
Полная версия:
Хулиганка или История одной болезни
В конце концов, меня определили в коридор, где кроме моей стояли ещё три койки. Отныне я, как и их обитатели, тоже была всё время была на виду. Даже закрыться с головой одеялом, чтобы хоть недолго не видеть окружающее, было нельзя. Да и запись типа: «большую часть времени проводит в постели» медкарту не украшала. Конечно, так же «проводила время» подавляющая часть постояльцев заведения, но их в палатах было не видно…
Итак, отделение наблюдало за мной, а мне не оставалось ничего другого, как наблюдать за отделением. И то и другое было вынужденным и практической цели не имело.
Больные, проверив попервости границы дозволенного и убедившись в том, что они есть, меня особо не доставали. Если не считать пары стычек с особо настойчивыми, здесь всё было ровно. Сигареты, которые я хранила при себе, они периодически воровали, а если уворовать не получалось, то жаловались на это персоналу. Тем всё и ограничивалось. А вот одна из медсестёр меня однозначно невзлюбила. Если все остальные относились ко мне как к неизбежному злу, то есть вполне спокойно, эта не унималась. Особенно нравилось ей придираться к тому, что у меня под кроватью стояли пакеты с вещами, деть которые было совершенно некуда. Каждую свою смену она устраивала досмотр этого барахла, как будто за время её отсутствия там могло появиться что-то новое. Со временем она всё-таки добилась того, чтобы у меня все отобрали, оставив только минимально необходимое, но оставлять меня в покое не собиралась.
Из палаты я в её смену старалась лишний раз не высовываться, чтобы не нарваться на мелочные придирки, которыми она меня изводила. Неадекватное создание и туда, конечно, приходило, когда соскучится, но после перевода в коридор задача для меня ещё более усложнилась. Вносила свою лепту и одна из санитарок, то есть, младших медсестёр. Та просто ненавидела меня тупой бессмысленной ненавистью. Она не уставала повторять мне со злорадством, что я поеду в Казань – просто так, для того, того, чтобы потрепать нервы.
В сопоставлении с дальнейшими событиями нервотрёпка происходила относительно недолго. Уже осенью обе куда-то пропали. Как сказали всеведующие больные, постовая медсестра уволилась, а младшая медсестра сгорела от какого-то быстротечного рака. Я вздохнула свободнее.
Несмотря на то, что формально я содержалась в этой лечебнице под стражей в ожидании суда, решение этого суда все без исключения считали уже практически состоявшимся. С момента моего появления в отделении все знали, что я жду отправки в Казань и многого от меня не требовали. Персонал не ждал даже того, что я буду «работать», поэтому санитарки помочь по мелочи чуть ли не просили, а потом чуть ли не благодарили. Хотя такое случалось редко, потому что желание «поработать» старались демонстрировали все, считавшие себя «нормальными». Их было достаточно.
Строго говоря, санитарки в больнице были истреблены как класс. Незадолго до описываемых событий их повысили до младших медсестёр, научив измерять давление и поручив им наблюдать за больными, а уборку оставили уборщицам, которых так и не набрали. Поэтому всю санитарскую работу, которую всё равно надо было делать, делали сами больные. Эти помогальники мыли полы, делали генеральные уборки, обихаживали лежачих, привязывали при необходимости беспокойных, ходили с анализами в лабораторию, на пищеблок за едой, на прачку с бельём и т.д. и т.п. Звучало это гордо: «Я работаю!». За работу даже «платили» – всё теми же официально запрещёнными сигаретами. Влажная уборка палаты, например, стоила одну сигарету, вечернее подмывание больных – пару штук, ещё по паре за раз получали те, кто мыл посуду в буфере; за генеральную уборку каждому давали по несколько – насколько у «работодателя», он же надзиратель, хватит совести. Походы на пищеблок и на прачку, находившиеся в других корпусах больницы, были безвозмездными, но это компенсировалось возможность подышать свежим воздухом, а заодно и покурить. Ещё во время выхода на кухню можно было попросить мобильник у больных из других отделений – во всех отделениях, кроме четвертого, куда я попала, пользоваться телефонами разрешалось. Там же завязывались платонические романы с больными из мужских отделений, Они угощали своих «девушек» сладостями и теми же сигаретами. Иногда эти романы продолжались и после выписки. Некоторые даже поженились и навещали потом друг друга в больнице, когда один из них сдавал другого подлечиться – поочерёдно.
Для всех остальных, кто был в разуме, «трудотерапия» сводилась к повинности накрывать на столы и убирать с них. Это было бесплатно, в порядке очереди, в которой стояли первая, вторая и пятая палаты. Безвозмездным было и мытьё полов в этих палатах, типа дежурство. От бесплатной трудотерапии всячески старались откосить: кто-то, действительно, был не в состоянии это делать, а кто-то просто хитрил. Место в коридоре считалось в этом плане блатным – коридорных к «дежурствам» не привлекали. Они могли «работать» за сигареты, если захотят.
Правом выйти на улицу обладали только члены неофициальной, но реально существующей, «рабочей бригады» и только по какому-нибудь грязному делу типа пищеблока, прачки или очередного субботника на территории. Правом на этот «выход» наделяла лично завотделением. Листочек с фамилиями «членов бригады» хранился под стеклом на столе у медсестёр и, время от времени, за какие-то непонятные провинности одних оттуда вычёркивали, а других за такие же сомнительные заслуги вписывали.
Для меня путь в «рабочую бригаду» был заказан, даже если бы я и захотела в неё влиться. С момента нашего первого свидания Павел Аркадьевич вбил себе в голову, что я непременно захочу убежать. Трудно сказать, с чего он это взял, но факт остаётся фактом: мне запретили пользоваться своей одеждой, думая, что больничный халат от побега меня непременно удержит, и в первое время не выпускали даже в прогулочный дворик, дверь в который вела прямо из пятой палаты.
Со временем запрет на прогулки был снят, но персонал неусыпно следил за тем, чтобы к забору во время них я подходить не смела – бредовая идея доктора Куликова оказалась заразительна. Выход в баню, где можно было как следует помыться хотя бы раз в неделю, был для меня тоже закрыт. Приходилось мыться в душевой, где под двумя лейками душа «банщицы» из числа больных мыли немощных, а остальные «невыходные», стукаясь в страшной тесноте друг о друга, купались в нескольких тазиках, в которых каждый мыл что хотел – кто голову, кто ноги. Ни разу я не видела, чтобы эти тазы продезинфицировали, хотя бы после общей помывки; грибок же и другие болячки были отнюдь не редкостью.
Хотя, зря наверное, я качу бочку на уважаемого врача. Он просто видел мои документы, где было написано об основаниях заключения под стражу, в том числе и об основаниях полагать, что я могу скрыться от следствия и суда. Беспочвенность оснований здесь вполне компенсировалось доверчивостью. В действительности же у меня не было ни родственников, ни активов в стране, не выдающей России её беглых подданных, ни даже сообщников, которые могли бы устроить полноценный побег. Поэтому совершать побег и переходить на нелегальное положение в каком-нибудь алко или наркопритоне мне в голову как-то не приходило. Хотя других это и вправду не останавливало.
Глупый побег по принципу «лишь бы отсюда убежать» из ряда вон выходящим событием здесь не считался. Кто-то давал дёру с улицы, когда водили к врачам-непсихиатрам или в баню, а кто-то умудрялся просочиться через окно. Все окна с улицы были закрыты двустворчатыми решетками, но в палатах створки порядком порасшатали. Одной из больных – стокилограммовой цыганке, удалось даже отжать эти решётки на такое расстояние от окна, которого хватило, чтобы протиснуться. Пока все мирно ужинали, она прямо как была – в халате и тапочках, ушла в темноту поздней осени.
К розыску беглецов сразу же подключали полицию, которая их, как правило, находила. Чаще всего, по месту жительства – больше бежать было особо некуда.
Добровольно лечившихся больных после этого потихоньку выписывали, но однажды произошёл из ряда вон выходящий случай: с улицы убежала выведенная по какой-то нужде «принудчица», которой назначили лечение в стационаре общего типа. В таких случаях вид принудительной меры медицинского характера неизбежно меняется на более строгий, но этой наглой рыжей толстой коротышке всё сошло с рук. Всё закончилось водворением её в наблюдательную палату, весьма кратковременным . Дома, где её и изловили, она успела побыть и того меньше: всего пару дней. За это время она не успела даже как следует выпить, о чём очень жалела.
Поговаривали, что отказ больницы от обращения в суд с ходатайством об изменении принудительной меры медицинского характера был в этом случае далеко не безвозмездным, и родственники беглянки сильно потратились, чтобы она осталась в областной психбольнице на общем типе. Не исключаю такую вероятность, потому что в Казань попадали за куда меньшие провинности. Скорее всего, слухи о том, что тётка лечится «платно» имели под собой основания, потому что наблюдением и лечением ей и в самом деле никто особо не докучал, на все выходки смотрели сквозь пальцы.
Меня же решили полечить. Правда, согласия на лечение я не давала и в решении суда о нём ничего не упоминалось, но тем хуже для решения. Раз меня направили посидеть под стражей в психушку, значит лечение там подразумевалось, нужно просто внимательнее читать между строк.
Предполагалось, конечно, что окончательно вылечат меня в Казани. Пока же для проформы назначили те же дешёвые, но убойные таблетки, которыми меня потчевали в СИЗО, и от которых здесь отбояриться было уже невозможно, плюс время от времени принимались делать какие-то уколы. Узнать, чем и от чего меня «лечат», было невозможно, но результат «лечение», безусловно, приносило – я чувствовала себя подавленной и отупевшей. Сосредоточиться на чём-то стало чертовски трудно, а ощущение нелепости происходящего хотя и не покидало, но особых эмоций не вызывало. По крайней мере, таких, которые хотелось бы как-то проявить.
Ира потом скажет мне, что мои абсолютно пустые глаза, заторможенность и полная безучастность заставили её на свидании расплакаться. Но это и было эффектом, которого добивались. Способа устранить продуктивную симптоматику, суицидальные и прочие нехорошие мысли, не загасив при этом нейролептиками всю центральную нервную систему, ещё не придумали. И вряд ли придумают когда-нибудь. Нет желания ничего делать, нет сил ничего чувствовать – нет и бреда с галлюцинациями. И дурных мыслей тоже нет (как и всех остальных). А если продуктивной симптоматики и желания покончить с собой, убить ближнего своего или сбежать от тех, кто тебе помогает, нет, то лечить нейролептиками всё равно надо – чтобы они не появились. Ведь не зря же ты попал в психушку – или что-то было или что-то будет. Лучше обезопаситься. В крайнем случае, в истории болезни всегда можно приписать что-нибудь из проявлений «шизофренического спектра» – те же «нарушения мышления». Они антипсихотиками дюже хорошо лечатся.
Если пропала воля и нет физической возможности сделать хоть что-то, значит, ничего плохого точно не сделаешь – всё отлично. Но помимо ожидаемых и желанных для моих спасителей заторможенности и апатии, пришлось испытать на себе и так называемые побочные эффекты «лечения» – не являющиеся целью, но вполне приемлемые (для всех, кроме больного). Проблемы с туалетом, описанные во всех инструкциях по применению препаратов, были при этом злом наименьшим, хотя и досадным. Даже с полным мочевым пузырём я не могла помочиться – так действовал назначенный мне антидепрессант, применяемый, как правило, при цистите и ни на что больше не годный. Да и лучшие антидепрессанты при одновременном употреблении с нейролептиками практически не чувствуются. Депрессию, вызываемую нейролептиками не устранить ничем. Антидепрессант в этом случае только немного уменьшает побочку, только и всего. «Мой» не уменьшал.
Кроме того, начались запоры. Помимо «естественного» влияния антипсихотика на ЖКТ для этого есть ещё более «естественная» причина – ходить в туалет на виду у всех непросто, уверяю вас, а возможности уединиться в психбольнице нет. Даже в туалете. Там всё и все на виду, без всяких там шкерок. А лекарство от этого только одно – клизма, раз в три или четыре дня. Ну и добрый совет: «Просите родственников принести слабительное»
Лицо отекало так, что в единственное, висящее в туалете зеркало я старалась на себя не смотреть. Но это до поры до времени было больше косметическим недостатком. Внутренние разрушения накапливались медленнее, но были куда хуже. Гормональная система сдалась первой и последствия этого стали, увы, необратимыми. Месячные окончательно прекратились к весне и гинеколог однозначно приписала это принимаемым препаратам. Сказала, что «всё восстановится», когда мне отменят нейролептики. О том, что их не отменят никогда, она не сказала.
Несмотря на всё это, корректировать лечение никто даже не собирался. Публичные заверения заигрывающих с публикой психиатров о том, что лечение «подбирается» индивидуально, в соответствии с тем, сем и этим, были на самом деле тем, чем они были – чистой воды выдумкой, попыткой доказать, что чёрное это даже не серо-буро-козявчатое, а чисто белое. Психиатры исходят из того, что лечение назначается в соответствии со стандартами и, прежде всего, должно «помогать». Если явно выраженного психоза нет, значит, помогает. И говорить больше не о чем.
Ни о какой столь же часто упоминаемой «обратной связи» не было и помину. От жалоб в лучшем случае отмахивались. В худшем они украшали собой историю болезни как несомненное доказательство наличия психического расстройства, а, следовательно, и необходимости лечения. Если родственники, замечающие неладное даже во время кратких свиданий, пытались заикнуться об этом врачу, их ждала суровая отповедь. Суть её сводилась к тому, что причинению квалифицированными специалистами помощи они мешать не должны. А в помощи их близкий нуждается отчаянно.
Больным о побочных эффектах «лечения», как бы они ни осложняли существование, лучше всего было вообще молчать. Помимо проявления ипохондричности это воспринималось как покушение на авторитет самого Врача – единственного существа, которое знает, что и как нужно делать. Агрессия, враждебность, негативизм и излюбленное отсутствие критики – жаловаться, зная о таких результатах жалоб, причем единственных результатах, мог только настоящий сумасшедший.
Впрочем, в качестве доказательства явной ненормальности рассматривалось и любое другое высказывание, как и вообще любое поведение. Всё описывалось, оценивалось, а затем корректировалось. Медикаментозно, само собой. До тех пор, пока не станет решительно непонятно, где «болезнь», а где результаты её «лечения». Посмотрите побочку любого антипсихотика в инструкции по его применению – те же спутанность сознания и галлюцинации в результате применения «лекарства» не есть что-то смертельно удивительное. А трясутся, пускают слюни и мочатся в штаны уж и вовсе не от шизофрении или чего-нибудь в том же духе…
Но ведь главное, чтобы помогало, не правда ли? А мелкими неудобствами можно и пренебречь. Остаётся только найти, от чего именно помогать.
«Всё, что я сейчас скажу, каждый мой жест она переврёт и запишет в историю болезни. <…> Горячиться нельзя – будет запись: «Возбужден, болезненно заострён на эмоционально значимых для него темах». А…….н обеспечен. Будешь слишком подавлен, угрюм – запишет депрессию. Веселиться тоже нельзя – «неадекватная реакция». Безразличие – совсем скверно, запишет «эмоциональную уплощённость», «вялость» – симптом шизофрении».
Давно закончилось «лечение» Владимира Буковского это написавшего, самого его уже нет на свете, но ничего не изменилось. И добавить здесь нечего.
Итак, жаловаться здоровый человек не должен. Больной человек не должен жаловаться тем более. Чем же заняться? Ведь в психбольнице нельзя не только жаловаться, там нельзя вообще ничего. Кроме того, что всё-таки можно. А можно очень немногое.
Статья 5 Закона о психиатрической помощи рядом с постом, конечно, красовалась и об основных правах лиц, страдающих психическими расстройствами, ненавязчиво повествовала. Про статью 37, гораздо более в этом плане интересную, никто как-то и не вспоминал. Да и про пятую с её базовыми правами можно сказать только то, что была она сама по себе, а пребывание в больнице – само по себе. И ни в одной точке они не пересекались.
Соблюдение «режима», то есть, вовремя спать, есть и принимать препараты, было единственным правом. Оно же – обязанность. Про все остальные права надо было забыть. Кроме, разве что права на труд – само собой безвозмездный, по типу: «для себя же делаете, мы вас сюда не звали». Если такое, любимое международным правом, понятие как «правосубъектность» в СИЗО ещё имело хоть какой-то смысл, то в психушке он окончательно терялся. Теперь ты никакой не «субъект», ты «объект» для процедур и манипуляций. Даже не ты, а твоя «болезнь». Тебя вообще больше нет.
Собственно болезнью всё и объяснялось. Права-то есть – и право на уважительное и гуманное отношение, и право пользоваться телефоном, и право носить свою одежду, и право тратить свои деньги на нужные тебе вещи, и право знать свои диагноз с назначенным лечением, и право написать без цензуры своему любовнику или начальнику всех чертей и получить от них исчерпывающий ответ….. Вот только твоё «психическое состояние» ничем этим воспользоваться не позволяет. Состояние, а вовсе не злой завотделением. Он просто вынужден был запретить те же телефоны, чтобы не пострадали чьи-нибудь здоровье и безопасность. Для всех, на всякий случай, у всех состояние. И всё остальное тоже запретил – здоровье-то и безопасность, они важнее. А ты выпей Таблетку, Которую Тебе Назначил Врач, и ложись. Вон твои две койки на троих.
Чертовски грустно, когда нельзя получить информацию из мира, оставшегося за стенами психушки, нельзя напомнить о себе, нельзя даже вспоминать о том, что твои действия могли вызвать иные изменения в твоей жизни и в окружающей действительности, чем «усиление лечения». Но это всё сопли, по большому счёту. Только подлые и злые люди говорят, что психиатры хотя «сломать» или «стереть» личность. И обезопасить при этом своё собственное здоровье и настроение. И свободу заодно сохранить. Неправда всё это. У нас всё для блага человека, всё во имя его будущего. Даже, если у «человека» тяжёлое психическое расстройство – такие вообще находятся под особой защитой.
Досадно, конечно, что негодяи этого не ценят, самый последний псих в глубине души считает себя психически здоровым и только и мечтает, как бы уклониться от трогательной заботы. Но с этим ничего не поделаешь. Просто примем это за аксиому и будем помогать дальше, во вред себе, как учил Гиппократ.
А ценить и в самом деле не ценили. И таблетки за щекой уносили, чтобы потихоньку выплюнуть, и про галлюцинации молчали и бредовых идей старались не высказывать. Насчёт препаратов не могу сказать чего там было больше – страха перед мучительной побочкой, истинного безумия или чего-то ещё. У кого как. Кто-то честно лечился дома, кто-то так же честно об этом забывал, но выписки ждали все, пусть дома с точки зрения лечащего врача холодно, голодно, пусто и вообще нехорошо. За год с лишним мне удалось встретить в этой больничке только одну бомжиху, которую пребывание там радовало. В плане горячей еды и постельного белья, конечно. От необходимости лечиться она в восторге не была.
Чёрт его знает, как бы смогла ужиться вся эта публика без оглушающего воздействия нейролептиков. Очень разные люди туда попадали.
Общаться с ними не хотелось от слова «совсем», как не хотелось и вообще ничего. Не хотелось даже домой: кроме двух уголовных дел меня там ничего уже не ждало. Но и к делам приходилось скрипя зубами готовиться и с ближними своими хоть как-то контактировать. Быть ближе к людям, но не на таком расстоянии, чтобы вас могли ударить, как в таких случаях говорится.
Молотова всё рассказывала мне, как она лечилась в Казани, вела со мной просветительскую работу, то есть. Иногда вздыхала о том, что там «порядка больше было». Даже не знаю, что ей понравилось там больше: то, что в туалет из закрытой палаты выпускали всей толпой и строго по расписанию, то, что всех женщин после прибытия стригли наголо, или то, что за больных решали какие из купленных ими на свои деньги продукты они будут есть сегодня, а какие завтра…. Трудно сказать.
Всего в КПБСТИН Молотова провела года три и надеялась, что в областной психбольнице её тоже надолго не задержат. Себя она считала абсолютной здоровой, а всех остальных «зизифрениками». Говорила, что никого на самом деле не убивала, её просто «подставили». Однако, за убийство это она успела немного посидеть на зоне, чем даже слегка гордилась.
Потом бред, с которым старуха и вернулась из Казани, усилился. Такой хрени мне слышать ещё не приходилось, да и злобность начала проскакивать. Отношения с ней пришлось прекратить, но ей и без этого было совсем неплохо. На людях бредятину Молотова не несла, а тем, о чем она думает, никто особо не интересовался. О том, как по уши влюблённый начальник ИК пытал её током, добиваясь взаимности, а ФСБ брало в разработку, периодически посещая прямо на дому, пока мужа-цыгана не было, Лариса Алексеевна, похоже, так и не догадалась. Она даже перевела старуху из четвёртой старушечьей палаты в первую, узрев, по-видимому, «улучшение».
Свято место компаньона по курению пустовать не могло, и вместо Молотовой в моей жизни появилась Лариса Бегун. Как оказалось, надолго.
Была Лариска хроником, не покидавшим отделения больше чем на несколько дней, но, в общем-то, доброй и спокойной женщиной, для которой отказать кому-то даже в пустяке было большой сложностью. Никогда ни во что не вмешиваясь, она знала обо всем, что происходит в больнице и просвещала меня.
Бегун получала психиатрическую помощь исключительно добровольно. Время от времени её выписывали, но дома бедолаге не жилось, и она постоянно возвращалась, говоря, что в больнице у неё нет бессонницы и «голосов». Направление в больницу она добывала у районного психиатра самостоятельно или просто просила соседей вызвать скорую, так как телефон свой в психозе неизбежно теряла. Родственники, в том числе, родная дочь, её не навещали, ничего не присылали, поэтому выкручивалась Лариска, лёжа в психушке месяцами, как могла. Терпения у неё хватало месяца на три, потом она начинала проситься домой. Завотделением её выписывала в уверенности на очень скорую встречу – сделать что-то с «голосами» не мог никто.
Постоянным клиентом была и Оксана, лежавшая в пятой палате будущая принудчица. Больные Оксану не особо любили, подозревая в доносительстве, но мы с ней как-то общались. В больницу её определили покуда «добровольно», после того, как она попугала соседей топором. Теперь она ждала суда и нимало по этому поводу не переживала. Оксана тоже была хроником и до разборки с соседями тоже время от времени самостоятельно сдавалась в больницу, как и Лариска. Рассказывала, как однажды пешком пришла в областной дурдом из своего городка – более тридцати километров, чтобы по дороге «успокоиться и всё обдумать». К жизни в психушке, несмотря на семью и работу, Оксане было не привыкать, поэтому будущее принудительно лечение, в неизбежности которого никто не сомневался, её не пугало. Она знала, что останется здесь, просто чуть подольше, чем обычно. Периодические приступы её хандры и недовольства были вызваны совсем не этим, поэтому персоналу и не мешали. С Ларисой Алексеевной отношения у них были просто отличные. Наверняка, завотделением приходила в голову мысль, что было бы неплохо будь все такими больными – где ещё увидишь столько уважения и благодарности! И где ещё примешь всё это за чистую монету…
Вскоре Оксана отправилась домой ибо все дружно пришли к выводу, что она может дождаться суда и там.
Вскоре привезли ещё одного кандидата на принудку – бухгалтера Наталью, немолодую, далеко неглупую и хорошо воспитанную женщину, присвоившую или растратившую чужие деньги. Ей предстояла экспертиза. На всякий случай Наталью тоже положили в третью палату, но пробыла она там недолго, переселившись сначала в коридор, а затем и к ВИПам, в пятую.
К Наталье почти каждый день приходил муж; приносил ей чистое бельё и вкусняшки, которыми она щедро делилась с больными. После перевода из наблюдалки он принёс телефон, которым Наташа тоже разрешала иногда попользоваться. Телефон периодически находили и отбирали, но муж каждый раз приносил новый, так что к выписке натальиных телефонов у медиков скопилась небольшая коллекция. Во время свиданий ей не докучали и после свиданий не обыскивали, поэтому сигареты, не довольствуясь полуофициальными двумя в день, она проносила тоже, как и всё остальное, нужное в хозяйстве, но запретное и опасное до умопомрачения. По отделению ползали слухи, что отношения Натальи Юрьевны с её спасителями носят договорной характер и подкрепляются шелестом купюр, до которых заведующая была большая охотница, но это были, конечно же, только слухи, распускаемые психически нездоровыми людьми. Просто Наташа была по натуре оптимистом и уверенно смотрела в будущее, не забывая извлекать всё возможное из настоящего.

