
Полная версия:
Сказания о руде ирбинской
– Энта баба – врачка! У ней ярость – хитрость без меры! То, что во время убиения я дома находился, может подтвердить сотник Ефим Игнатьевич Лыткин.
Лыткин подтвердил, что во время убийства Макеев находился в постели. Аграфёна закрыла лицо руками и бессильно зарыдала.
Но когда вычитали суровый приговор, она спокойно подняла бледное лицо, наградив любовника холодным презрением. Её обольститель и убийца мужа вышел сухим из воды. Его даже выпустили из зала суда под неусыпный надзор почтенного сотника, а вот Аграфёну приговорили к наказанию кнутом и вечным каторжным работам. Дом и имущество убиенного суд распорядился распродать на безаукционном торге, а вырученные деньги передать в учреждения Сибирской губернии. И где справедливость?
У кошки, говорят, девять жизней. Три жизни женщина-кошка уже прожила, смертно битая кулаками мужа-изверга. Сейчас же она расходовала их под кнутом палача, ритмично отмерявшего положенные ёй по приговору суда сто ударов. А чтобы убивица нутром прочувствовала тяжесть содеянного и не отдала богу душу, количество ударов раздробили до полного отбытия наказания. После очередной экзекуции окровавленную и беспамятную бабу вносили в тюремный госпиталь и швыряли на казённую кровать. Так она всё-таки выживала, выкарабкивалась из гостеприимно распахнутых могильных объятий. Лупцевали и лечили до тех пор, пока палач не отработал заданный ему урок.
По весне багрово-синяя спина Аграфёны зарубцевалась, задубела и стала мало чувствительной к боли. А с началом лета, когда преступница в последний раз отвалялась в тюремном лазарете, её примкнули цепями к партии каторжан. Оставшиеся жизни Аграфёне Шапошниковой предстояло отдать каторге на Ирбинском руднике…
Часть четвертая знамение
«И увидел я зверя… и воинство его».
БиблияГлава первая
Глоток свободы
К ночи августовское небо над тайгой затянулось пришлыми с северо-востока стадами промозглых тёмно-серых облаков. Слоистые, как сырой овечий войлок, они медленно разбухали, превращаясь в грузные, неповоротливые туши ленивых туч. Отчего казалось, что эти мрачные орды весьма довольны «пастбищем» и не прочь задержаться здесь всерьёз и надолго. Серый туман был с ними заодно и, как мог, цеплялся за вершины деревьев седыми космами, зависал рваными прядями на смолистых хвойных ветках. А когда мглистый край неба осмелился осветиться скромным тусклым рассветом, чёрная орда возмутилась и все нагулянные запасы влаги сильнейшим ливнем опрокинула разом на спящую землю, сыпанув вдогонку ледяного колкого буса. То-то засекло-забарабанило! Точно сотни тысяч острых стрел впивались с упоением в роскошное тело тайги, сбивая спесь с природной красоты, терзая и уродуя беззащитную поросль, калеча мелкую дрожащую живность. Но сколь ни бушевала приблуда-тьма, неизбежный рассвет всё же взял своё. Солнечно улыбнулся тайге кромкой ясного неба, незаметно подмигнул ветру-буяну и погнал вместе с ним разбойничьи стада дальше, к другому горизонту. Дремучая тайга опомнилась. Вновь ожила, привычно задышала, заскрипела, загомонила на разные голоса – птичьи, звериные, человеческие. И здесь, на земле, каждый защищал своё право на жизнь, на свой глоток свободы.
В глухом урочище, под волглым еловым лапником, молодая медведица рыла сырой мох, освобождая муравейник для прокорма троих, бестолково суетившихся рядом медвежат-сеголеток. Потом принялась учить выводок осторожно извлекать языком кусачих мурашей из груды сухих хвойных иголок. Но медвежата были сыты, а муравьи немилосердно жгли языки и мокрые носы добытчиков. Потому малыши перестали копошиться в муравьиной куче и затеяли озорную возню. Двое, с тёмным мехом, потешно толкались, боролись друг с другом, а медвежонок со светло-бурой мягкой шёрсткой игриво кусал матери задние лапы и дёргал за короткий хвост. Однако медведица терпеливо копалась когтистой лапой в земляном «гнезде», желая добраться до муравьиного «детского сада» и всё же побаловать детёнышей приятной кислинкой жирных, прозрачных личинок. Нашла лакомство, подтолкнула носом каждого к развороченной куче и, довольная, отошла в сторону. Медвежата, громко урча, дружно накинулись на угощение.
Вдруг молодая мать почуяла едкий запах меток самца. Там, в конце ложбинки, вилась едва заметная звериная тропа. Она подошла к ближайшей сосне, подняла голову и увидела свежие заскрёбы на шершавой коре дерева. Встревожилась. Напряжённо вздыбила и без того взъерошенный загривок. Неурочная встреча с хозяином этих мест сулила беду. Особенно медвежатам. Она тревожно рявкнула, подзывая детёнышей. Но дети так увлеклись разорением муравейника, что материнский зов попросту проигнорировали. Мамаша сердито позвала во второй раз, подошла сама и мощными шлепками погнала ослушников подальше от опасной тропы. Внезапно из густого елового подроста к ним вышел старый облезлый медведь. Встал, перегородив дорогу, принюхался к соблазнительным запахам молодой самки, вытянул пасть вперёд и зачмокал. Медведица фыркнула, замотала головой, переступая с лапы на лапу, давая тем самым время медвежатам скрыться где-нибудь под кустом. Самец возбуждённо царапнул землю и ринулся вперёд. Он настойчиво теснил медведицу к стволам деревьев, давил к земле мощными лапами, принуждая к соитию. Та ловко вырывалась, кружилась на тропе, уводя взбешённого зверя подальше от детёнышей. Наконец, зверь устал, злобно засопел и бросил косой взгляд на шевелящийся куст. Стоило ему только туда повернуться, как медведица грозно оскалилась, поднялась на дыбы, загородив спиной медвежат.
Старый самец прижал уши к лобастой башке, заперхал глухим удушливым кашлем, сгорбился и медленно, с опаской попятился назад. Медведица осторожно опустилась на мох, но увести малышей не успела. Стремительным броском уязвлённый зверь выцепил из-за её спины одного из детёнышей и мгновенно перекусил хрупкую шейку. Матуха взревела и бросилась на него. Но тот отпрянул в сторону и одним прыжком достал новую жертву, разорвав на глазах у матери нежный животик второго несмышлёныша. Медведица бросила отчаянный взгляд на трупики и яростно сцепилась с убийцей. Схватка была жестокой. Звери свирепо рычали, грызлись, драли когтями шкуры, кровавые лоскуты которой летели в разные стороны. Матёрый самец вцепился клыками в горло молодой мамаши, придавив её к земле. Казалось, конец был неизбежен. Полузадушенная медведица краем глаза углядела под кустом одинокого, смертельно испуганного беззащитного малыша. Собрала последние силы и рванула когтями оскаленную морду насильника, напрочь распоров злобно горевшие глаза. Самец дико взревел и выпустил пленницу. Матуха вскочила, торопливо ухватила зубами загривок детёныша и скачками помчалась к подножию Железной горы, к людскому поселению.
А там варилась своя жизнь. Богатая тайга притягивала сюда разномастное людское племя – кого по своей воле, кого не по своей. И хотя медведица знала, что осторожный зверь никогда не приблизится к местам, где живёт человек, она рискнула. Неведомым чувством вдруг поняла, что сейчас именно он – последняя её надежда на спасение. Она бежала, пока не выбилась из сил. Остановилась, прислушалась к звенящей тишине, чутко принюхалась к окружающим запахам. Окончательно убедившись, что погони нет, отпустила медвежонка и быстро повела по отлогому склону, ища надёжное убежище. Дрожащий сеголеток еле трусил по пятам матери, жалобно скулил, поднимая ей вслед мокрый нос – не то звал пропавших вдруг братьев, не то просил передышки для себя, уставшего и обессиленного страхом погони.
За скалистым поворотом, там, где вольготно распластался непролазный багульник, медведица внезапно наткнулась на большую пещеру. Широкий и продолговатый вход обещал неплохое жилище, и она осторожно вошла вовнутрь. И сразу пригнула голову. Ей на загривок с потолочного плитняка сорвались крупные ледяные капли, а под лапами громко захлюпала грунтовая вода. Пока она раздумывала, стоит ли продолжать двигаться дальше, в глубине сумрачного отверстия стали нарастать непонятные звуки. Вразнобой гремело железо цепей, глухо шуршала осыпь скальника, перебиваемая скрипом колеса деревянной тачки. В нос шибанули крепкая махорочная вонь, кислый пот грязной одежды и прелой обуви. Потянуло едким чадом жирового светильника. Послышался глухой людской говор.
Медведица фыркнула, недовольно зарычала, попятилась назад и выпихнула из пещеры сеголетка. Схватила детёныша за мягкий загривок и кинулась вверх по склону. Беспокойно и долго кружила, искала укромное место. Наконец, нашла. Недалеко от пещеры, среди густых зарослей папоротника, под растопыренными, узловатыми корнями выворотня она обнаружила неглубокую ямину и осторожно легла с малышом на прелые листья. Пригревшись в шерсти горячего материнского брюха, медвежонок припал к соску и довольно заурчал. Молодая мать вздохнула, обняла его лапами, притянула плотнее к себе и ещё раз нежно облизала. И уже не обращала никакого внимания на отдалённое звяканье и скрежет металла, натужный колёсный скрип, едва слышные голоса.
Неожиданно резкий лязг затворов и новый запах – ружейной смазки – заставил её снова поднять голову. Она знала этот звук и этот запах, самый опасный для любого зверя. Оставив малыша, с тревогой полезла вверх, по стволу выворотня, что упирался вершиной в могучий кедр. И уже с высоты увидела, как из рудничного посёлка в гору поднималась длинная вереница людей в сермяжных обносках. Их сопровождали другие люди, в серых шинелях, за плечами которых торчали дула винтовок, несущих смерть. Это медведица знала точно. Потому поспешила вниз, но к малышу вернуться не успела. В этот момент на самой вершине Железной горы раздался знакомый рык старого медведя. Она залегла в зарослях папоротника и замерла в напряжённом ожидании смертельной битвы. Обошлось. Один из конвоиров, заслышав медведя, остановился и выстрелил из винтовки в воздух. Свирепый рык оборвался. Похоже, зверь снова ни с чем убрался в таёжную глухомань. А люди, звеня непонятными железками, продолжили путь в гору, пока не исчезли в чёрном проёме пещеры. Что делали они там? Зачем, словно земляные черви, вгрызались в чрево Железной горы? Этого медведица не знала. Но поняла другое. Смерть, что жила в дуле оружия одного из конвойных, сегодня спасла их от лютого зверя, подарила глоток свободы. Выходит, разный он, человек с ружьём. Может быть опасным, а может быть и спасителем.
Однажды в дождливый полдень к штольне Екатерины Второй – так называлась горная пещера – пришли двое вооружённых солдат. Они нетерпеливо переминались с ноги на ногу, настороженно вглядывались в непроницаемый мрак проёма, зябко ёжились и прикрывали ладонями дымящиеся самокрутки от надоедливой мороси. Наконец, в темноте замаячил слабый, колеблющийся огонёк и тут же, чадя копотью, потух. Из мрачного зева показался измождённый старик в холщовом рванье. Он с усилием толкал впереди себя тачку-рудокатку, к бортику которой была прилажена та самая жестянка сального каганца. Вдруг колесо деревянной тачки упёрлось в мокрый солдатский сапог, и человек медленно поднял седую голову. Сквозь спутанные патлы на солдат молча глянули серые, бесцветные, бесконечно усталые глаза.
– Ну что, каторжанское чувырло, по ходу, отгорбатил своё? Велено тебя к управляющему завода доставить, – прогнусил щуплый конвоир-новобранец и замахнулся на старика прикладом ружья. – Шементом двигай котами![110] Когда токо вы все передохнете?
Острожник дёрнулся. Железная чека тачки визгливо скрежетнула по ржавой оси колеса.
– За што ж ты его так? – вступился за острожника пожилой конвойный. – Не измывайся заздря над человеком. Карп – мужик смирённый, набожный. Беспокойства от него нашему брату-солдату сроду не было.
– Да какой это человек? Каторжня несчастная. Вот и таскайся из-за таких в самую непогодь. Тьфу ты, пропасть! – Конвоир брезгливо сплюнул острожнику под ноги.
– Ничо, Бог вымочил, Бог высушит, – добродушно пробасил пожилой солдат, наскоро перекрестившись.
– Ага! Когда тока? Бусит цельную неделю. Продыху нету! А тут карауль жигань[111] острожную в любую промозглость.
– Служба наша такая, – понимающе усмехнулся пожилой охранник, проверяя все кандальные крепления на старике и на тачке. – Крепко стереги лихой народец, чтоб не утёк в «сосновый батальон». А проморгаешь бегунца, сам цепями на каторге загремишь. – Отряхнул ладони, наклонился к новичку и, понизив голос, добавил: – А всё ж опасайся понапрасну злобить каторжников. Чешутся кулаки, лучше об забор их поскреби. А то мы таких, как ты, вояк потом в штольне с разбитой башкой находим. И концов вить не найдёшь.
Новичок в испуге завертел головой и, на всякий случай, ощетинился в его сторону штыком. Пожилой усмехнулся и по-свойски похлопал Карпа по плечу:
– Ну, что, пошли, болезный. Волюшка тя заждалась.
Под скрип пустой тачки они спустились к посёлку и направились к башенным воротам острога. Повернули к заводской кузнице, где Карпу расклепали тесные кандалы и с грохотом швырнули их на днище тачки. Карп обескураженно замер. Медленно поднёс руки к лицу, с недоумением разглядывая свободные от рукоятей тачки шершавые ладони с твёрдыми, жёлтыми мозолями. Чего теперь делать-то ими? Пальцы давно приспособились к выбоинкам, задирам и зацепам на отполированных рукоятях тачки. Они точно знали, в каком месте и как нужно надавить на держалки, чтобы рудовозка легче приподнялась. Чтобы колесо не вильнуло и не зацепилось за неровности острого сланца. Или не застряло в каменной яме. Целая наука! И Карп знал её в совершенстве. Приспособился не только работать, но и жить неразлучно с тачкой на самом краю грубо сколоченных общих нар, напротив тесовой двери. Тележку держал под нарами, а тяжёлые цепи подтягивал к животу. Зимой, когда дверь распахивали и клубы морозного воздуха валили прямо на него, холодные цепи леденили кожу сквозь рубашечную холстину. И ничего. Привык.
А ещё грязное, занозистое днище рудовозки заменяло ему столешницу. Чтобы удобнее было принимать пищу, он ставил миску зловонной похлёбки из протухших продуктов на поверхность перевёрнутой тачки. Рядом клал ломоть глинистого хлеба из мякины и ставил кружку пойла. Сотворив молитву, приступал к одинокой трапезе и был по-своему доволен, что кухонные барачники не отвлекают от еды пустыми разговорами. Мало того, с рудовозкой колодник и нужду справлял, и ходил в общую баню. В бане Карп деловито ошпаривал доски тачки крутым кипятком, ибо в щелястых бортах колониями селились едучие клопы. И хотя потом из корья не ошкуренных бревенчатых стен барака в ней вновь заводились «новосёлы», всё же чувство удовлетворённой мести некоторое время тешило многострадальную душу острожника. Порой сам поражался, к чему только человек не привыкает! Вот и получается, что роднее ненавистной тачки у Карпа никого не было. И теперь, когда конвой повёл его в заводскую контору, он, по старой привычке, оттопыривал руки впереди себя. Вернее, они оттопыривались сами, пока на пороге конторы Карп не догадался с силой прижать ладони к зашарканным холщовым порткам.
Управляющий Ирбинским железоделательным заводом Артемий Сухоруков сидел за письменным столом и что-то безотрывно писал, подперев мясистым кулаком отёчное лицо. Заслышав скрип двери, поднял голову, мельком взглянул на седого острожника и махнул рукой:
– К лекарю. Выдать ему паспорт и расчёт.
В конторе Карпу выдали несколько рублей – остаток десятичной доли скопленного жалования за многолетнюю каторжную работу. Остальное как бы проелось им, как приварок к казённому харчу. Затем солдаты повели его в заводской госпиталь к лекарю Зиновию Ноздре. Врачевал местный эскулап плохо, однако крайне самоуверенно и довольно настырно. Он с умным видом прописывал пациентам снадобья с непонятными латинскими названиями, и только из-за недостатка необходимых медикаментов целитель-недоучка не успел перетравить весь рудничный народ.
А в этот день он сам занедужил. Накануне вечером управляющий заводом спешно призвал врачевателя в свой дом для оказания медицинской помощи в родинах супруги. Но серьёзная помощь вовсе не потребовалась. Недолго промаявшись, баба привычно легко разрешилась от бремени. По сему так же легко и радостно оба мужчины до полуночи отмечали рождение очередного отпрыска «мужеска пола». Теперь с крепкого бодуна лекарь не был расположен долго возиться с каторжанином. Похмельно рыгая сивушным перегаром, он измерил рост пациента, заглянул в провал редкозубого рта. Зачем-то вывернул сморщенные веки, разглядывая мутные глазные яблоки. Пощупал худые, жилистые мышцы рук и ног, ткнул пальцем под ребро и стал выписывать для бессрочного каторжанина паспорт: «Карп Ковалёв (прозвище Карпуха) стар и дряхл, не может работать, отпущен. Приметы Ковалёва: рост два аршина шесть вершков с половиной. Волосом сед, плешаст, борода и усы тоже с сединой, глаза серые. Бит кнутом, ноздри рваные. От роду, по его сказке, 72 года. Приписан к деревне Берёзовка на своё пропитание. Паспорт выдан 9 числа сего августа 1824 года». Сунул Карпу в руку «документ», зычно рыгнул и «поздравил» отпущенника:
– Всё, варначина! Кончилась твоя каторга.
Конвой препроводил бывшего острожника сначала к бараку, где старик взял котомку с нехитрыми пожитками, затем к въездным башенным воротам. Карпуха неприкаянно стоял под холодной моросью дождя у запертых заводских ворот: «Эх, каторга-мачеха! Даже куска хлеба на дорогу никто не озаботился выдать. Всё! Топай, грешная душа, на собственное пропитание! Христарадничай у сердобольных сельчан. А к другим деревням даже близко не подходи. Без должной прописки, как беглого каторжника, чалдоны затравят цепными псами, а то и вовсе забьют кольями. Горький глоток свободы. Пей – не хочу…»
И природа словно услышала мысли старика. Погода вдруг смилостивилась. Тучи растянуло. Ласково заголубело небо. Сквозь радугу непролитых слёз-дождинок солнце приветливо и ярко улыбнулось миру. Заискрились россыпью алмазных капель душистые хвойные ветки. Затрещали кедровки, замелькали на деревьях шустрые белки. Медведица с медвежонком вылезли погреться на солнышке. Она сгребала когтями рясную сизую ягоду с черничника, облизывала лапы и благодушно жмурилась на шалуна.
«Божья благодать!» – улыбнулся старик, неуверенно сошёл в тень берёзового колка, почти без сил присел в остролистную осоку. И ему уже казалось, что он с самого рождения вот так вот покойно в траве не сиживал, не щурился на кучерявые облака и слепящий круг солнца. Рукам и ногам было непривычно без чугунной тяжести кандалов. Он прислонился спиной к берёзовому стволу и невольно вздохнул от безысходности: «Клянчить за ради Христа у чужих заооконьев? Не дело это – попрошайничать. А чем же кормиться теперь?» Старик взглянул на искривлённые жилистые руки, которые праздно лежали на коленях, и вспомнил, как в юности ему грела раскрытую ладонь обласканная майским солнцем горсть зерна. Удручённо покачал головой: «Был природный крестьянин Нижегородской губернии Карп Ковалёв, да весь вышел. Выробился до негодного. Куды ж мне теперя земельку пахать?» Поскрёб твёрдыми ногтями пегую сединку на проплешине затылка. «Податься, что ль, к генералу Кукушкину в сосновый батальон?[112] Хорош разбойничек! Тебе ль, доходяге, с кистенём проезжих-перехожих подкарауливать? Эх, ты, чешуя болотная…» Карп трясущимися руками достал из котомки потрёпанное Евангелие, трижды набожно перекрестился и облобызал затёртую кожаную обложку книги:
– Боже, надоумь, как остатние дни без греха прожить?
Небесная голубизна ответила безмятежной солнечной улыбкой. Старик горько вздохнул и раскрыл котомку, чтобы убрать Евангелие. Вдруг его рука наткнулась на маленький узелок. Звякнули монетки. Карп вынул тряпичный моток, развернул и пересчитал медные гроши. Лицо его просветлело, мысли в морщинах зашевелились: «Невелико богачество, а всё ж честные медяки. Куплю, сколь смогу, мелкого товару: нитки, иголки, вар, шильца для починки обувки. Деревенским – пустяковая, но необходимая мелочёвка, а бывшему каторжанину – спасительное подспорье. Вот и буду полкать[113] узольником[114] от Берёзовки до Малой Ирбы. Какой-никакой, а барыш будет. Не заголодую. Спасибо, Господи! Вразумил».
Карп кряхтя поднялся, подобрал подходящую палку и, опираясь на сучковатый батог, уверенно пошёл по предписанному заводской администрацией пути в Берёзовку. В новую, вольную жизнь.
Глава вторая
Пугачёвская вольница
Дорога до Берёзовки хоть и неблизкая, а в радость Карпуше. Ноги идут себе легко, а не стонут в сырости каменной штольни. Глаза красе земной радуются, а не слепнут в промозглом подземном мраке. Да и голова, по ходу, светлеет. Туго, но осознаёт, что паршивое прошлое осталось там, за сутулой спиной. Главное, не оборачиваться. Как на кладбищенском погосте. Обернёшься, лихо и прицепится. Но Карп не выдержал, оглянулся. Вскинул руки вверх, закричал во всю впалую грудь: «Эге-ге-е-ей!» Услышал ответное эхо, залыбился. И вдруг резко выкинул вперёд грязный, тощий, корявый шиш. Зло прохрипел: «Накося, выкуси!» И сплюнул в сердцах, будто выхаркнул остатки каторжанского воздуха. Распрямил спину, гордо поднял острый кадык и пошёл вперёд другим Карпухой – готовым пусть к неизвестной, но другой жизни. Правда, вскоре он почувствовал, что таки зря обернулся. Ибо накатило, нахлынуло вдруг такое, что, ощутив себя сторонним, нестерпимо захотел исповеди, бичующей себя самоё за погубленные годы. «Где он, зачин всех бед? Когда пропал ни за грош? Помнится, младёхонек был, горяч…»
В родном селе Ардатово случилась первая заварушка. Крепостной Карп Ковалёв не уступил дворовую девку на потеху молодому помещичьему сынку, потому что сам приглядел миловидную Манечку в невесты. Старый барин разрешил спор по-своему: молодого барчука выслал в Петербург изучать точные науки и упражняться в изящном пиитическом искусстве, а пригожую холопку приказал выдать за своего конюшего, многодетного бобыля. Этому же конюшему и приказал выпороть розгами поперечника. Бобыль розг не жалел. Бил Карпа со всего размаху, с оттяжечкой, и гнусно ухмылялся. Он уже и не надеялся, что какая-нибудь, даже корявая вековуха, согласится выйти за него и возиться с оравой его малолеток. А тут счастье само к ногам свалилось. Вот и расстарался бобыль, укротил женишка пригожей Манечки. А ночью непокорный крепостной оклемался и, недолго думая, ударился в бега в дальние края.
Карп споткнулся, не заметив, как батожок скользнул в дорожную выбоину. Чуть ногу не подвернул. «Ну да. Как тогда, в бегах. Только тогда, похоже, ты и голову вывихнул, хрен старый. Вот те и второй спотыкач в жизни. Глупый до одури…»
Безрассудная удаль, вольная волюшка крепким хмелем ударила тогда в молодую, забубённую головушку. И не заметил Карп, как очутился в шайке самого Емельки Пугачёва. Верховым погибельным пожаром носилась его мужицкая орда по деревням и городам, осаждая крепости, осыпая неприятеля стрелами, пулями, ядрами и картечью. Лихо, без страха, сомнения и без пощады рубился с царскими войсками за мужицкого вождя наш беглец. И прозван был за то в первом же боевом крещении Карпухой – в уважение.
Вскоре и Казань стала кровавой добычей мятежников. Стоны, рыданья и вопли вместе с чёрным дымом пожарищ неслись по улицам захваченной крепости. Перво-наперво всех дворян и вислобрюхих купчин новоявленный государь вздёрнул под перекладиной наспех срубленной виселицы.
Оставшиеся богатые горожане запаниковали. Жёны и дети почтенных семейств бежали искать спасения в церквах, прятались у алтарей, вымаливая пощады. Какое там? Даже Карп невольно крестился, видя, как сотоварищи-безбожники с гиканьем ломились в кованые двери и въезжали в храм по-барски, прямо на лошадях, не ожидая, когда самозванец, сверкнув огненным взглядом, взмахнёт саблей и гаркнет лихоматом:
– Режь, коли, бей, ребятушки, господ-кровопивцев! Изводи под корень всё их поганое семя!
И начиналось под святыми образами сущее светопреставление! В зверином неистовстве мятежники рубили в ошмётья изящных дворянок, толстомясых купчих и невинных детей. В пьяном кураже стреляли в безмолвные образа и вбивали гвозди в уста деревянному Христу. Раздев служителей церкви до подштанников, с хохотом напяливали на себя торжественные парчовые стихари и чёрные габардиновые подрясники. Горланя наперебой похабные частушки про попов, пускались в дикий пляс, ублажая дьявольскую гнусь своей разнузданной души. Гуляй, рванина! Одни сдирали золочёные ризы с чудотворных икон, другие потрошили карманы безвинно убиенных, третьи распихивали по мешкам церковную утварь, приторачивали к сёдлам тюки награбленного добра, не забывая при этом хвалиться добычей.
Карпуха, не переставая креститься, поначалу жался к стенам. Жуть брала несусветная. Да и Божьего гнева боялся. Но недолго и не шибко. Незаметно разгул разбойничьего веселья так захватил его, что забурлило в крови, засвербело под ложечкой у бывшего крепостного. «А чё? Коли Бог всегда на их стороне, то фарт будет на нашей». С размаху полосонув саблей невесть откуда свалившегося попа, он кинулся в открытую ризницу сгребать и тащить к седлу сумы с остатками ломаного церковного серебра. Мол, и наши шашки – не монашки.