Читать книгу Над оврагом в пшенице. Рассказы и повести (Николай В. Нелидов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Над оврагом в пшенице. Рассказы и повести
Над оврагом в пшенице. Рассказы и повести
Оценить:

5

Полная версия:

Над оврагом в пшенице. Рассказы и повести

Дальше шли формулы, которые Виталий, гуманитарий по образованию и циник по жизни, даже не попытался понять. Он перевернул несколько страниц.

«8 мая 1947 года. Звездочка. Лиза. Я узнал её имя. Лиза. Работает на почте, сортирует письма. Господи, какие у неё руки — тонкие, прозрачные. Тут на Первомай все гуляли, а она сидела одна на скамейке в парке. Я напился водки с ребятами, но подойти так и не решился. Слабовольный я человек. Трусливый. Женился потом на твоей бабке, Зине, хорошей, работящей женщине. А Лизу эту… забыть не могу. Всю жизнь, выходит, помню. Дурак. Если бы всё вернуть…»

Виталий захлопнул тетрадь.

— Ну дед, — сказал он вслух пустой комнате. — И ты туда же. Любовь до гроба, неразделенная. А бабка Зина, выходит, так, запасной аэродром? Молодец.

Он почувствовал раздражение. Это было какое-то слишком знакомое, слишком родовое. Его собственный отец, Сергей, всю жизнь пропадал то на рыбалке, то в гараже, то в «третьем месте», куда уходят советские инженеры от безысходности и от жен, которых они разлюбили. А у деда, оказывается, тоже был скелет в шкафу. Или в хроноактиваторе. «Сдвиге» этом.

Виталий взял прибор в руки. Тяжелый, зараза. Чистая медь. Он повертел его, рассматривая циферблаты. Стрелки на всех трех застыли на нуле. Только ручка-штурвал поддавалась, проворачивалась с легким, маслянистым усилием.

— И как ты работаешь, агрегат? — Виталий хмыкнул своим мыслям. — От сети 220 или на березовых дровах?

Он посмотрел на ручку. На ней, на торце, тоже была гравировка, помельче: «Активация сознания».

— Бред собачий, — резюмировал Виталий.

Но тетрадь жгла руки. Фраза «Если бы всё вернуть…» пульсировала в голове, как больной зуб. Он сам, Виталий Лузгин, адвокат, разводящий олигархов и бандитов, сколько раз он ловил себя на этой мысли? Если бы вернуть девяносто третий год, когда он, молодой, зеленый, стоял перед выбором: Лена, его первая, сумасшедшая любовь, с глазами цвета волны, или предложение от солидной конторы, которое сулило деньги, связи, будущее. Он выбрал контору. Лена вышла замуж за какого-то номенклатурного сынка и уехала в Германию. А Виталий остался с деньгами, связями и пустотой внутри, которую не могли заполнить ни дорогие машины, ни молодые любовницы, ни циничные речи в суде.

— Если бы всё вернуть… — повторил он эхом за дедом и, сам не понимая зачем, крутанул ручку Сдвига.

Раздался звук, похожий на вздох огромного трансформатора, комнату залило синим светом, а Виталия вывернуло наизнанку.

Он не потерял сознание. Сознание, наоборот, обострилось до невозможности. Только вот тела он не чувствовал. Вообще. Было ощущение, что его засунули в узкую, душную трубу, сквозь которую он слышит и видит, но сам — ничто.

Первое, что он увидел — огромное, мутное стекло. Потом понял: это оконное стекло, запотевшее по краям. А он… он смотрит на это стекло… с циферблата.

Виталий Лузгин, адвокат и циник, стал настенными часами. Старыми, деревянными, с кукушкой, которая, судя по всему, давно не куковала.

Паника была такой, что, будь у него тело, он бы покрылся холодным потом. Но тела не было. Было только его «я», запертое в часовом механизме. Он видел комнату. Убогую, послевоенную, с железной кроватью, застеленной солдатским одеялом, с тумбочкой, на которой стояла кружка и лежала краюха черного хлеба. В комнате пахло щами и керосинкой. Но Виталий-часы этого запаха, разумеется, не ощущал.

А за столом, спиной к окну, сидел молодой человек в гимнастерке без погон. У него были русые волосы, зачесанные назад, худые, острые плечи. Он вертел в пальцах самокрутку и смотрел на дверь. Виталий узнал бы эти глаза из тысячи — дед. Только молодой, лет двадцати пяти, с живыми, не выцветшими еще глазами. Павел Петрович, Пашка.

Дверь скрипнула, и вошла Она.

Она была в том самом сером платке, о котором писал дед в своем дневнике. Скинула его на ходу, и Виталий увидел тонкое, бледное лицо, темные круги под глазами и губы, сухие, потрескавшиеся. Но глаза! Глаза у неё были огромные, серые, и в них действительно горел огонь. Живой, невыносимый, какой бывает только у людей, переживших то, что пережить невозможно. Действительно Звездочка.

— Ты зачем пришла, Лиза? — глухо спросил дед, не глядя на неё. — Увидят — мне конец.

— А мне не конец? — голос у неё оказался низким, с хрипотцой. — Мне каждый день конец, Паша. Меня на почте скоро уволят, потому что я «дочь». Ты думаешь, мне есть что терять?

Дед молчал, мусоля самокрутку.

— Я люблю тебя, — сказала Лиза просто, без надрыва, как констатировала факт. — Еще с сорок третьего, когда ты приезжал с фронта в отпуск, в наш дом. Ты мне тогда улыбнулся, спросил, как пройти на вокзал. Я запомнила. Ты красивый был, в форме, живой. А теперь вон какой… зашуганный.

— Я не зашуганный, — огрызнулся дед. — Я реалист. У нас с Зиной всё гладко. Она с завода, семья рабочая. Мне жить надо, Лиза. Работать. Изобретать.

— Изобретай со мной, — она подошла ближе и села на край кровати, почти касаясь его плеча. — Я тихо буду. Я книжки умные читать люблю. Помогать тебе буду. Чертежи твои перерисовывать. Мне ничего не надо, только чтоб ты был.

Виталий-часы, смотрел на эту сцену и чувствовал, как механизм внутри него вибрирует. Это было похоже на то, что он испытывал в девяносто третьем, когда Лена, такая же отчаянная, говорила ему: «Останься. Плюнь на всё, останься со мной. Мы выживем». А он не остался. И сейчас, глядя на деда, он узнавал ту же самую, родовую, проклятую нерешительность. Тот же страх перед жизнью, одетый в броню «реализма».

— Не могу я, Лиза, — выдавил дед наконец. — Не могу. Я Зине слово дал. И родители её… они меня с завода не выкинут, а так… выкинут. А я без дела не могу. Я же придумал штуку одну… полезную… — он замялся. — Для станков. Если внедрят, может, премию дадут.

— А меня ты, значит, не внедришь? — горько усмехнулась Лиза.

— Я не про то!

— Про то, Паша. Всё про то. Ладно, — она встала, запахнула платок. — Живи со своей Зиной. Рожай детей. Только знай: я тебя никогда не забуду. Ты у меня один был. Звездочка я для тебя или нет, а ты у меня в сердце — на всю жизнь.

Она пошла к двери. Дед рванулся было за ней, даже руку протянул, но замер на полпути. Рука так и повисла в воздухе, беспомощная, нелепая.

— Лиза! — крикнул он, когда дверь за ней уже закрылась. Тишина.

Виталий, запертый в часах, заорал бы, если б мог:

— Догони, дурак! Догони, пока не поздно! Что ты стоишь?!

Но дед не слышал. Он сел за стол, уронил голову на руки и замер. Плечи его вздрагивали. Павел Петрович Лузгин, будущий изобретатель хроноактиватора-сдвига, плакал.

В этот момент Виталий почувствовал, что его вытягивают из часов, как пробку из бутылки. Синий свет, гул — и он снова в своей реальности, в закутке деда, сидит на корточках, сжимая в руках прибор.

В комнате пахло пылью и канифолью. Никакой коммуналки, никакой Лизы. Тишина.

Виталий выдохнул. Руки тряслись. Он посмотрел на «Сдвиг». Стрелки на циферблатах дрогнули и сдвинулись с нуля. На одном из них теперь стояла римская цифра I.

— Твою мать, дед, — прошептал Виталий. — Ты правда это сделал. Ты правда машину времени собрал.

Он вскочил, заметался по комнате. Первая мысль была — позвонить кому-то, рассказать. Кому? В дурку сдадут. Вторая — закрутить ручку обратно. А третья, самая сильная — это было жгучее, невыносимое желание сделать то, что не сделал дед. Подбежать к той двери, распахнуть её, догнать Лизу, эту девушку с глазами-звездами, и сказать ей: «Он дурак, а я здесь. Я тебя понимаю».

Но он понимал, что это бред. Он был там только наблюдателем. Призраком в часах.

Виталий снова открыл дедову тетрадь. Теперь он читал её другими глазами. Перелистывал страницы, искал продолжение истории Лизы.

«1948 год. Женился на Зине. Лиза уехала из Москвы, говорят, в Саратов. Я сдохну, а не забуду её глаза. Сегодня ночью приснилась. Стоит в том же платке и молчит. Я проснулся в холодном поту. Зина спросила, что случилось. Сказал, кошмар. Вру. Это не кошмар. Это жизнь моя, которую я сам сломал».

Виталий захлопнул тетрадь и посмотрел на прибор. Три циферблата. Три эпохи. Он только что был в первой. Дальше — видимо отец, семидесятые, с его любовными треугольниками и пьянством. И он сам, девяностые, с его Леной.

— Я могу всё исправить, — прошептал он вслух, и голос его звучал хрипло, как у деда в том сне. — Я знаю, где они ошиблись. Я подтолкну их. Деда — к Лизе. Отца — чтобы не пил, чтобы выбрал ту, которую любит. А себя… себя я заставлю не быть идиотом. Я останусь с Леной.

Он сжал ручку «Сдвига». Пальцы горели.

— Я исправлю наш род. Я сделаю нас счастливыми. Ведь можно? Дед, ты слышишь? Можно всё вернуть?

Прибор молчал. Только тиканье часов в комнате деда (реальных, настенных, не тех) отсчитывало секунды новой, безумной жизни Виталия Лузгина.

Он не знал тогда, что исправлять прошлое — занятие неблагодарное. Что любое вмешательство в ту проклятую историю обернется катастрофой. Что вместо счастья он получит пустоту, в которой его собственные дети будут чужими, а жена — просто женщина, с которой он живет под одной крышей.

Но это он узнает потом. А пока — рука сама потянулась к ручке, чтобы крутануть её снова. На этот раз — во вторую эпоху. К отцу.


— Погнали, Сергей Павлович, — усмехнулся Виталий, чувствуя, как нарастает синее свечение. — Будем твою любовь спасать.

И мир снова вывернулся наизнанку.

Глава вторая


в которой Виталий становится свидетелем крушения надежд

Синий свет схлопнулся, и Виталий почувствовал, что его снова заталкивают в тесную трубу чужого восприятия. На этот раз ощущения были другими — он не висел немым свидетелем в часовом механизме, а словно вплавился в толщу полированного дерева и пластика.

Он смотрел на мир сквозь мутноватый экран старого телевизора «Рекорд» с линзой-увеличителем, который стоял в углу комнаты на табуретке, накрытый вышитой салфеткой.

Комната была до одури знакомой. Та самая, где прошло его детство, но в другой, более ранней версии. Обои еще не те, с коричневыми разводами, которые он запомнил, а скромные, бумажные, в мелкий цветочек. Полированный шифоньер с зеркалом в прихожей, запах щей и дефицитного одеколона «Шипр». За окном — хрущевская пятиэтажка напротив, пара «Жигулей» и «Москвич» во дворе, качели на цепях. Семидесятые. Где-то глубоко в динамике телевизора безукоризненно поставленным голосом бубнил диктор, но Виталий не разбирал слов.

Главное было в комнате. За столом, покрытым клеенкой в клетку, сидели трое.

Молодой отец, Сергей Павлович Лузгин. Виталий узнал его не сразу. Отец был худой, жилистый, с копной русых волос и чеховскими глазами — грустными, большими. Он мял в пальцах папиросу «Беломор» и смотрел в одну точку перед собой.

Рядом с ним сидела мать — Нина. Молодая, красивая той особенной, строгой красотой, которая бывает у женщин, много испытавших. Волосы убраны в пучок, кофточка строгая, взгляд исподлобья. Она смотрела не на мужа, а на третьего участника этой сцены — на женщину, которая сидела напротив.

Женщине было лет под сорок, она была ярко, даже вызывающе накрашена для этого времени, в модном крепдешиновом платье с брошкой. На столе перед ней стояла нетронутая рюмка портвейна и лежала коробка конфет «Птичье молоко» — космический дефицит.

— Ты объяснишь мне, Серёжа, кто это? — спросила мать голосом, от которого у Виталия, даже в телевизоре, похолодело в груди. Голос был тихий, спокойный, но сталь в нем звенела.

Отец промолчал. Затянулся папиросой, выпустил дым в потолок.

— Я Ольга, — ответила за него женщина, поправив прическу. — Мы с Серёжей вместе работаем. В одном КБ.

— Я знаю, где вы работаете, — мать даже не повернула головы. — Я спрашиваю, что она делает в моем доме?

— Нина, давай без сцен, — подал голос отец. — Ольга пришла по делу. Чертежи принесла. Срочные.

Мать медленно перевела взгляд на чертежи, лежащие на краю стола, свернутые в трубочку и перевязанные бечевкой.

— Чертежи, значит, — повторила она. — А портвейн? А конфеты? Тоже чертежи?

— Нина, не позорь меня, — отец поморщился, как от зубной боли.

— Я позорю? — мать встала. — Я тебя позорю, Серёжа? А кто полгода домой приходит в двенадцать ночи? Кто зарплату приносит мизерную, а остальное где? В КБ пропиваете с чертежами?

Ольга усмехнулась, глядя в сторону.

— Ты бы помолчала, — тихо сказала мать, заметив эту усмешку. — Ты мужа из семьи уводишь, а усмехаешься.

— Я никого не увожу, — Ольга наконец подняла глаза на Нину. В них был вызов. — Сергей сам выбирает. А ты его держишь, как курица наседка. Ему тридцать лет, а он всё боится, что ты ему скажешь. Дай человеку подышать.

— Подышать, — мать криво усмехнулась. — Ты его подышать зовешь? Или под юбку к себе?

Виталий, вжатый в телевизор, смотрел на эту сцену и чувствовал, как его трясет. Он знал эту историю. Смутно, обрывками, по пьяным откровениям отца и по молчаливым слезам матери. Ольга была той самой «третьей лишней», из-за которой родители едва не развелись в семьдесят пятом. Потом что-то случилось, отец одумался, вернулся в семью, но осадочек, как говорится, остался. На всю жизнь.

— Знаешь что, Нина, — отец вдруг встал, резко, отшвырнув папиросу. — Ты не лезь в мою жизнь. Я мужик или кто? Я сам решаю.

— Решаешь? — мать шагнула к нему, и Виталий увидел, как дрожат ее губы. — А сын? Про сына ты подумал? Ему пять лет. Он тебя вечером ждет, спрашивает: «Где папа?». А папа с этой чертежи чертит.

При упоминании сына отец дернулся, словно его ударили. Виталий, будучи этим самым пятилетним сыном в прошлом, почувствовал, как его электронно-лучевая душа сжимается от боли.

— Не тронь Витьку, — глухо сказал отец. — Витька тут ни при чем.

— Ах, ни при чем? — мать повысила голос. — А если я завтра соберу вещи и уеду с ним к маме? Тогда он тоже будет ни при чем? Или ты сюда её приведешь, в мою квартиру, на мою кровать положишь?

— Нина, прекрати истерику! — заорал отец.

— Истерику?! — мать схватила со стола рюмку портвейна и выплеснула ему в лицо. — Вот тебе истерика!

Отец замер. По лицу его текли красные струйки портвейна, смешиваясь с потом. Ольга вскочила, схватила сумочку.

— С ума сошла, дура, — прошипела она. — Серёжа, пойдем отсюда. Нечего на это смотреть.

Она схватила его за руку и потащила к выходу. Отец, мокрый, растерянный, позволил себя увести. В прихожей хлопнула дверь.

Мать осталась одна. Она стояла посреди комнаты, глядя на захлопнувшуюся дверь, и молчала. Потом медленно опустилась на стул, взяла со стола конфету «Птичье молоко», развернула, откусила половину и застыла, жуя. По щеке ее поползла слеза.

— Гады, — сказала она тихо, одними губами. — Гады вы все.

Виталий смотрел на это и чувствовал, как внутри него закипает бешенство. На отца. На Ольгу. На время, которое ломало людей. На собственную беспомощность. Он здесь, он всё видит, а сказать не может. Он — телевизор. Молчаливый, советский, с выпуклым экраном.

И тут в комнату вошел мальчик. Лет пяти, в пижамке с уточками, сонный, лохматый. Это был он сам, маленький Витька. Он подошел к матери, прижался к ней, обнял за колени.

— Мама, не плачь, — сказал он тоненьким голосом. — Папа плохой. Я тебя не брошу.

Мать всхлипнула, прижала его к себе, уткнулась лицом в его макушку. Они сидели вдвоем, и это было так пронзительно, так отчаянно, что Виталий-телевизор забыл, как быть циником.

Он смутно вспомнил. Вспомнил тот вечер. Мать тогда долго сидела с ним, читала сказку, а он, маленький, чувствовал ее горе и ненавидел отца лютой, детской ненавистью. Ненависть прошла, а осадок остался навсегда.

Синий свет начал пульсировать, вытягивая его обратно. Виталий сопротивлялся. Ему хотелось остаться, крикнуть матери, что она сильная, что она справится, что он, ее будущий сын, ее не предаст. Но время вышвыривало его вон.

Он снова сидел в закутке деда, сжимая в руках прибор. Руки тряслись еще сильнее. В голове гудело.

Виталий посмотрел на циферблаты. На втором теперь тоже горела цифра — II.

— Твою мать, — повторил он. — Твою мать, твою мать, твою мать…

Он вскочил, заметался по комнате, опрокинул стопку чертежей. Мысли скакали как бешеные.

Дед не догнал Свету. Отец изменил матери с Ольгой. Итог: бабка Зина, которую дед не любил, прожила жизнь с тенью соперницы; мать Нина, носившая в себе другую трагедию — погибшего в Афгане солдата, которого любила до отца, — получила еще и измену мужа.

А он сам? Он выбрал карьеру, бросил Лену. Женился на Наташе, родил Антона. Наташа была хорошей женщиной, верной, заботливой, но любви той, первой, сумасшедшей, не было. Антон вырос циником, который называл его «предком» и жил своей жизнью, где-то в телефоне, в пустоте.

Виталий вдруг остановился. Он понял, что может всё это остановить. Не сейчас, в прошлом, а в будущем. Своем настоящем. Если он подтолкнет деда к Свете — дед не женится на Зине. Тогда не родится отец? Или родится, но другой? А если он подтолкнет отца к верности, к тому, чтобы он выбрал мать и был с ней честен? Тогда, может, и сам он, Виталий, вырастет другим? Не циником, не адвокатом, разводящим бандитов, а нормальным человеком, способным любить и быть любимым.

Идея казалась логичной. Дьявольски логичной.

— Значит так, — сказал он вслух, обращаясь к хроноактиватору как к живому. — Я лечу деда. Потом лечу отца. Потом лечу себя. И всё будет хорошо.

Прибор молчал. Только тиканье часов напоминало о том, что время идет. В его реальности, в настоящем, где он бросил работу, мать лежит с давлением, а сын, наверное, даже не заметил его отсутствия.

Виталий взял трубку телефона, набрал материнский номер.

— Алло, мам, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Как ты?

— Нормально, сынок, — голос матери был слабым. — Лежу вот. Давление скачет. Ты там как? Разбираешь?

— Разбираю. Мам, скажи… Ты папу любила?

В трубке повисла тишина. На секунду Виталий подумал, что связь прервалась.

— Зачем ты спрашиваешь? — наконец тихо произнесла мать.

— Просто. Интересно. Вы же вместе прожили… пока он не…

— Пока не умер, — закончила мать. — Да. Любила. Дура была, любила. А он… он себя не любил. И меня не умел. Пил, пропадал… А потом поздно стало.

— А если бы можно было вернуть? — вырвалось у Виталия. — Если б ты могла вернуться в тот день, когда он с Ольгой пришел, и всё изменить?

Мать долго молчала. Потом вздохнула.

— Глупый ты, Витя. Ничего нельзя вернуть. Да и зачем? Я тебя родила. Ты у меня есть. Значит, не зря всё было. Ты не думай про это. Ты лучше разбери там всё и приезжай. Я щи сварила.

— Хорошо, мам. Я скоро.

Он положил трубку. На глазах выступила влага. Виталий Лузгин, циник, адвокат, мужик с каменной душой, вытер глаза рукавом.

— Ну нет, мама, — прошептал он. — Ты не права. Всё можно вернуть. Всё можно исправить. Я докажу.

Он снова взял хроноактиватор. Ручка была теплой, словно живой. Он повертел её, посмотрел на три циферблата. Третий был девственно чист. Третий звал его в девяностые, к Лене.

— Погоди, Ленка, — усмехнулся он. — Сначала предки. Без них никак. Корни надо лечить.

Он собрался крутануть ручку снова, но замер. Вспомнил слова деда из дневника: «Осторожно, дурак!». Это было предупреждение. Но предупреждение о чем? О том, что нельзя лезть в прошлое? Или о том, что лезть надо с умом?

— Ладно, дед, — сказал Виталий, вставая. — Будем лезть с умом.

Он подошел к окну, посмотрел на московский двор, на машины, припаркованные в два ряда, на подростков, курящих вейпы у подъезда. Двадцать первый век. Время победившего цинизма и тотального одиночества.

— Черт с ним, — решил он. — Попытка не пытка.

И крутанул ручку.

Синий свет на этот раз был особенно ярок. Виталий почувствовал, как его засасывает в воронку, как прошлое раскрывает перед ним свои объятия. Но на этот раз он летел не в чужое тело и не в предмет. Он летел прямо в себя. В себя двадцатипятилетнего, в девяносто третий, в проклятый год его великого предательства.

— Лена, я иду! — крикнул он, проваливаясь в бездну. — Я всё исправлю!

А «Сдвиг» на прощание тихо щелкнул, и стрелка на третьем циферблате дрогнула.

Глава третья


в которой Виталий не узнаёт себя и пытается переписать историю семьи

На этот раз перемещение было другим. Виталий не завис немым свидетелем в часовом механизме или телевизоре — он стал собой. Молодым, двадцатипятилетним, стоящим посреди коммунальной квартиры на окраине Москвы, которую снимал вместе с Леной.

Запах сырости, дешевых сигарет и жареной картошки. Обои в коричневый цветочек, отклеившиеся в углах. Общий коридор, где вечно орала чья-то магнитофонная кассета с «Землянами». Дверь в их с Леной комнату — обитая дерматином, с номерком, словно в гостинице.

Виталий посмотрел на свои руки. Молодые, без пигментных пятен, без выступающих вен. На пальце — дешевый серебряный перстень, который он купил у фарцы где то в подворотне на Тверской. Он провел ладонью по лицу — гладкое, без морщин, только легкая небритость.

— Ни хрена себе, — выдохнул он. Голос тоже был другой — звонче, наглее.

Он стоял перед мутным, в разводах, трюмо. Из зеркала на него смотрел молодой Виталий Лузгин, каким он был в девяносто третьем. Взгляд наглый, самоуверенный, но в глубине — затравленность. Тогда он еще не знал, что станет циником. Тогда он был просто голодным, злым, амбициозным щенком, который хотел вырваться из этой коммуналки, из этой нищеты, из этой безнадеги любой ценой.

На кровати, застеленной пледом с орхидеями, сидела Лена.

У Виталия перехватило дыхание. Лена. Та самая. Первая, единственная, потерянная.

Она была в длинной футболке, босая, с мокрыми после душа волосами, которые темными прядями падали на плечи. Лицо без косметики, чистое, с легким румянцем. Глаза огромные, серые, с поволокой. Она смотрела на него и улыбалась той особенной улыбкой, от которой у него тогда, в прошлом, подкашивались ноги.

— Ты чего застыл? — спросила она. Голос низкий, чуть хрипловатый. — Иди сюда.

Виталий сделал шаг, но остановился. Сердце колотилось так, что, казалось, выпрыгнет. Он забыл, каково это — когда вот так, одним взглядом, тебя накрывает с головой. Он привык к другим отношениям — удобным, цивилизованным, без надрыва. А здесь была жизнь. Настоящая, до краев.

— Лен… — начал он и осекся. Что он должен сказать? «Привет, я из будущего, я твой будущий мужик, который тебя бросил, а теперь пришел всё исправить»?

— Что? — она насторожилась. — Вить, ты какой-то странный сегодня. Случилось что?

— Нет, — он подошел, сел рядом на кровать. — Всё нормально. Я просто… смотрю на тебя и думаю: какая же ты красивая.

Лена рассмеялась — легко, звонко.

— С каких это пор ты комплименты говорить научился? Обычно молчишь как партизан.

— Исправляюсь, — усмехнулся Виталий и, повинуясь порыву, обнял ее, прижал к себе.

Она пахла дешевым шампунем «Яблоко» и еще чем-то родным, неуловимым, что хранилось в его памяти все эти годы. Виталий закрыл глаза и просто держал ее. Лена сначала напряглась, потом расслабилась, прильнула к нему.

— Вить… — шепнула она. — Что с тобой?

— Я тебя люблю, — сказал он, и эти слова, которые он не говорил никому лет двадцать, прозвучали хрипло, но искренне. — Сильно люблю. И никогда не брошу. Слышишь? Никогда. Ты моя, моя.

Лена отстранилась, заглянула ему в глаза. В ее взгляде было удивление, нежность и… страх.

bannerbanner