоской…
Ему, Николаю, однажды рассказали про собачку, умную и беспородную. Она каталась в троллейбусах по городу, в самом Севастополе, проходила медленно, и умно, не жалобно, смотрела в глаза пассажирам. Нюхала сетки, сумки.
Там, где её ноздри, щекотало, что то съестное, поднимала голову, почти с усмешкой, : даст – не даст, жлоб – щедрый. Её, конечно же, кормили.
Ещё рассказывали.
…Зимой, в Крыму, тоже бывает и зима и холод. И снег и мороз. А тут собачка, вопреки правилам пользования, общественным транспортом, лежит преспокойно на заднем сидении. Никто. Никто её не тревожил, и не сгонял, улыбались, смеялись, хохотали. Надо же – умница. Соображаала. Понимали люди, что это её единственное тёплое место. а дома, будки конечно у неё не было.
Так вот она и путешествовала зайцем. Потом спокойно уходила по своим собачьим делам. Никто, никто её не обижал. Вот это люди, жители Севастополя. Оберегали. Живая ведь душа.
Но Колю и это не убедило.
Кошки его раздражали.
…В бригаде деда, тогда ещё молодого, работала молодая симпатяга Лена. Их дружная команда художников, ваяла на керамическом заводе, огромные керамические вазы – скульптуры, для столицы Украины, Крымские художники, приподнесли, почти по собственному горячему желанию в подарок, целый ресторан к юбилею, тогда это было принято, а их бригаде доверили это почётное, но трудное дело.
Лена была очень привлекательной молодой холостой дивчиной. Губки бантиком, а глазки два огня. Да с такими формами, размерами и замерами, не только талии, что мужицкое отродье всех возрастов, рангов и званий, пялило свои вожделенные глазки. Чмокали губами, шептали знаменитое, понятное без помощи каких – то там эсперанто, всех народов и национальностей, нашей грешной земли.
– Ух, тыыы…
– Наадо же, такая, такоое…
Заводские женихи, и работавшие иногда матросики, сержанты, старшины и выше… славного Черноморского флота, принимали, без команды, равнение, на…
Какое там равнение?!
Все, узревшие это, чудо Творца, без лишних слов, но с чувством, поворачивали свои взоры и головы, на, на свежую струю, свежего дыхания крымского весеннего воздуха, в их трудовой не лёгкой жизни и службы. Эта струя лавандового озона, прибыла из самой столицы Крыма.
Про неё – эту свежую струю, носился, суховей крымских степей. Он, суховей – слухи, носились, летели, опережая саму Лену. А ребята – бригада, сами художники её бригады, ну никак не могли претендовать и, даже мечтать, о законном *праве господина* и, совсем не потому, что они, члены одной творческой семьи, пропустили, прошляпили такой шанс. Испытать радость общения близкого и, очень близкого, просто понимали, что после этих общений уже не будет такого творческого накала – появятся нудные беседы, что твоё, то не твоё, и не твоё, а наше. А, монументальное новаторство? А, бригада – семья – друг, товарищ и брат? Будут трещать и, и, не только от температуры обжига – тысяча двести градусов, как, их монументальные шедевры.
Но работе могло помешать старательное внимание желающих испытать своё счастье, заводских красавчиков, испытать, попытаться сегодня, сейчас.
…Но воот, он, Коля, – водила, электрик, пытался помогать и Лене и бригаде. Особенно, когда из сырой подсушенной глины, нужно было загружать в семикубовую огромную печь эти циклопические скульптуры – вазы. Их трудно и тащить и загружать, но самое – самое было поставить, и не расколоть её, это чудище – шедевр пластики и размера из шамотной фарфоровой, ещё и не совсем просушенной и хрупкой глины. И потому после такой загрузки всегда тряслись все жилки и поджилки.
А в процессе этой опасной и ювелирной циклопической работы, Коля ястребом носился вокруг да около Лены. Готов в трудную секунду спасти, если нужно, её неповторимый шедевр, монументального творчества, но и самого соавтора этого гиганта, когда он прикоснётся всей своей тяжестью, к неровному поду печи, ещё не совсем остывшей, после очередного обжига. И, от Лены будет черноморская камбала – калкан, засушенный, на очень горячих камнях…
И не обрадует её своими объятиями дедушка Нептун, такую засушенную.
… Из горячей печи, они выходили строем – Лена – корма корабля, а потом Коля пристраивался в кильватер. Лена делала красивый пируэт, как в классическом балете, что означало, без дирижёра, – от ворот поворот. Или по украинской певучей, почти итальнской мелодией, музыкальной речи… отойди, а то видгэпаю.
Опустив голову, чуть пониже пупка, точнее, чуть подальше от половой чакры, он, Коля, уходил в дрейф, в сторону моря – ко всем чертям собачьим.
Так гладила Лена его, совсем ласково, по свойски, как члена бригады.
Если же сказать, что он был очень расстроен, – ничего не сказать. Ему такого урока – подарка ещё никто и никогда не преподносил и не дарил. Тем более на таком блюдечке.
Да как, как это таак?! Возмущался признанный, утверждённый всем народонаселением керамической фабрики. Каак это могло статься, что она задавила старца? Любил цитировать эту весёлую частушку, собачий ездун, как его величала Лена.
Шли дни. Всё оставалось на своих местах – Лена, в компании, а скорее в соавторстве со своей бригадой, но дружбу водила и, весьма близкую с матросами, – отрада и гордость русского Черноморского флота.
А Коля страдал.
Лена иногда проявляла чудеса, не материнской заботы о ближних – готовила почти домашнюю пищу, а, в порыве творческой страсти – забывали о хлебе насущном, и, только в ноль часов московского времени, мы садились ужинать.
После чуда ужина, куда приложила свой талант и умение кормилица, и пропущенных, не мимо носа пару стаканчиков, пивных, хорошей Мадеры, или Хереса, опекали нашего члена бригады, и пели ей песни с частушками на тему – поматросит, да и бросит. После этих частушек под гармошку, Лена мило зевала, прикрыв ладошкой свои вишнёвые губки, и удалялась в сторону моря, в сторону – своей опочевальни. Потом были слышны грустные мелодии её частушки – страдальцам …мелодия песня – огромной железной задвижкой на её двери, изнутри.
Но мы, члены бригады, ещё знали, хорошо знали, что Лена, на все встречи и приглашения в гости, всегда была в сопровождении окружающих её лиц – художников предприятия – Антипа, и Мурада, так, на всякий случай. Не часто, в кильватер пристраивался и Коля. А вдруг. Сменит гнев – на милость.
И всегда и всё обходилось без острых углов и жизненных непредвиденных ситуёвин…
А Коля.
Ох, этот несостоявшийся Ромео.
Несчастный Ромео, без единственной Джульетты, главный евнух в гареме Хана Гирея, придумал спасительную соломинку – стал приносить со своего огорода – дачи знаки внимания,– петрушку, укропчик, свежие душистые персики, ароматные крупные абрикосы, которые в этих долинах просто не приживались. Но у него, якобы, они цвели-процветали, благоухали, и, созревали, даже когда бывало заморозки весенние, серьёзно их добивали, ещё в пору цветения. Эти земли Севастопольским жителям, давали дачникам там, где всё горело, взрывалось, пропитано кровью и, конечно каменюки. Но у Коли…
На заводе всё обо всех, знают все. Знают, даже то чего никогда и не было. Так вот.
У Коли дача была на семи ветрах, у самого синего моря, а вода на Балаклавских дачах, там в горах, так же бесценна, как, стопка водки на, похмелье, когда в кармане, вошь на аркане, всего рублик драный, потому единственное, что произрастало хорошо у него на даче, среди разработанных карьерных каменюк, так это татарник – огромные колючки, ржавого цвета, почти кактус – тёщин язык, сорт такой. Огромный как в Ялте, подарили им африканские гости.
Старики – ветераны, говорили, что последние две отечественные войны, землю пропитали кровью и потом всех. И защитников и нападавших, что даже трава – мурава – пырей зеленела только весной. А потом превращалась в пластинки железа, звенящего на ветрах, дующих с моря.
Но Коля регулярно приносил Лене и её бригаде солнечные душистые дары, крымской земли.
*
И, всему виной были кошки. Да. Обыкновенные, мурлыкающие, она их обожала. И если писала письма друзьям, то слово Котя, так она величала постояльцев своей психотерапевтической кошачьей фермы, кормящихся на нашем командировочном, кровном. Так вот Котя, писалось с заглавной буквы, как имя самого любимого человека.
Иногда у них, с Колей возникали задушевные беседы, по поводу этих тварей, как говорил он, Коля, и, как говорила она…
– Ты, Коля тварь. А кошка человек.
Он хватался за сердце, уязвлённое до глубины Филипинской впадины. Первый раз в его жизни, он, развенчанный кумир, пустышка, для женских сердец, прибитый из-за угла, пыльным мешком, как говорила Лена.
И. Уходил.
Убегал из мастерской.
Где оставалась она, шедевр природы, кашевар, недосягаемый кумир.
Шли дни за днями.
Коля осунулся.
Похудел.
Он и не догадывался…
Лена спасала его.
Она применила всё. Пожертвовала своим мааленьким, как то промелькнувшим в её ясном сознании, желанием, разделить с ним радость бытия. Но, не бития.
Признанным, блестящим ординоносцем, тринадцатого подвига Геракла, который ему присвоили по случаю боевых заслуг на передовой линии эротического фронта. Но в этот раз осечка.
Просвещённые заводские женщины и молодёжь завода, которые, как и она, были великие знатоки, ассы, тонкого философского понимания любовных утех, которые они вдвоём могли бы превратить японскую камасутру в гимн любви. Не превратили. Осечка.
Работа подходила к своему логическому завершению. Вазы, скульптуры, по значению, и размерам перекликались телепатически, и не только, с братьями острова Пасхи.
Так, по крайней мере, говорили они, участники этой эпопеи, но даже и в Киеве, куда они потом уехали монтировать свои шедевры.
Все переживали: как же это так? Не должно было это так закончиться.
Таак.
Никак.
И, никто не представлял.
Что так плохо.
Лена, уже в который раз делала, пыталась, интуитивно. Как велело ей сердце. Что – то надо было делать. А что?
– Она его оберегала.
И спасла бы. Так говорили о том, спустя время. Всего два месяца.
Не смогла. Не сумела.
Тогда никто и подумать не мог, что его спасали от бумеранга, который он сам запустил не зная и не ведая.
Мы были.
Нас не было.
Были.
Слепые.
Глухие.
Немые…
Кошек, которых он травил своими собаками, раненых, растерзанных, бывало, увозили в мусорных контейнерах на свалку. А он, мучитель, ходил, смеялся, травил, улюлюкал, когда его беспородные убегали от разъярённых кошачьих когтей.
*
…Снова пригрело солнышко. Ушёл, улетел холодок Финского залива. Дед, седая голова, приложился к горлышку, попил пива и подошёл к маяку. Со своей женой, они часто бывали, приходили к маяку. Разговаривали с ним.
И, когда провожали сына на учёбу в другой город, говорили, и маяку и сыну.
…Трудно быть Солнышком, но равняться на Него и маяк, светить людям, думать и стараться, что бы стыдно не было нам и тебе.
Сын уезжал на учёбу, они приходили, разговаривали с маяком:
–Ты, дружок, молодец. Передай сыну, чтоб не баловал, жил по Божески. Мы скучаем за ним, будто и, правда, маяк, передавал это сыну.
Старикам становилось легче, радостно, что поговорили с ним, сыном.
Он звонил. Радовал своими отметками. Шёл последний курс. На красный диплом, выруливал их сынок.
Это общение с маяком, было как отдушина трудной, тяжёлой жизни в этом северном, в таком далёком и холодном краю. Эти беседы – ритуал – молитва и мантра, от всех бед и напастей, себе и детям.
*
…Ох, и трудно же перебирать годы, утверждения, листать страницы, мысли, думы – раздумья…и… вспоминать финал кошачьих страстей.
Снова носится по причалу порта северного Финского, маленькая кара – возит грузы. Бегают радостные, беспородные.
А этот, ни Коля, ездун или ездец, как говорила Лена…
Этот, скорее просто асс – северный труженик – муравей, можно любоваться, как он ювелирно крутит баранку. И на маленькой – премаленькой площадке грузовика, в кузове, разворачивается и делает своё полезное дело. И вот уже помчались, понеслись его собачки, сейчас прыгнут к нему, и, пошёл пир горой. Кажется, и кара смеётся, радуется за эту дружную бригаду – симбиоз – машины, человека и братишек малых, хоть и беспородных.
А кошки, да что кошки, вон они у причала около морской таможни, как говорят сами рыбаки с удочками: все жители города, кошачьего народонаселения – кормятся, на причале. Но каждый знает своё место.
Иерархия. Закон. Порядок.
– Вон, видишь, котяра – поросёнок, тюлень, обжора, ходить не может уже, стервец, кот – живот, пузо.
– Толкает задними лапами – ногами, а передними лапочками, из за живота не видно – выруливает, едет – скользит, как королевский пингвин – живот – санки, или каяк, по земле, аки по воде…
Смешные они, эти коты.
Но каждый знает свою очерёдность, пока этот, хряк – кабан, обжора, племенной – не насытится, никто не двинется с места, так он, смотри, видишь, бросили ему мелочь, сидит и ждёт.
– Вот, смотри, зашевелилась, хвостиком машет, а он её лапкой, подавай живую, будто он сам её поймал, охотник, хренов. Охотится, зверь. Рысь. Добытчик беременный, мать его…
А те, вон, тощие, ну не такие упитанные, то уже чужаки. Им в последнюю очередь перепадает. Видишь, все рыбаки с удочками, их подкармливают. Зимой, правда, им не весело. А сейчас летом жируют.
*
…Эх, Крым.
…Ах, Балаклава…
…Ой, Коля…
…Последняя надежда, спасти тебя – была…Леена.
………Но ты сам себе……..
И преступник.
И, судья.
И, Палач.
Дед, седая голова, сел на лавочку, сел, закрыл глаза и, и улетел в Крым. В те годы.
Ниже чисти
Недалеко от керамического заводика был сквер. Зелень. Цветы, ручеёк, после редкого дождя. Колхозный виноградник. Там и собирались наши заводские художники, Лена и, конечно молодёжь в бескозырках, с лихой молодцеватой выправкой. Они, все вместе помогали, ребятам доблестного Черноморского флота, переносить трудности службы, так далеко от своих родных мест. Далеко и от своих родных и, конечно невест. Ну а Лена была украшением этого собрания – весёлого и грустного, и тогда она была как сестра милосердия. Но ребята не ныли и часто украшали, как они говорили сами, изюминкой народного творчества.
Спрашивают хохла.
– И кого это ты, Стёпа так обнимал и целовал вчера на проходной?
Невеста? Так ты говорил, что тебя дома ждёт краса, русая коса?
– Та нет, хлопцы. То не то… шо вы думаете, то сестра. Милосердная…Сестричка…
– Сестра милосердия?
Ага, милосердная… Знаете хлопцы, такааая милосердная.
Смех до слёз. И радость, что не зевает Хомка – ясно, это не ярмарка…
– А было так.
Она, броневая защита ребят – подводников, в мгновение ока, перевоплощалась в защитника.
Сначала – гремучую, потом шипящую кобру, затем на пианиссимо, играла – Лена – Мурена.
…– Ты, не состоявшаяся лысина, пропела она мне. Вспомни свои записи. Сам видел, и записал.
Ну, вспомни свои записи. Я, тогда пришла домой и всё записала себе, в свою тетрадь. Сила там такааая…
…Вспомни!
…Шёл матрос по цветам, осторожно, нежно. Раздумывая, снял ботинки. Шёл босиком. Гладил их, цветы…и, смахивал слёзы ленточками бескозырки. Их подлодка возвратилась с ледового похода. Тяжёлые испытания. Команда поредела. Возвратились не все. Остались там, подо льдом.
Испытания льдом. Лодки. Ребят.
Отдыхали и лечились здесь, в санатории.
Женскому персоналу дали зелёную дорогу, – вернуть ребятам жизнь. Не получилось. Не все могли даже стоять в строю. Остальным, коротать дни и годы без любимых жён, детей и внуков.
Лелеять своё одиночество.
Доживать, с мгновенно постаревшими родителями.
…И…
Уйти раньше них…
Шёл матрос по цветам.
Лёг. Упал в цветы, на поляне.
И сам не заметил, как растворился в цветах.
*
Прочитали это в компании, и пожалели, матросы очень трудно восприняли этот написанный с натуры, в разговорах ребят. Но Лена сказала, что это нужно. Они теперь знают, что и мы их хотим видеть живыми и здоровыми…
*
Работа шла к завершению. Нужно было готовиться к поездке, в Киев со своими подарками.
Грустная сцена расставания. Прощание славянки.
Коля совсем забыл свою свору собачек, да и кошки. То ли передушил их этот красавец – узурпатор. А может они передали информацию, как дельфины, как летучие мыши – ультразвуком.
– Ребята, здесь опасно. Лютует душитель нашего кошачьего рода – народа. Обходите стороной это проклятущее место.
Такая радиограмма, видимо передала всем пока ещё живым, здравствующим котам и кошечкам.
Лена, гладила, лелеяла, чудом оставшегося в живых, своего любимого Котю, огромного котяру, жившего в мастерской. Морда, или как говорила хозяйка, этого чуда, головка Коти, была чуть поменьше, медведицы Гризли, и, чуть побольше, собачки Чао – Чао. Не очень большая, но мохнатенькая, лохматенькая, милая такая и очень серьёзная, глаза сведены к переносице, взгляд гипнотизирующий, из подлобья.
Ну и. Ну и. Самое, самое большое достоинство – его выставочные, блестящий экземпляр – знаки полового различия, замаскированные пушистым хвостом.
Они, эти знаки, так рельефно рисовали его мужицкую сучность, что трудно было усомниться, и перепутать и назвать его кошечкой.
– Два огромных поплавка, какими в море отмечали промысловики, загарпуненных китов. Они, эти знаки – поплавки – буи, не вмещались на том месте, где их место определили со дня сотворения Земной тверди, и, потому хвост его пушистый – отвернулся вертикально как перископ на боевой подлодке, и, как у скунсов – хвост в момент опасности и атаки – защиты от врага.
Всё это говорило о том, что он, как бушмен, или пигмеи, которые свою третью ногу, прячут в бамбуковый чехол – патронташ. И. И привязывают, чтобы не мешался, в пути – дороге, на охоте, ну и он, вернее она, эта третья нога, как у пионера рука – всегда готов к труду и обороне.
Лена его так откормила, что он уже, по словам хозяйки кормилицы, просил квашеной капусты, что бы перебить аппетит, как говорила моя любимая тёща. Поест капустки, и аппетит взыграет – жор пойдёт, только держись. Но сытый котяра никак не реагировал на всякие уговоры попробовать кислой капусты.
Бригаде, порой казалось, что у кошатницы приключился сдвиг по фазе. То ли от любви кошечек, а может от чистой человеческой, большой любви, к братьям младшим, и вообще братьям.
А между собой на очень большом, научно художественном совете, как бабки на рынке, перешёптывались. Может она в печи перегрелась?
Таам, в семикубовой, пламенной – не замёрзнешь – ниже двухсот не опускается, а на улице всего в тени, сорок. Вот и боялись, что перегрелась, но судачить на нехудожественном совете не решались.
Такое бывало. И в Художественном фонде, да и на заводе. Такое бывало, входили в печь – одевали шапку – ушанку, что бы в голове не закипело, а однажды у меня шапка сползла. Свалилась, зацепилась за капсулу, и, и перегрел свою лысину, не окрепшую ещё, было ещё немного кучерявых от огонька волос, да, было ещё на макушке немного растительности, как остриженный огнём пырей, потом голова ещё два года замерзала, на малейшем ветерке, думал и мозги поджарил, в верхней части, но прошло, ничего. Жив. И при ясности пока ум и память.
Ах, Крым.
Ох, Балаклава…
Ой, Коля…
Оой…
… Грустным был последний вечер. Прямо на заводе, в мастерской накрыли стол.
Лену усадили рядом с Колей, во главе стола, как молодожёнов, или самых дорогих, уважаемых.
Дед, тогда ещё не совсем седая голова, а так, с потугами, декольте на макушке, играл на аккордеоне. Антип и Мурад – светилы, заводские художники – международники, пили русское вино и пели грузинскую Сулико. Пели для него, для Мурада, и он сам пел, как все грузины, с толком и чувством. Он жил в Крыму уже давно, но Родину вспоминал и грустил, особенно, когда Кола, как он называл меня, играл его национальные мелодии. Антип и Кола, на два голоса выводили свои рулады, и он Мурад, дышал этими мелодиями детства, слышал эхо юности, и аромат своих ущелий, гор, величие всей белоснежной кавказской гряды, с которой его сейчас сближало и разделяло тоже, любимое всеми, Чёрное море.
Вся дружная компания улетела, в, и за, облака, но робкие речитативы, плакались, в варежку. Их работа, эх, работа, хоть и хороша и любима, но вот, таак пашем, что и загудеть на всю катушку некогда.
Грузинские мелодии незаметно переходили на украинские песни и лад. Антип, жил раньше на Украине, знал много задушевных песен и частушек, иногда затягивал, как он сам говорил, выдавал *Запорожца, за Дунаем*, это он величал как оперу. Прямо большой театр. Но пел мягко, с душой. Потом шли мелодии испанские, итальянские, каждый вёл свою партию. Антип – бас и второй голос, остальные разбирали по возможности, какой требовался и звучал, на радость, в этом дружном квартете.
Редко, после тёпленьких, почти ласковых, печей, ходили покувыркаться и в ночное море, особенно, когда оно – море, находилось в поре цветения. Цветёт и светится.
Нырнул, глаза во всю раскрыты, руки вперёд, а от рук, ладоней, расставленных пальцев – искры, огонь, мириады светлячков, как в день Флота – феерверк…
Ночь.
Вода чёрная.
Страшно.
Величественно.
Незабываемо.
Завод. Работа. Красота. И работа и работы и ребята.
Бывало.
Пели. Пили. Ели. Не просто ели – смаковали. Радовались, абрикосам, персикам, с Колиного огорода – сада, дачи – рынка.
Они, правда, эти дары небесные, уже давно отошли.
И где только он их собирал.
На каком дереве любви?
Мы тогда этого не замечали, не думали.
*
Утро было хмурым.
Хотя солнышко светило всем и, улыбалось.
Работы ушли – ушли – уехали в Киев. А ребята, бригада вся в сборе, бродила по заводу, не зная чем заняться. Самый главный наш член и водитель своего собственного Хаммера – козла, как его величали – дразнили все, кто видел и слушал его туберкулёзнозмеиного рычания – шипения, с кашлем. Он, Виктор, только закончил муки учёбы в столице и теперь был почти академик, правда не керамики, а факультет академии и, звали художник – кузнечных дел – мастер. Он говорил, что машина хорошая, выпуска сороковых годов ещё при Сталине. Раритет! Но вот, бензин жрал, этот музейный экспонат, не по человечески – на сто километров ровного асфальта – две канистры – его мотор, глотал, по – верблюжьи, как трёхгорбый, вымерший с мамонтами за компанию, пил стервец, за месяц вперёд. Как – будто надвигался самум на целых три месяца.
Так вот у этого трёхгорбого пропойцы бензинового, наркоман хренов, шептали члены и даже не члены бригады – были и достоинства: в те дни, когда жара доставала, до самих тапочек и мозга костей, можно было снять драный брезентовый верх – крышу и, тогда огонь раскалённого и, теперь уж не такого ласкового солнышка, и чистый озон воздуха, трассы ласкал наши недогоревшие в печах, прекрасные молодые торсы, смахивавшие не на Аполлона Бельведерского, да ещё и присушеных слегка.
Но самое большое достоинство нашего самодвигающегося, пока самостоятельно, агрегуя, непотопляемость его, этого горного скакуна,– его хотели и трижды пытались прихватизировать, а точнее угнать…своим собственным ходом. Но запустить мотор, было так же нелегко, как, как нам троим, присушенным Гераклам, да приплюсовать, плечом к плечу, ещё троих пигмеев, они жилистые, у которых ещё и третья запасная нога, в бамбуковой упаковке, приторочена виноградной лозой к поясу. Так вот эта новая бригада, пробует выровнять Пизанскую башню, так же успешно, как угонщикам наше чудо, сдвинуть в сторону моря.
Решить мировую загадку, почему? Падает, или таак было задумано? Выровняли, поставили вертикально? Неее. Не могём…Трудно…
Так вот и нашего козла. Мы находили его обычно в трёх шагах от места, где он и упокоился, и, казалось навечно. Навсегда.
Бедные похитители. Сколько слов нежного содержания, слышно было до самой крепости, в которую стреляли турки, а попадали в своих, желающих чужое сделать своим…
…Не тяни руки, а то протянешь ноги.