
Полная версия:
Сказания о руде ирбинской
Вдруг шутливо толкнул старика в бок, хитро подмигнул:
– Скажи-ка, дед, вить ты бывалец. Всё перевидел, всё знашь. Ребятня что – от сырости, как мокрицы, заводится?
И захохотал громко и бесшабашно. А Карп подумал снисходительно:
«Молодцом мужик. С горем не вяжется, глядит весело, не ребром, а россыпью. Хоть душа и на семи ветрах, а сердце – золото».
Зашли в избу. Ребятишек и впрямь целая орава. Мал мала меньше. По лавкам, как козлята, скачут, голыми пятками стучат, визжат, балуются. Последний лобан в зыбке рожок дудонит. Хозяйка смеётся и с рушником гоняется за визгунами. Яков шуганул их и незлобливо ругнулся: – А-а! Штоб вас намочило и высушило! Шурш на палати, тараканье племя!
– С весёлым днём! – поприветствовал Карп румяную хозяйку и взглядом одобрил: «Баба-то хороша. Обиходница. В доме чисто. На подоконниках в горшках «петушиные гребешки» ярко алеют. Сама в опрятном цветном сарафане. Балазята в белёхоньких рубашонках порскают».
Особо для себя отметил, что в красном углу имеется дощатый треугольный придельничек. Ажурной салфеткой украшен. На нём – святые иконы. Резной киот затейливо обряжен в бумажные цветы. Знать, христолюбивые люди здесь живут. Карп перекрестился на образа. По избе плыли запахи свежеиспечённого хлеба и запашистого варева. Острожник сглотнул слюну. Ульяна радушно улыбнулась старику:
– А я-то гадаю, почто самовар спозаранку пищит? А он гостей ворожит.
Яков тоже заметил устремлённый на столешницу голодный взгляд старика и не стал томить гостя. Усадил за стол. Бережно порушил ковригу на большие ломти. Хозяйка достала из печи чугунок с духовитым варевом. Присмиревшая ребятня горохом сыпанула с полатей и села на лавке в рядок, как воробушки на ветке, с деревянными ложками наизготовку. Терпеливо ждали, когда родители прочтут молитву. Яков торжественно тянул густым басом: «Хлеб наш насущный даждь нам дне-е-есь…» Вдруг он заметил, как нахально потянулась к чаруше ложка шустрого мальца. Не прерывая моления, отец быстро стукнул по лбу ослушника своей карающей ложкой. Мол, не ломай, торопыга, веками заведённый порядок. Затем Яков важно кашлянул и первым зачерпнул неполную ложку пустых щей. И тогда, точно град по крыше, застучали хлёбалки по быстро пустеющему дну посудины. Хозяин черпал неторопко, а гость и вовсе стеснительно возил ложкой в хлёбаве. Яков заметил это и ободряюще улыбнулся:
– Брюхо, что туесок, собирай в его – не пропадёт, а хозяюшка добавки подольёт.
Позавтракали. Старик поблагодарил хозяев и накинул тощую котомку на плечо. Но Карпу Ковалёву очень не хотелось покидать гостеприимный двор. Тёплый уют светлого от улыбок дома, озорной гомон детишек, казалось, кандальными цепями приковали бывшего острожника к порогу. Он глубоко вздохнул, завидуя чужому счастью, откланялся и нехотя открыл двери. Яков переглянулся с Ульяной. Она согласно кивнула мужу. И хозяин басовито буркнул в спину Карпу:
– Да некуда те идтить, Степаныч. Оставайся. Поживи покуль в бане, а там видно будет. В дом-то, сам видишь, поселить не могу. У самих невпроворот.
– Спаси вас бог! – обернулся радостно старик и поклонился в пояс. – Благодарствую, добрые люди, за приют. – Прямо на пороге достал припрятанный заводской расчёт и предложил за постой несколько «барнаулок»[122]. Яков ломаться не стал. Принял монеты с благодарностью. А Карп, чтобы дать понять хозяевам серьёзность будущих намерений, не замедлил спросить: – Не подскажешь ли, мил человек, где здесь мангазин какой али лавка? Хочу товару прикупить да приторговывать на Ирбинском руднике. Там кажная мелочёвка куды как нужна острожнику. Навар будет. Глянь, и на ноги поднимусь.
Яков Шилов одобрительно цокнул языком и охотно повёл постояльца на Большую улицу. Самому тоже не терпелось побаловать семью гостинцами.
Над крыльцом одноэтажного каменного дома Карп увидел дощатую вывеску «Патюков и сын». Бакалея «Райские радости». Сельский малеван постарался и изукрасил надпись медными завитушками, золочёными яблоками и пухлыми облаками. Карп уже ступил на высокое крыльцо, но Яков предостерёг его:
– Не ходи к этому мироеду. Больно начётисто обойдётся. Богомольный-то, богомольный, а цены задирает не по-божески. Пойдём лучше в лавку Фролова. Вон его дом, напротив монопольки[123].
Пришли к деревянному дому с верандой. И хотя Яков старательно поворачивался к Фролову небитой стороной лица, но ушлый лавочник вмиг заприметил свежий кровоподтёк под глазом односельчанина. Отвёл в сторону вёрткие глаза. Кого этим удивишь в Берёзовке, где мужики как хватят лишку браги, так с кольями стенка на стенку хвощатся? Сделал вид, что не заметил и каторжанские отметины на роже незнакомца. Знал, выдашь беглого, так «сосновый батальон» немедля отомстит – непременно пустит в деревню «красного петуха». А деревенский мир с виновника общей беды крепко взыщет.
У осторожного лавочника Карп накупил копеечного товару – мотки суровых ниток, иглы, роговые и деревянные пуговицы на починку арестантского белья. Для сапожных работ взял тонкие гвоздики, просмоленную дратву, шилья. Для души выбрал самые душистые плитки чая.
Яков же взял дорогой подарочек для своей «лебёдушки» – кашемировую шаль. Маки на ней, как жар горели, глаз не оторвать! Детишкам – десятифунтовую жестяную банку с лампасейками. Пусть вволю налакомятся сахаристой сладостью. Редок для них такой праздник!
Довольный Яков приволок все покупки домой. Отдуваясь, свалил узел на крыльцо. Пошёл в сарай, принёс оттуда берестяной короб с заплечными ремнями, поставил в ноги Карпа:
– Вот што, Степаныч, в узле таскать всё это добро несподручно. Пользуйся пока моим «горбачом». А опосля и тебе сладим.
От радости Степаныч зашептал что-то невнятное и заморгал глазами. А чтоб Яков не видел хлюпающего носа, подхватил узел Якова и помог внести в дом. Перво-наперво муж накинул Ульяне на плечи желанную шалку. Та от счастья как маков цвет заалела. Ребятишки тут же облепили отца, ожидают гостинцев. Получили своё – и врассыпную по углам, лизать лакомство. Лишь одна девчушка в белом холщовом платьице подошла к острожнику и протянула ему горстку лампасеек.
– Накося, угостись, дедуня.
Карп смущённо глянул на белокурую девочку, и сердце дрогнуло. На худеньком, прозрачном личике сияли кротким сочувствием неземной голубизны глаза. Памятные тихие глаза… Тут и поплыл туман, и сверкнуло в глазах сабельное лезвие бунтаря Карпухи, что когда-то с маху располосовало тонкий батист девичьего платья. Острожник отшатнулся от ребёнка, суеверно перекрестился: «Хосподи! Неужто воскресла ангелица? Как есть воскресла барышня».
Тяжёлые, угрюмые слёзы навернулись ему на глаза. Каторжник упал на колени, затрясся в покаянном крике:
– Прости-и душегубца! Зарёкся я перед святой иконой Богоматери безвинные христианские души губить.
Яков с Ульяной с беспокойством переглянулись: «А дедок-то не в себе».
А девчушка всё гладила и гладила каторжанина липкими ладошками по мокрым щёкам до тех пор, пока тот не успокоился.
– Жалельница наша. С простинкой в голове, – присела рядом и сокрушённо улыбнулась Ульяна. – Все робяты у меня крепенькие, как грибки-боровички. Бойкущи-и-е! На ходу дыру в боку вертят. Озорны-ы-е – страсть! Цельный день, как козлята, бодаются. А тронь кто чужой, так друг за друга горой. Спуску обидчику не будет.
Но тут же мягко, ласково погладила по льняным кудряшкам дочь:
– Эту же словно подкинули нам. На особицу уродилася. Хлибенькая. Обидит кто, молчком проплачется. И зла не помнит. Обидчика же и пожалеет, коли тот ударится или что другое приключится с ним. Не робёнок, ангел безответный.
– А не пригульнула ли часом ты, мать, с каким барином нам энтого ангела? Што-то и обличьем Боженка не в нашу породу? Уж больно субтильная, – шутливо усомнился муженёк, чтобы хоть как-то развеять туман в голове деда.
– От дурень непутёвый, – с притворным возмущением шлёпнула его по белобрысому затылку Ульяна. – А цвет волос откуль? А глазки лазоревы?
Она поднялась с места, повела тонкой бровью и мягко упрекнула мужа:
– Ты, балабол, лучше бы баньку гостю истопил. Чай, в каторжанском бараке ночевать – не в барских покоях почивать. Грязь комочком, да живность кулёчком.
– И то, – спохватился хозяин и побежал скоренько во двор, к поленнице за берёзовыми дровами. Пока топилась баня, супруги шепотком о чём-то посоветовались. И вскоре Ульяна вынесла из лопотного амбара большой свёрток. Яков подал его постояльцу:
– Извиняй, Степаныч, но одёжку твою сжечь придётся. Новой лопоти для тебя не припасено. А эти пожитки хоть и доноски покойного свёкра, а тебе впору придутся.
Он прикинул на бывшего острожника довольно справную рубаху из домотканины, выцветшие, но целые портки. Подал кожаный потёртый картуз:
– Оболакайся, Карп Степаныч. Не тушуйся.
Случайно глянул на арестантские сморщенные коты и поморщился сам. Пошёл в сенцы, достал из угла ношеные, но ещё добротные сапоги с холщовыми голенищами:
– И воротяшки примерь.
Старик скинул с ноги грубую, тяжёлую обувь из одеревеневшей кожи. Вдел сухонькую ступню в сшитое дратвой из матерчатой изнанки мягкое голенище. Подтянул его, подвязал ниже колена ремешком. Довольно притопнул лёгоньким сапожком:
– В самый раз.
В жарко натопленной бане хозяин старательно наголо выскоблил каторжанину голову. Да так усердно скрёб кожу, будто напрочь выскрёбывал из остатков редких, вшивых волос и саму память о тяжкой острожной жизни. Долго растирал жёстким мочалом дряблое стариковское тело. А когда Карп оделся и глянул на себя, непривычно чистого, в зеркальном осколке в предбаннике, потрясённо изрёк:
– Любо-дорого! Кабы не рваные норки да не клеймёный лоб, то был бы ты, Карпуша, не хужей других здешних дедков. Ничо-о-о, Степаныч, – продолжал ободрять его Яков, садясь рядом на порожке остывающей бани, – вот наторгуешь деньжину – пойдём на сходню. Вместе поклонимся деревенскому обчеству. Попросим мирской помочи. Посулим на угощенье ведро вина. Мужики и поставят тебе избёнку. При своём углу будешь полным домохозяином.
В эту ночь Карпуша рано улёгся спать. Он лежал на духмяном полке, укрывшись пёстрым лоскутным одеялом, и по-детски безмятежно улыбался. Его душу тешила уверенность, что теперь-то он не околеет, как бездомная собака под чужим забором. Всё у него с божьей и людской помощью хоть на старости, да сладится. Будет и домик свой, и кусок хлеба на случай немощи. И ещё… Он смежил усталые веки, мгновенно уснул и… увидел небесно-голубой взгляд чистых, невинных глаз барышни. Она улыбалась ему и звала к светлой, радостной, неземной жизни. Карпуша едва пошевелил губами:
– Я приду. Я скоро приду…
Глава четвёртая
Роковая встреча
Ночью Карп проснулся от того, что сильно захотел по малой нужде. Вышел из бани в одних портах и рубахе. Завернул за угол, постоял немного, наслаждаясь возможностью свободно, без назойливого внимания охранников, побыть на свежем воздухе. Поднял голову вверх, к небу, усыпанному звёздным горохом. Затих в отрадном умилении: «Лет тридцать я вот так на ночное небо не глазел. В остроге, чуть сумерки, так в барак запирают. Ни одной ясной звёздочки сквозь бычий пузырь в оконце не разглядишь». Залюбовался Карп на звёздную россыпь: «Вон молочная полоска Мамаевой дороги, а рядом Утичье гнездо из мелких звёздочек. А вон к рассветному времени склонились Стожары».
Пронзительный холодок прошёлся по старческому телу сквозь расстёгнутый ворот и широкие рукава рубахи. Карп передёрнул плечами, крестьянской думкой посетовал: «Чё ль, к ранним заморозкам вызвездилось? Негоже. Как бы хлеба не сгубили, однако». Он поспешил вернуться под тёплое одеяло. Но, бросив последний взгляд на ночной купол, споткнулся о звёздное скопление на восточной стороне неба. И обомлел. Там, где горизонт начинал светлеть, необычайно яркие и крупные звёзды выстроились в огненный сияющий крест. А поперёк него багряным предрассветным лучом лёг кровавый меч. «О-ох, бяда! Ой, к худу така страшна заклюка»[124], – встревожился старик. Он торопливо трижды осенил себя крестным знамением и потрусил обратно. Долго и беспокойно ворочался на колком тюфячке, терзаемый недобрыми предчувствиями. Шептал молитвы, да так и уснул, зажав в ладони нательный крестик.
Утром Карп встал рано. Был задумчив и хмур. Молча позавтракал с хозяевами. Молча занялся укладкой товара в короб. Яков по утренней росе отправился на покос. Ульяна подняла детей, накормила, шуганула на улицу, а сама принялась хлопотать по хозяйству. Но тут прибежала запыхавшаяся Боженка, приласкалась к матери, затеребила её за рукав:
– Дай, дай, мамонька, мне хлебушка! Несчастненьким милостыньку подать хочу. Их к Ирбе гонят.
Карп прислушался. И впрямь с улицы доносились ржание лошадей, окрики конвоя, звон цепей. Рвал сердце надрывный вой кандальной песни: «Говори-и-ла сыну ма-а-ть, не води-и-сь с ворами, а то в каторгу-у-у пойдё-ё-шь, скова-а-н кандалами-и-и. Поведёт те-е-бя конвой, ты заплаче-е-шь горько-о-о…»
Ульяна впопыхах схватила ковригу, несколько варёных картошек. Боженка тоже прижала к себе картошины с куском хлеба и потянула за собой Карпа:
– Дедунь, дедуня, пойдём поглядим на бедняжек. Покормим…
Когда они вышли за ворота, партия каторжан уже месила грязь Большой улицы. Жалкие кандальники трясли-тянули грязные ладони за милостыней. Сердобольные селяне совали в костлявые руки кто что мог – хлеб, яйца, огурцы, картошку и даже куски варёного мяса. И везунчики, до которых дотягивались руки баб, грубо хватали подаяние и тут же грызли, боясь, что отберут другие. Эти другие, нарушая порядок строя, безнадёжно тянулись из середины, хватая пустой воздух. И набрасывались на счастливчиков: «Дай! Дай! Дай!» Верховые конями и плетьми теснили колодников, ломавших арестантский строй. Ударами ружейных прикладов и матерной бранью загоняли обратно в колонну. Жуть и сплошное непотребство!
Карпу, давно пережившему всё это, было нелегко снова видеть изуверскую картину этапа. Он замер на обочине дороги, не шелохнувшись. Только нервные желваки искажали лицо больной гримасой и выдавали его состояние. Вдруг девочка вырвала ручонку из ладони старика и побежала к этапникам. Широкоплечий верзила, гремя цепями, протиснулся сквозь толпу к девочке и жадно выхватил у неё хлеб. Крупные зубы тут же вгрызлись в мякиш, торопливо жевали, а цепкие, жёсткие пальцы уже тянулись за картошкой. Боженка вскрикнула, и варёные клубни посыпались прямо в грязь. Этапник слабо улыбнулся ребёнку, как бы прощая его, и кинулся собирать дармовой харч. Поднял вверх глаза и неожиданно встретился взглядом со стариком. Свет померк в глазах Карпа, и рассудок будто помрачился. «Емелька… Ей-богу, Пугач!» – признал он в этапнике крестьянского «царя». Тот же тяжёлый, непреклонный взгляд. Короткая чёрная борода, кудлатые сальные волосы, стриженные «под горшок». «Не может быть! Своими глазами видел, как палач ему башку снёс!» – Карп резко отдёрнул от Пугача бледную от страха девочку и прохрипел:
– Харэ, изверг, измываться над невинными.
Кандальник удивлённо сверкнул на него тёмными зрачками. Конвойный солдат прикладом ружья ударил верзилу в плечо и втолкнул обратно в строй. Колонна, обогнув глубокую лужу, свернула на травянистую окраину и направилась по дороге на Ирбинский рудник.
Ульяна, Боженка и Карп вернулись во двор. Боженка побежала в избу к братьям рассказывать о несчастненьких. Хозяйка вернулась к своим делам, а Карп в дом не пошёл. Сцепив за спиной дрожащие пальцы, беспокойно мерил двор широкими шагами. Он не знал, что делать. «По идее и по совести надо бы Емельку вывести на чистую воду. С другой стороны – как-то зазорно мне, бывшему острожнику, на старости лет становиться подлой «кукушкой»[125].
Мучительные мысли жалили душу чёрным шершнем сомнений: «А всё ж придётся предупредить власти о пришествии антихриста Пугача. Не поверят, расскажу о страшном знамении. Иначе быть на Малой Ирбе и окрест великому кровопролитию». Он остановился, поднял мокрые глаза к ясной голубизне неба и взмолился:
– Господи! Прости мя, грешного! Царствие небесное и убивцу не заказано, коль от сердца раскаялся.
Вдруг сорвался с места, кинулся в баню. Суетливо набросил дарёную верхнюю одёжку, схватил картуз и торопко побежал в избу.
– Куды, Карп Степаныч, так неурочно собрался? – изумилась Ульяна, поспешно вытирая о фартук мыльные руки.
– Торговать иду, торговать, – ответил второпях дед, захлопнул короб и закинул его за плечи. – Щас самая выгодная торговля на заводе будет. Свежая партия кандальников зараз всю мелочёвку сметёт.
– А что так спешно? Скоро Яков придёт. Поснедаем вместе, а потом и пойдёшь с Христом, – удерживала, как могла, постояльца заботливая женщина. А сама в беспокойстве думала: «Что-то старик какой-то блаженный. Кабы худа с ним не приключилось». Крикнула к порогу:
– Погодь чуток, Степаныч! Харч в дорогу налажу.
Но Карп только рукой махнул. Вскинул короб на спину, нырнул за дверь, юркнул в ворота и затрусил по дороге на Малую Ирбу. У околицы старика догнала быстроногая Боженка. Малышка сунула ему в руки узелок с дорожным припасом:
– Возьми, возьми, дедунь. Мамка передать велела!
Карп растроганно заглянул в небесную голубизну глаз ангелочка. Осторожно погладил льняные волосики, наскоро перекрестил и, словно прощаясь навсегда, ткнулся сухими губами в бархатистую щёчку. Он не был уверен, что вернётся назад в Берёзовку. Уверен был в другом. Коли прознает каторга, кто «прозвонил-прокуковал» властям, вмиг подкараулят и угостят доносчика кистенём. Или хлеще того, где-нибудь за барачным углом саданут ножом в бок и не перекрестятся. Арестантский закон к таким «звонарям» беспощаден. Карп вздохнул: «Храни тя Господь, светлое дитя!» И долго смотрел вслед бегущей к дому Боженке. Не выдержал. Развернулся и пошёл, не оглядываясь. «А чё? Ведь сбылась примета. Допреж обернулся, вот те и дорога обратно в ад…»
И долго не высыхали слёзы на старческом лице, хотя он то и дело вытирал их широким рукавом. А они всё лились и лились. По кому-чему? Известное дело… По бывшей бедовой жизни, съеденной разбоем и каторгой. По недолгому кусочку счастья, что подарила ему белоствольная Берёзовка.
«Может, опять оглянуться, чтоб обратно воротиться?» – ослабил напряг мысли Карпуша где-то уже на полпути к Ирбе. Но не успел. Неожиданно из кустов ему навстречу шагнул высокий молодчик в драном арестантском халате. Чёрный войлочный колпак бродяги нахлобучен до самых бровей. На впалых щеках ярко горел чахоточный румянец. Развязный оборванец, вроде как не нарочно, поиграл перед глазами старика острым лезвием ножа:
– Куды лапти топчешь, деревня? А нет ли у тебя, бабай[126], чем похарчиться? А можа, деньга или иное добро – не завалялись часом?
Но, увидев рваные ноздри, клеймёный лоб путника и короб за хилыми плечами, быстро опустил нож. Ощерился, широко раскинул грабли-руки и панибратски хлопнул старика по плечу:
– Да ты никак из нашенских, каторга? Давай обнюхаемся, что ль!
Он сдёрнул с себя замызганный колпак и паясничая изобразил подобие реверанса, несколько раз помахав колпаком у своих ног, словно дворянин широкополой шляпой.
– Я – Алёша Двупрозванный. Весной ломанулся с Каменского винокуренного завода – слушать кукушку[127]. Теперь живу в лесу, молюсь колесу.
Заговорщицки подмигнул:
– Ты, чай, тоже в бегах? Откеда лапти сплёл, бабай? Комар тя забодай…
– Вольноотпущенный я. С Ирбинского завода. Карп Ковалёв, – сдержанно ответил старик, стоя по каторжанской привычке солдатиком.
Беглец присвистнул и отступил на шаг.
– Вольны-ы-й! – протянул уважительно и оживился: – Так, поди, у тебя и харч есть? Не тяжеловато несть?
Он вывернул пустые карманы своего халата:
– Вишь, голяк? Третий день ни крошки в хлебале. Кишки к хребту липнут.
– Энто дело поправимо, Ляксей, – проникся к нему сочувствием бывший каторжанин и снял с костлявого плеча «горбач». Поискал глазами удобное место в глуби таёжной чистинки, где лежала поваленная ветром лиственница. Устало присел на ствол выворотня: – Я тож в пути оголодал. Вместе и повечеряем, чем бог послал…
Он откинул крышку и склонился над коробом. Бегунец вытянул шею и воровато зашарил глазами по раскрытому «горбачу». Старик вытащил узел с припасом, взвесил его рукой:
– Тут снеди на двоих, пожалуй, за глаза хватит.
Алёшка плюхнулся рядом и нетерпеливо потёр ладони:
– Эх, щас вдосыть требуху набью.
Старик развязал узел цветного платка. Разложил на стволе нехитрый припас. Алёшка первым схватил пупырчатый огурец, смачно хрустнул им и похвалил:
– Скусный, хрусткий, – жадно схватил хлебную краюху и без остановки рвал её гнилыми зубами.
Когда насытился, косо глянул на старика и стал есть впрок. Наконец, рыгнул, погладил себя по животу ладонью. Лениво ковыряя концом обломанной ветки в зубных щелях, занозисто изрёк:
– А всё одно, я маракую, лучше голодно, да вольно, – надсадно закашлялся и выхаркнул на траву кровавый сгусток. – Я, как чахотку заробил, так решил про себя: «Харэ! Околевать буду на свежем воздухе. Сколь ни протяну, а всё моё времечко будет. До последней минуточки».
Карп, прибиравший в узелок остатки пищи, понимающе кивал. Парень скользнул наглыми глазами по затылку старца, вкрадчиво поинтересовался:
– А куда ты, плешка, чапаешь?
– В Малую Ирбу, – коротко ответил Карп.
– Да ну! – выронил огрызок веточки Алёшка. – Никак по каторге соскучился?
– Надо, – уклончиво ответил бывший острожник и захлопнул крышку короба. Двупрозванный впился взглядом в его руки и осипшим голосом предостерёг:
– Дед, ты бы, на ночь глядя, по тайге не шатался. Тут в этих местах, бают местные, такой ведмедь завёлся, не приведи Господи! От старости на дичь не охотится, так скрадывает домашнюю скотину.
И тише добавил:
– А ещё языком брякают, к человечинке зверь шибко пристрастился. Недавно бабёнка в лес по грибы пошла, так и не вернулась. Охотники выстораживают людоеда, а всё без толку. Хитёр, зверюга.
Карп уже закинул за спину «горбач», шагнул к дороге. Но при этих словах остановился, задумался. Предзакатное солнце начало быстро меркнуть. Лес глухо шумел в наступавших сумерках. Тревожно стало…
А бродяга не унимался, подливал масла в огонь:
– В этих местах ведмедь и шастает. Не ровён час, напорешься на него. Давай-ка лучше костерок разложим и заночуем здесь, от греха подальше.
Старик с сомнением посмотрел на продувную рожу бегунца. Неохотно, но согласился. Они споро собрали хворосту, валежника. Подтянули трухлявый ствол поваленного дерева. Запалили костёр. Наломали лапника, устроили лежанки. Глядя в звёздную высь, Алёшка Двупрозванный вдруг глубоко, прерывисто выдохнул:
– Эх, нарядность-то какая! Даже подыхать неохота. Считай, век прокуковал за холщовый мех и бубновый туз на горбу. – Повернулся на бок и мечтательно пробубнил: – Хоть бы какой завалящий купчишка по дороге проехал, что ли. Уж я бы его тряхнул! Живо бы ему ливер-то наружу выпустил.
Карп нахмурился:
– На кой?
– Как на кой? А тити-мити? – Он многозначно пошелестел пальцами. – Вот тисну жирный гаманок с цуциками, в сыте и в пьяне напоследок покуражусь. Когда околеванец придёт, будет что вспомнить.
Карп приподнялся на локте, внимательно посмотрел в шалые глаза бегунца, резко оборвал его:
– Окстись! Жалеть опосля не будешь?
– О чём? Что жирному квас пустил?[128] – удивился Алёшка и брезгливо харкнул в костёр. – Я – босяк[129] битый.
– Значит, кровушки пролить не боишься? – уточнил для себя Карп Ковалёв и осуждающе покачал седой головой. – Я, пожалуй, битей тебя буду. Руки по локоть в крови. Щас рад бы отмолиться, да грехи больно тяжкие.
– Да ну! – не поверил бегунец, окидывая взглядом тщедушную фигуру старика. Но всё же всем телом подался вперёд. Глаза бродяги лихорадочно заблестели: – Сказывай, дед.
– Слухай сюда, паря. Я ведь с Пугачом по Рассеюшке гуливал. Тот, бывало, часто говаривал: «Или удасся чем поживиться мне, или убитому быть на войне». Любил Емелька побарствовать. На плечах – парчовая бекеша. Сапоги красные, сафьяновые. Шапка из покровов церковных. На рукояти сабельной огромный адамант. Конь в попоне парчовой. Полюбовниц, дочек дворянских и купеческих кровей, целый обоз. Гуляла душа казацкая в полный размах!
– Вот бы мне хоть денёк так кучеряво пожить! – вырвалось у Алёшки.
Глянул Карп на беглого каторжника и осёкся: «Глаза у парня загрёбистые. Лихорадка зависти в них, как кострище, полыхает».
– А правда, что Пугачёв в какой-то пещере сховал свои сокровища? – тихо спросил бегунец.
Старик сел, раздумчиво подгрёб сухой веткой прогоревшие угли в круг и подкинул ещё хвороста. Взглянул искоса на бегунца, подумал: «Как бы слюной паря не подавился!» – и сухо обрезал:
– Говорьё это пустое. Не было никакого клада.
Алёшка разочарованно мыкнул, но с вопросами не отлип.
– А дальше-то? Дальше что было!