
Полная версия:
Над оврагом в пшенице. Рассказы и повести
— Приходите, — просто ответил Обитатель. — Все равно больше некому.
Когда она ушла, забрав кота и оставив после себя легкий запах духов и дождя, Обитатель снова подошел к окну. Город внизу просыпался. Зажигались окна в других «монстрах». Люди начинали свой новый день. Воскресенье — день бессмысленной беготни. Но теперь Обитатель смотрел на это иначе. Он не был больше просто наблюдателем. На сорок девятом этаже, точно над ним, теперь жила Алиса с котом. Там, за одним из миллионов огней, теперь теплилась не просто абстрактная жизнь, а жизнь, которая, возможно, тоже смотрела на него.
Он вспомнил ее испуганные глаза, когда она стояла на пороге. В них был страх, но был и вызов. Страх перед равнодушным городом и вызов этому равнодушию. Она не побоялась обойти десятки дверей в поисках помощи. Она верила, что за одной из них кто-то есть. И не ошиблась.
В этом и заключалась, наверное, главная гримаса современного общества: люди, загнанные в стеклобетонные ульи, разучившиеся доверять, озлобившиеся на всю эту бесконечную гонку, все еще, в глубине души, надеялись, что за соседней дверью, в соседней ячейке, живет не функция, не потребитель, не винтик, а просто человек. И иногда, в минуты крайней необходимости, эта дверь открывалась.
Обитатель сел за стол. Взял ручку. На чистом листе бумаги написал: «Один в поле не воин, но если в поле есть хотя бы двое, это уже не поле, а, как минимум, перекресток». Он посмотрел на эти слова и усмехнулся. Пафосно. Но по сути верно.
Город никуда не делся. Стеклобетонные монстры стояли на своих местах, равнодушно отражая низкое свинцовое небо. Люди внизу так же спешили по лужам, боясь натолкнуться друг на друга зонтами. Где-то в рюмочной мужик в тельняшке наливал себе сто грамм, размышляя о сыне-коуче. Где-то Света из бухгалтерии планировала очередной шопинг, путая смысл жизни с его декорацией. Где-то Молодой Человек с Гитарой настраивал струны, готовясь к новому сеансу виртуальной исповеди.
Но здесь, на стыке сорок седьмого и сорок девятого этажей, в этой бесконечной вертикали безразличия, образовалась крошечная горизонталь. Тоненькая ниточка живого интереса. И это было важнее всех архитектурных изысков, важнее всех градостроительных ошибок и социальных экспериментов.
В дверь снова позвонили. Обитатель открыл. На пороге стояла Алиса. Без кота, с двумя, скрещенными как кости под черепом, бокалами в руках и пакетом, из которого торчало горлышко бутылки хорошего вина.
— Я подумала, — сказала она, чуть смущаясь, — что чай — это хорошо, но для первого раза. А для второго… Может, отметим спасение блудного кота? А то он спит, ему все равно, а я переживаю до сих пор. Не одной же мне переживать?
— Не одной, — констатировал Обитатель, впуская ее в квартиру.
За окном, в разрыве свинцовых туч, неожиданно появился бледный, робкий луч солнца. Он скользнул по стеклам соседнего небоскреба, отразился в тысяче окон, на миг превратив серый город в гигантский, хаотичный калейдоскоп. И в этом коротком проблеске света было что-то от той самой, давно забытой надежды. Надежды на то, что даже в мире, где люди живут друг над другом, но не друг с другом, даже в мире, где смысл подменен потреблением, а чувства — лайками, еще есть место для простого человеческого чуда. Для чуда, которое начинается с распахнутой двери, спасенного кота и двух бокалов вина на двоих, в то время как за окном, на сорок седьмом этаже, продолжает свою бесконечную, унылую песню большой и равнодушный город.
А впрочем, кто знает? Может быть, равнодушие города — это всего лишь миф, который мы сами придумали, чтобы оправдать собственное бездействие. И стоит только перестать бояться столкнуться зонтами, как окажется, что под этими зонтами — не просто спешащие функции, а лица. Уставшие, озабоченные, но живые лица. И тогда, глядишь, свинцовые тучи расступятся. Хотя бы на миг. Хотя бы для двоих.
Слепок ветра
Рассказ, навеянный публикацией в соцсети
Пролог
Я обещал написать этот рассказ сразу после того, как разместил фотографию в сети. Хорошо помню тот вечер: за окном шумел дождь, я сидел с ноутбуком за своим рабочим столом в квартире мамы на первом этаже старой девятиэтажки и смотрел на снимок. На деревянное кособокое строение с красным сердцем, на ржавый бок автобуса, на серое небо, которое вот-вот взорвется грозой.
Текст под фото с обещанием написать рассказ был написан на одном дыхании. Потом я отложил ноутбук и забыл. Вернее, не забыл, а задвинул в долгий ящик памяти, как часто мы делаем с обещаниями, данными самим себе. Казалось, что для этого рассказа нужно какое-то особенное состояние, особая зрелость, особое одиночество.
И вот, время пришло.
Это не будет документальная история о той поездке в Калифорнию. В другой реальности это вполне могло бы случиться на самом деле. Обстоятельства того момента, когда я сделал фото, были совершенно другими, о которых я, вероятно когда-нибудь тоже расскажу. А это будет история о том, что я увидел в том снимке, когда всматривался в него все эти годы. Потому что хорошая фотография — это портал. И однажды, если долго на нее смотреть, она затянет тебя внутрь.
Глава 1. Сердце на обочине
Дорога номер девяносто девять всегда была дорогой транзитных душ. Она тянулась от захолустного Фресно к сияющему огнями Сан-Франциско, мимо бесконечных апельсиновых рощ и лавандовых полей, которые пахли так сладко, что у неподготовленного человека могла закружиться голова. Здесь, ровно на полпути между ничем и всем, стоял он.
Автобус.
Как показало впоследствии мое небольшое сетевое «расследование», это был старый двухэтажный «Yellow 720/735», принадлежавший когда то нью-йоркской транспортной компании «Fifth Avenue Coach Company» и эксплуатировавшийся с 1934 по 1953 годы, выкрашенный когда-то в два цвета, а теперь покрытый сетью ржавчины, похожей на старческую кожу. Он стоял на приколе, как усталая лошадь, которая больше не хочет бежать. Рядом с ним примостился не менее старый морской контейнер, потрепанный штормами и портовыми кранами, а венчал эту композицию наклонившийся под тяжестью лет деревянный сарайчик непонятного назначения похожий на большой скворечник для птицы-великана.
Давным-давно на стене этого сарайчика кто-то, красной краской, нарисовал большое и хорошо заметное издалека сердце. Оно было неровным, с подтеками краски, которая со временем выцвела, но в этом и была его правда.
Здесь жил человек. Назовем его Гарри.
Гарри было за семьдесят. Это был сухой и достаточно крепкий старик с большими отвислыми седыми усами. Он не являлся собственником этого клочка калифорнийской пустоши, он был сторожем. Платили ему мало, но и требовали немного: следить, чтобы бродяги не разводили костров у сухих деревьев, немногочисленные местные жители не устраивали свалку мусора, да подкрашивать иногда то, что просило подкраски.
Гарри был тем человеком, который умел слушать тишину. Когда-то, лет сорок назад, он работал звукооператором в Голливуде, записывая различные шумы для нескольких киностудий. Он мог с закрытыми глазами отличить шум дождя по железной крыше от шума дождя по листве. Он знал, как звучит рассвет в пустыне и как звучит закат в горах. Но бешеный и громкий ритм большого города в конце концов убил в нем что-то важное. И однажды Гарри просто сел в первый попавшийся автобус, доехал до конечной, а потом пошел пешком вдоль трассы, пока не наткнулся на этот забытый Богом кусочек земли. Здесь он и остался. Потому что здесь ветер не врал.
В тот день Гарри сидел на перевернутом ящике у входа в контейнер, который он приспособил под жилье и мастерскую одновременно, и чинил старый музыкальный проигрыватель. Он любил звуки винила за нежное тепло и бархатистость, которых не было в современных цифровых носителях.
Небо на западе наливалось свинцом. Приближалась гроза, одна из тех калифорнийских гроз, когда воздух становится плотным, как кисель, и каждый звук разносится на милю вокруг.
Гарри поднял голову и увидел остановившуюся на обочине машину.
Глава 2. Путник
Из машины вышел человек. Он был молод, немного за тридцать, и в руках он держал фотоаппарат. Гарри сразу определил в нем собрата — не по профессии, а по взгляду. Этот человек смотрел не на дорогу, не на указатели, не на небольшую заправку с небольшим кафе неподалеку, а на свет, на тени, на фактуру старого дерева. Он щурил глаза, как художник, чтобы правильно оценить все цветовые нюансы.
— Можно здесь постоять? — спросил человек, хотя вопрос был не совсем уместным. Вокруг было пустынно, никакой ограды, и казалось, что спрашивать разрешения у сидящего неподалеку старика «постоять» не было необходимости.
— Можно и постоять, — ответил Гарри, не оборачиваясь. — Только грядет ливень. Ваш дорогой фотоаппарат может пострадать.
Человек усмехнулся, но камеру не убрал. Он подошел ближе, обошел автобус, тронул рукой холодный металл контейнера. Потом остановился напротив сарайчика с сердцем.
— Интересное место, — сказал человек.
— Обычное, — буркнул Гарри. — Просто перекресток.
— Какой перекресток? Дорога одна.
— Дорог много, сынок, — Гарри отложил паяльник и встал, хрустнув коленями. — Есть дорога для перемещения тел, когда жмешь на газ и едешь из пункта А в пункт Б. А есть дорога для душ. Здесь они иногда пересекаются.
Человек вскинул камеру, навел резкость на сердце. Кадр был простым: старое дерево, кривая доска, красное пятно. Но Гарри видел, как молодой человек замер. Щелчок затвора прозвучал неестественно громко в висящей предгрозовой тишине.
— Знатное сердце получилось, долговечное, — сказал Гарри. — Я его давно нарисовал. Лет двадцать тому. Тогда еще думал, что любовь — это то, что можно удержать.
Человек опустил камеру и посмотрел на старика внимательнее.
— А теперь?
— А теперь я знаю, что любовь — это как ветер. Ты не можешь его удержать, но ты всегда чувствуешь, когда он дует. Не можешь контролировать ни начало, ни конец. Вон он, слышишь?
Верхушки деревьев качнулись и зашумели. Природа сделала глубокий вдох перед долгим выдохом.
Глава 3. Музыка ветра
Гроза приближалась не спеша, как опытный охотник. Гарри пригласил путника в контейнер переждать ливень. Внутри контейнера оказалось уютно: топчан, пара полок с книгами, картинки из журналов на стенах, старенький верстак и тот самый проигрыватель, который Гарри чинил последние три дня.
— Чай будешь? — спросил Гарри, раздувая старый примус. — Воды много, чай в пакетиках. Зато сахар есть настоящий.
— Не откажусь, — ответил путник, решивший не выяснять природу происхождения «настоящего» сахара, продолжив неторопливую беседу.
Путника звали Ник. Он был фотографом, но не коммерческим, а, как он сам сказал, «охочим до света». Он путешествовал один, потому что с попутчиками всегда выходила беда: им становилось скучно, они начинали говорить, задавать неуместные и порой даже не совсем корректные вопросы, а постоянная говорильня убивает восприятие любого потенциального для фотографии вида, который композиционно вызревает в голове любого будущего автора.
— Это ты верно подметил, — кивнул Гарри, разливая кипяток по жестяным кружкам. — Талант — он в тишине живет. Болтовню не любит. Талант — это когда ты видишь то, мимо чего другие проходят мимо.
— А вы кто по профессии? — спросил Ник.
— Я? — Гарри усмехнулся в усы. — Я ловец ветра. Был. Шумы записывал для кино. Знаешь, как делали раньше звук дождя в студии? Брали железный противень с бобами и трясли. А я ездил и вживую записывал дождь. Записывал настоящий ливень в настоящем лесу. Режиссеры не верили, говорили, что слишком чисто получается. Не натурально. А это была моя жизнь.
Завывание снаружи усилилось. Первые крупные капли ударили по железной крыше контейнера, и звук был похож на барабанную дробь.
— Вот, — Гарри поднял палец. — Слышишь? Это не просто дождь. Это дождь, который пришел с океана. Немного косой, потому что гонит его западный ветер. Он прошел над полями, набрал запаха апельсинов, приправил лавандой, потом уперся в горы и разозлился. В каждой капле — история этого путешествия.
Ник сидел, не решаясь достать камеру. Хотя искушение сделать портрет старика в этих фантастических пляшущих тенях было огромно. Это был момент, который нельзя снимать. Его нужно было только прожить.
Глава 4. Друзья настоящие
Ливень хлестал по ржавым бокам автобуса, смывая с них пыль дороги. Вода стекала по полустертому логотипу «Fifth Avenue Coach Company», и казалось, что автобус плачет.
— А почему он стоит здесь? — спросил Ник, кивая в сторону автобуса через маленькое окошко контейнера.
— Этот красавец? — Гарри погладил стенку контейнера, будто извиняясь за то, что говорит о другом. — Его звали Берти. Он возил людей из Сан-Франциско в Лос-Анджелес лет двадцать. Потом его списали, продали какому-то хиппи, тот хотел сделать в нем дом. Но потом хиппи умер, а автобус остался. Я его знаю всю жизнь, сколько здесь живу. Он как старый пес. Уже не бегает, но стоять красиво умеет.
— А контейнер?
— А контейнер, — старик прищурил один глаз. — Это я сам. — Гарри засмеялся скрипучим смехом. — Меня как будто в этом контейнере по морям возили. Видишь эти полустертые буквы? Это, сдается мне, его последний рейс: «Гонконг — Окленд — Сан-Франциско». Он видел такие порты, дружище, какие тебе и не снились. В нем перевозили всё: игрушки, станки, кофе, а однажды — чучела зверей для музея. Так мне представляется. Он пахнет историей!..
Ник молчал, пораженный тем, как старик описывал прошлое вполне себе обычного контейнера. У него даже не возникло желание подвергать сомнению фантазии старика. Для Гарри автобус и контейнер не были мусором. Они были друзьями.
— У тебя есть друзья? — вдруг спросил Гарри, будто прочитав мысли.
— Есть, — неуверенно ответил Ник. — Ну, как есть… приятели скорее.
— А настоящие?
Вопрос повис в воздухе, тяжелый, под стать грозовому небу.
— Не знаю, — честно признался молодой человек. — Мне кажется, настоящий друг — это тот, с кем можно молчать. Я не встречал таких.
— Правильно, — кивнул Гарри. — Потому что настоящий друг — это не тот, кто говорит тебе правильные слова. Это тот, кто стоит рядом, когда гремит гром, и не лезет с советами. Как этот автобус. Или как я сейчас.
Ник посмотрел на старика. Странное дело — они видели друг друга первый раз в жизни, но в железной коробке, под шум ливня, между ними не было обычной для незнакомых людей дистанции непонимания. Было только тепло человеческого присутствия и тишина.
Глава 5. Про любовь
Дождь стих так же внезапно, как и начался. Солнце пробилось сквозь рваные тучи, и каждая капля на листьях апельсиновых деревьев загорелась маленькой лампочкой.
Ник вышел наружу. Воздух был чист, как слеза. Он снова поднял камеру. Теперь свет был другим — мягким, золотым, почти сказочным.
Он сделал несколько кадров автобуса. Вода стекала по его бокам, и в этих струях отражалось небо. Он снял контейнер — тот стоял гордо, несмотря на ржавчину, как старый морской волк. И снова подошел к сарайчику.
Сердце на досках стало ярче. Дождь смыл пыль, и красная краска горела на солнце, будто его нарисовали только что.
— Знаешь, — сказал подошедший Гарри, — а ведь в этом сердце вся соль. Люди думают, что любовь — это когда хорошо и сладко. А любовь — это когда ты накренился, как этот сарай, вот-вот упадешь, крыша течет, доски гнилые, а сердце все равно красное. Потому что иначе нельзя.
— Вы верите в любовь? — спросил Ник, не отрываясь от видоискателя.
— Верю. Только она не про счастье. Она про правду. Про то, что ты есть, и ты не притворяешься. Вот этот автобус — он же старый, никому не нужный. Но он есть. И он красивый. Потому что настоящий.
Гарри замолчал, глядя, как Ник делает кадр за кадром.
— А ты знаешь, как называется то, что ты сейчас делаешь? — спросил старик.
— Фотография?
— Нет. Ты делаешь слепки. Слепки души. Не момента, не вида, а именно души этого места. Это редкий дар. У тебя есть талант, парень. Не растрать его в суете.
Ник опустил камеру и посмотрел на Гарри. Ему показалось, что старик видит его насквозь — все его метания, сомнения, страхи, что он делает что-то не то, живет не так.
Глава 6. Прощание
Солнце клонилось к закату, когда Ник собрался уезжать. Он сложил камеру в рюкзак, достал бумажник.
— Сколько я вам должен? За чай, за компанию?
Гарри отшатнулся и посмотрел на него так, будто Ник неожиданно дал ему пощечину.
— Ты что, с ума сошел? Ты мне подарил вечер. Ты меня от одиночества отвлек. Ты думаешь, я тут с кем разговариваю? С воронами? Ты первый человек, который увидел в этом хламе не мусор, а красоту. Это и есть плата.
Ник убрал бумажник. Ему стало стыдно.
— Я пришлю вам фотографии, — сказал он. — Если вы скажете адрес.
— Адрес? — Гарри рассмеялся. — У меня нет адреса. У меня есть дорога. Но ты не присылай. Просто запомни этот момент. Память — это единственное, что у нас есть по-настоящему.
Они стояли друг напротив друга. Гарри протянул руку, и Ник пожал ее. Ладонь старика была сухой, горячей и очень крепкой.
— Счастливого пути, — сказал Гарри. — Помни: не ищи свободу в другом городе или в другой женщине. Свобода — это когда ты принимаешь свое одиночество и не боишься его. Тогда ты свободен.
Ник кивнул, сел в машину и завел мотор. В зеркале заднего вида он видел, как старик стоит у автобуса, положив руку на его ржавый бок. Они были похожи — два старых друга, которым никто не нужен, кроме друг друга.
Глава 7. Десять лет спустя
Тем вечером, после грозы, я уехал в Сан-Франциско, но обещанные фотографии так и не отправил. Не потому, что забыл или было лень. А потому что Гарри был прав: это нужно было запомнить, а не печатать на матовой или глянцевой фотобумаге.
Прошло десять лет. Я объездил полмира, сделал тысячи снимков. Женился, развелся, снова женился, снова развелся. У меня были друзья, которые исчезали, как дым, и враги, которые могли стать ближе друзей. Я искал ту самую настоящую свободу, о которой говорил старик, и находил ее лишь на мгновения — в африканской пустыне на рассвете, в древнем монастыре Камбоджи, в шуме океана на пляже Гаити.
Но каждый раз, когда я думал о свободе, я вспоминал слова старого Гарри, стоящего возле ржавого автобуса и покосившегося сарая с нарисованным сердцем.
Недавно я решил съездить туда снова. Дорога девяносто девять не изменилась — те же апельсиновые рощи, те же лавандовые поля. С трудом отыскал то самое место по находившейся неподалеку заправкой. Ни автобуса, ни контейнера, ни сарайчика. Только свежий асфальт и ограждение из сетки.
Я остановил машину и вышел. Ветер дул так же, как тогда, перед грозой. Я закрыл глаза и прислушался.
В шуме крон мне почудился голос Гарри. Слова были неразборчивы, но я вдруг все понял.
Одиночество неизбежно. Мы приходим в этот мир одни и уходим одни. Все, что между — только иллюзия, только мираж, только слепок, который мы пытаемся удержать. Друзья уходят, любимые предают, автобусы ржавеют, а контейнеры отправляют на переплавку.
Но есть вещи, которые не ржавеют. Есть сердца, которые не стираются.
Я открыл глаза и достал телефон. Нашел ту старую фотографию, сделанную больше десяти лет назад. Всмотрелся в детали: полустертое сердце, накренившаяся постройка, старый автобус, морской контейнер, ветер в кронах.
Настоящего имени Гарри я так и не узнал тогда. Может, его и не существовало вовсе? Может, это был просто дух этого места, который явился мне, чтобы сказать главное?
Я сел в машину, но не стал заводить мотор. В зеркале заднего вида в этот раз никого не было. Только пустая обочина и горы на горизонте.
Эпилог
В любом путешествии у человека, искренне любящего жизнь, среди огромного количества впечатлений всегда есть те несколько мгновений, которые остаются в сердце навсегда.
Остаются своей простотой, остаются слепком в душе и желанием возвращаться к ним вновь и вновь.
Просматривая тот или иной из любимых снимков, представляешь себе не только прошлое, но и будущее запечатленных символов. Представляешь ту звездную предрасположенность, что заставила тебя именно в этот момент нажать на спуск.
Вот взять хотя бы это фото.
Фото композиционно совершенно простое и незатейливое, как и название, которое родилось моментально: «Любовь к путешествиям». Но что-то в нем есть.
Рассмотрев детали, можно понять, что иначе бы его и не назвать.
Это и полустертое красное сердце на несуразной накренившейся деревянной постройке.
И старый, давно списанный автобус.
И морской контейнер, побывавший в самых удаленных уголках нашего большого-маленького шарика.
И ветер, застывший в кронах деревьев.
И тишина.
Та самая тишина, в которой только и слышно, как бьется твое собственное сердце. Настоящее. Не мнимое.
А вокруг — только иллюзия. Только мираж. Только дорога, уходящая за горизонт.
Но пока мы помним — мы живы.
А значит, одиночество — это не конец. Это просто еще одна остановка на пути к вечности…
«Сдвиг» товарища Лузгина
Повесть туда-сюда
Глава первая, в которой адвокат ломает время, а время — его
Виталий Лузгин, московский адвокат пятидесяти лет от роду, циник с натруженной душой и больной печенью, разбирал барахло покойного деда и матерился.
— Ну и Плюшкин, — бормотал он, перебирая ржавые гайки, старые подшипники и ржавые болты в жестяной коробке из-под монпансье. — Всё в дом, всё в дом. Хлам чистейшей воды.
Дед, Павел Петрович Лузгин, умер тихо, во сне, на девяносто втором году жизни. Провожали его в последний путь скромно: три старушки-соседки, мать Виталия, Нина, да он сам. Отец не пришел — отец уже десять лет как лежал на Ваганьковском, отдельно от деда, отдельно от всех, с простой гранитной плитой, на которой Виталий каждый раз мысленно представлял очередную отцовскую галочку: «Ну вот, Виталик, и еще один год как ты меня не навестил».
Квартира деда в Марьиной Роще досталась по наследству матери, но вывозить всё добро оттуда предстояло Виталию. Мать после похорон слегла с давлением, и Виталий, отпросившись с работы на пару дней, вгрызался в дебри чужой жизни.
Дед был изобретателем. Не тем изобретателем, что получает патенты и ездит на «Мерседесе», а советским, заводским, с вечным запахом машинного масла и керосина, с ящиками технической литературы и странными приборами, собранными на коленке. Виталий помнил, как в детстве дед водил его в свой «закуток» — комнату, заставленную осциллографами и другими неизвестными приборами, пахнущую канифолью и какой то вселенской тайной.
Сейчас этот закуток предстояло разобрать подчистую.
— Твою дивизию, — Виталий выудил из-под груды чертежей тяжелый, литой предмет, похожий на помесь будильника с реостатом. Медный корпус, покрытый благородной патиной, три циферблата с римскими цифрами и одна единственная ручка, похожая на корабельный штурвал в миниатюре. Сзади, на грубо припаянной латунной пластинке, было выцарапано шилом: «Хроноактиватор Сдвиг. Осторожно, дурак!»
Виталий хмыкнул. Это было в духе деда — смесь гениальности и деревенского юмора. Рядом с прибором лежала общая тетрадь в коленкоровом переплете, страницы которой пожелтели и крошились по краям. Он раскрыл ее наугад.
Почерк у деда был бисерный, инженерный, каждая буква выведена с чертежной четкостью.
«15 марта 1947 года. Сегодня опять видел её. Стояла в очереди за хлебом, в том же сером платке. Худая, глаза провалились, а смотрит — будто свечу зажгла. Звездочка. Я знаю, что дочь врага народа. Я знаю, что если кто узнает — с завода вылетят мигом. Но как подойти? Сказать что? Вчера ночью чертил схему, а думал о ней. Если бы всё вернуть… если б можно было переиграть тот вечер, когда я струсил, не подошел. Глупости. Время не повернешь. Хотя… есть одна идея с электромагнитным полем высокой частоты. Если предположить, что сознание — это тоже волна…»

