
Полная версия:
Сказания о руде ирбинской
Он, не вставая с места, подкрепил свою просьбу, неловко перекрестившись на икону в красном углу.
– За спасибо, харакчы[99], и прыщ на заду не вскочет, табаку потом жменьку, другую отсыпешь, – нелюдимо буркнул Константин и рыкнул: – Фенька, принеси горшок из кладовки, в котором я завсегда табак смолю. На нижней полке стоит. Да живо мне!
И подозрительным взглядом проводил бабёнку со следами незаживающих синяков на бледном лице. Аграфёна молчаливой тенью скользнула мимо него в сени. Она вынесла глиняный закопчённый горшок, подала старику. Не поднимая глаз, убралась в «скотную» половину избы пестовать ягнят.
Старик обрадовался, схватил горшок под мышку и засеменил к выходу, торопливо кланяясь прижимистому чалдону:
– Давай бох здоровья, Коста.
А Константин вдруг засобирался, запряг гнедого мерина, в возок кинул топор и мёрзлую освежёваную козью тушу, погрузил мешки с зерном. Жену запер в избе, дверь снаружи задвинул на чугунную щеколду. Ворота заплотного двора заложил доской-подворотней, наклямку[100] воротчиков замотал бечёвкой и поехал в Минусинск на базар. К вечеру удачно расторговался. По дороге домой завернул в лавку-винополку. Там столкнулся с Макеевым, который прибежал прикупить лампасеек, чтобы лакомить девок на тырле. Константин резанул его мрачным взглядом, грубо двинул крепким плечом ссыльнопоселенца и оттеснил от прилавка. Оробевший Сергей безропотно уступил ему очередь. Чалдон вытащил из кармана собачьей дохи пёструю тряпицу с комом мятых червонцев и, бахвалясь, небрежно бросил рубли лавочнику:
– Две бутылки хлебного вина.
Лавочник угодливо прогнулся:
– Не угодно-с ещё чего? Лампасеек, пряников печатных?
Мужик злобно покосился на соперника и, отрицательно мотнув головой, рассовал бутылки по карманам. Разворачиваясь к выходу, нарочно припечатал носок щёгольского юфтового сапожка чугунной тяжестью ступни в грубом кожаном ичиге[101]. Ухарь скривился и мстительно посмотрел в спину уходящего мужика.
Поздним вечером Константин вновь запер жену на щеколду, прихватил купленные бутылки и отправился к Мальцевым.
У Ильи, весёлого, разбитного мужика, не застал в избе инородца и заворчал:
– Где твой батрак? Упёр горшок табашный и с концами. Притырил поди, выхресть косоглазый.
Сосед спрятал смешок в русые усы, прищурился и дружески хлопнул Константина по плечу:
– Да ты никак браниться пришёл? Да энто я послал его скотине корм задать. Щас придёт Пипел и стребуем с него твой горшок. Поди-ка закрутился старик да запамятовал.
Хлопнула дверь, и на пороге возник озябший Пипел. Увидел Константина, суетливо скинул широкополую нагольную шубейку, спешно достал из-под лавки посудину, сунул в руки чалдону. Виновато залопотал, тыча под нос мужику бурый замшевый мешочек:
– Не серчай, Коста, тока-тока табак высмолил. На-ка, спробуй!
Мужики взяли курево по щепотке, понюхали. Махорка душисто припахивала чабрецом и смородиновым листом. Илья расхвалил табак, а Константин, припомнив простодушному инородцу уговор, отгрёб из щедро распахнутого мешочка в бумажный кулёк четверть запашистого зелья. Илья довольно потёр ладони:
– Ну, теперяча самое время за мировую по кружечке драбалызнуть. У моей Марфы дрожжоночка знатная приспела.
Он мигнул жене, и расторопная Марфа кинулась накрывать стол.
Константин же торжествующе вытащил из кармана бутылку и хлопнул донышком об стол: «Знай наших!» Сосед расцвёл в счастливой улыбке:
– Из мангазеи? Казёнка? Под такую радость не грех холодца из «рожи» отведать, а Марфа?
И Марфа расстаралась. На гладко струганных досках столешницы в чашках замлели, исходя солёной слезой, белогубые грузди, зазеленели бочковые огурчики. Хрусткая капуста, присыпаная резаным лучком и мочёной брусникой, заманчиво лежала белоснежной горкой. Рубленые стебли черемши, впрок заготовленные летом, источали острый чесночный запах. Ломтики сальца зарозовели рядом с рассыпчатой картошкой. А венчал это изобилие крестьянский деликатес, подаваемый только по большим праздникам да на свадьбы – изготовленный загодя «почётный» холодец из коровьей кожи. Поставила хозяйка и кувшинчик ягодной браги.
Илья спешно перекрестил рот и пробормотал краткую молитву. Константин клал медленные размашистые кресты и внагиб кланялся иконам. Пипел, не сводя загоревшихся глазёнок с запотевшей бутылки, беспорядочно, наобум совал сухие персты в худосочные плечики и пупок. Сели за стол. Марфе, как бабе, и Пипелу, по-стариковски, налили по крошечному лафитничку[102]. Илья наскоро махнул рюмку и начал метать в рот грибы и картошку. Константин медленно цедил водку и вяло ковырял ложкой холодец. Сразу же сомлевший инородец пьяненько жмурился и льстил гостеприимному хозяину:
– Хорош аппетит, Илья Василич. Хорош хозяин. Моя совсем старый, юрта нет, скота нет, совсем хомай. А баба и сын сдох. Некуда Пипелу идти, кусать нечево. Совсем допрый хозяин, не дал моя сдохнуть. Спасиба говорка.
– Аппетит – не жёвано летит. Глянь-ка, какой жор на меня нынче напал, – бодро ответил тот и легонько подтолкнул локтём обмягшего пастуха: – Э-э, совсем ты скапустился, Пипел. Накось, клюкни ещё лафитничек да ступай-ка спать. Марфа, – распорядился он, – сведи старика и уложи в пристройку.
– А ты что, Константин, нынче такой смурной? Ничево не ешь. Угощенье не по ндраву? – обеспокоился хлебосольный сосед. – Марфа, подсыпь нам ишо картохи.
Константин сокрушённо махнул рукой, встал и вынул из шубного кармана вторую заветную бутылку. Набулькал до краёв кружку, хлестанул не поперхнувшись и угрюмо насупился. Заговорил, выворачивая из недр мрачного измаявшегося нутра громоздкие булыжники слов:
– Гляжу я на вас, всё-то у вас ладом. Баба у тя хорошая, аж завид берёт: и весёлая, и в дому обиходница, и живёте душа в душу. Почто так?
– Да у твоей тоже из рук ничего не выпадат, – весело заметил хмельной Илья, – куды с добром, и приглядна, и ладна.
И осторожно попенял, подливая в глиняную кружку мутную брагу:
– Тока хвощещь ты, сусед, её без чуру.
Насмешливо пошутил:
– А жена, как мята, мять надо в любовинку, чем чаще мнёшь, тем слаще пахнет.
И он шутливо хлопнул по пышному заду подошедшую к столу со сковородой жареной картошки молодую жену. Игриво подмигнул ей. Марфа зарделась, подсела к ним на краешек лавки, сочувственно подпёрла ладошкой щёку. Уже изрядно перебравший Константин угрюмо набычился, саданул кулаком по столешнице и свирепо рявкнул:
– Да я её, суку блудливую, ваще удавлю когда-нибудь.
– Да чё ты мелешь-то, сусед? – бесцеремонно встряла в мужской разговор бойкая на язык Марфа. – Али мы не знаем, што Аграфёна девкой выдержанной, чесной за тебя шла. За что ты её так высрамил-то?
– Не в донос скажу, была чесной да вышла из веры. На днях я прихватил её в бане с полюбовником, – тяжело ворочая языком, признался Константин.
– Ты эт всурьёз? Без булды? – не поверил ему Илья. – Эт кто ж так тебе подмогнул?
– Макеев, поселенщик, что квартирует у сотника. – Чалдон уронил на заскорузлые руки косматую башку, и пьяная чугунная слеза выдавилась в уголок мутного глаза.
– Да, этот молодчик дошлый и глёзкий, как налим. От такова любую подлянку завсегда жди. А говоручи-и-й! Ему бабу уломать – плёвое дело, потому не обессудь, сусед, на осудном слове, а жену ты сам довёл до краю.
– В чём же ты меня завинил? – свирепо вскинулся чалдон.
– Дык, ежели, к примеру, кобылу свою то и дело кнутом охаживать, то и задохлина-кляча учнёт взбрыкивать, – изрёк Илья, – а тут баба!
Он назидательно покачал пальцем перед носом осоловевшего мужика:
– Она, вить, как кошка, шибко ласку любит. А будешь зноздить, поцарапает.
Константин тяжело поднялся с места, рыкнул:
– Не учи учёнова, а пожри дерьма толчёнова! Разязви тя! Ишь, указчик мне ишо нашёлся!
Шатаясь добрёл к порогу, сорвал с вешалки и напялил шубу, нахлобучил ушанку, на прощанье злобно хлобыстнул входной дверью.
Илья только головой покачал.
Глава шестая
Убивцы
Пьяный Константин с трудом добрался до дому, нетвёрдые ноги выписывали замысловатые кренделя. Долго копался, безрезультатно пытаясь развязать узел бечевки на наклямке воротчиков. Наконец озлился и с силой рванул воротчики на себя. Бечёвка лопнула, и мужик вошёл, оставив вхожалище во двор незапертым. Цепляясь за перила, влез на крыльцо, отодвинул чугунную щеколду и ввалился в тёмную избу. Аграфёна, уныло подперев щёку рукой, тёмной скорчившейся тенью сидела на маленькой лавочке около устья печи. Задорные отсветы огня, игриво колеблясь, выхватывали из сумрака избы осунувшееся лицо с запавшими потухшими глазами. Она увидела мужа, вздрогнула и насторожённо поднялась с места. Константин тяжело взгромоздился на лавку, расшереперил ноги в грубых ичигах, криво, издевательски ухмыльнулся:
– Почто без огня сумерничаешь? Хахаля поджидаешь? Разболокай мя да растилай постелю. Любиться нынче будешь с венчанным. И спробуй не ублажить! За космы оттаскаю! Эт те не сверх закону жить с полюбовником.
Мужик грозно потряс мосластым кулаком. Аграфёна кинулась к нему, стянула тесные сапоги, попыталась снять собачью доху. Но Константин, больно ударив её в грудь кулаком, шагнул к кровати и, не снимая дохи, упал на постель. Развалился, раскинул в стороны руки-ноги, густо захрапел. Жена с облегчением вздохнула, благодарно перекрестилась, кинула на пол свой полушубок, тихо прикорнула, тревожно вслушиваясь в раскатистый храп. Мысли тянулись безрадостные, беспросветные, как сгущающаяся мгла у протопившейся печи.
Вдруг в сенях что-то негромко брякнуло. Аграфёна приподняла голову, прислушиваясь к посторонним шорохам и завыванию пурги за окном: «Никак Константин дверь забыл на крючок запереть, вот ветер теперя ею и шабаршит. Надоть закрыться, а то снегу в сени наметёт или варнак какой заберётся». Помнила, что в зимнее время беглые каторжане с голодухи часто «шалили» по деревням и сёлам, тащили всё, что под руку подвернётся. Она накинула на плечи полушубок и вышла в сени. Нетерпеливые руки жадно сгребли её в охапку, горячие губы несыто припали к сомкнутому рту. Аграфёна счастливо задохнулась:
– Желанник мой, да как ты осмелился-то?
Сергей шёпотом спросил её:
– Что муж? Спит ли?
– Спит.
Он участливо забормотал:
– Как ты без меня, кралечка моя?
Аграфёна припала лицом к коже сборчатой сибирки:
– Мордует он меня день и ночь. Продыху нету.
И непрошеные слёзы брызнули из глаз. А он похотливо тискал её грудь под распахнутыми полами полушубка и бесцеремонно тянул к широкой корявой лавке. Аграфёна испуганно оттолкнула его:
– Ты што ополоумел? Проснётся – убьёт на месте!
Но молодчик самоуверенно возразил:
– Не убьёт. Он же пьян вдребезги. Я за ним следом шёл от самих Мальцевых, а он даже и не чухнулся.
– Любый мой, – взмолилась Аграфёна и снова припала к его груди, – давай убежим.
Он испытующе заглянул ей в глаза:
– А как же хозяйство? Я ж давно приметил, какое оно у вас справное.
И поселенец деловито, со знанием дела, стал перечислять, загибая пальцы:
– Две коровы, одна белохребетная, друга – коричневая нетель. Ишо мерин гнедой, десять овец-белоярок, супоросная свинья, пашня, шуба баранья новая, покрытая чёрной китайкой, однорядка тож чёрная, шапка кроличья, ичиги и протчева добра полны короба.
– Всё брошу. Вот такой вот разнагишённой, вскосматуху, босой хуть на край света за тобой побегу. И не оглянусь. Не с богатством жить, а с человеком. Не люба я тебе голянкой, чё ли?
Поселенец отодвинул её и холодно ответил:
– Не на то я родился, штоб на голянке жениться. Голой кости и собака не гложет. Рот-то радуется большому куску. Мы что? Побирушничать по свету пойдём? Больно надоть.
Аграфёна закрыла лицо ладонями и вскричала навзрыд:
– Лучше хлеб с водой, чем пирог с бядой!
Тогда молодчик отнял ладони от мокрого лица, стал пылко целовать, уверяя в безумной любви, и умолять более мужу никогда не принадлежать.
– Что же я могу поделать-то? Вить он муж мне по закону! – в сердцах, сквозь слёзы воскликнула Аграфёна.
Не давая ей времени на долгие раздумья, Сергей начал жарко убеждать любовницу:
– Возлюбленница моя, я хочу тебя замуж взять, но рассуди сама. Мы с тобой будем горе мыкать и лапу как медведи сосать, а твой мужик – жировать. Да ишо себе новую бабу заведёт. А ты корячилась, корячилась на хозяйство, а уйдешь с пустыми руками? Не дело ты баешь. Послушай же меня, дело это провернуть надо по-умному.
Он сделал вид, что глубоко задумался:
– Как ни крути, а пока твой мужик не отдаст богу душу, он нам и жизни не даст, и одной судьбы у нас не сложится.
Затаив дыхание, Аграфёна с ужасом уставилась на него:
– Что же делать-то?
Он хладнокровно протянул ей узорчатую опояску сибирки:
– Чичас самый удобный случай. Пока твой дундук[103] пьяный дрыхнет, возьми и придави ево. И будет тогда на ложке сразу две горошки. И безбедно заживём, и душа в душу.
Аграфёна горестно всплеснула ладонями:
– Да как же можно душу живую губить? А ежели кто проведает? С меня первой спрос будет!
– Докедова он тя на ножевом острие держать будет и мученически мучить? А ты? Нешто жаль берёт?
И начал вкрадчиво уговаривать:
– Да не проведает никто. Сказывай, уехал муж сёдни утресь в Минусинск и не ворочался ишо. Вот и весь сказ.
И всучив ей опояску, настойчиво подтолкнул в спину к прочным, оббитым войлоком дверям избы.
Аграфёна робко вошла из тесных вымороженных сеней в тёплую горницу. Завируха тоскливой волчицей глухо завыла за окном и заснежила стылое окно. Свозь изморозь тускло просвечивало размытое пятно луны. Плита остывающей печи уже совсем блёкло освещала край деревянной кровати с чёрным силуэтом безмятежно храпящего мужика. Над кроватью, на гвозде, как суровое напоминание о непререкаемой мужниной власти, висел конский кнут, а его длинное сыромятное плетево болталось над изголовьем, как петля удавленника.
Аграфёна на цыпочках подкралась к кровати, примерилась опояской к жилистой шее. Муж зычно всхрапнул и сладко, как грудной младенчик, зачмокал во сне губами, повернулся на бок, по-детски подложив кулак под бородатую щёку. Тут у бабы и руки опустились. Она смотрела на своего жестокого мучителя, и бессильные слёзы пережитых обид жгли её бледные щёки. Молодая отвернулась от изверга и, обречённо опустив голову, снова вышла в сени. На вопросительный взгляд любовника, протянула ему опояску и покачала головой:
– Внемочь мне.
Скрипнув зубами, Сергей бросил на неё уничижительный взгляд, вырвал из рук опояску и резко вошёл в избу. Сразу же всем телом навалился на спящего, отдёрнул косматую башку от подушки, закинул узорчатую полоску ткани на оголённую шею и изо всех сил начал душить. Константин мучительно захрипел, засучил пятками по мятой постели, судорожно цепляясь шершавыми пальцами за крепкую удавку. Наконец, он дёрнулся и стих. Убийца вытащил из-под него слишком приметную, вышитую ярким гарусом опояску, которую ему подарила дочь сельского лавочника Настя. И тут же вспомнил о деньгах, завёрнутых в пёструю тряпицу. Не удержался, обшарил сначала один карман собачьей дохи. Пусто. Перевернул покойника на другой бок, запустил руку в другой карман и нащупал заветный узелок с червонцами. Обрадовался, воровато оглянулся на входную дверь и проворно спрятал деньги в карман своих портков. Вдруг покойник зашевелился и замычал, пытаясь приподняться с перины. Цепенящий ужас, словно ледяной водой, окатил Сергея: «Ох, и живуч проклятый желопуп!» Вновь вспрыгнул на беспомощно распластанное тело, вцепился пальцами в твёрдый кадык и начал стискивать хрящеватое горло. Затем прислушался к дыханию и, приложив ухо к волосатой груди мертвеца, чутко выслеживал последний стук сердца. Встал. Облегчённо вытер холодный пот со лба. Вышел в сени, не забыв с собой прихватить бросающуюся в глаза улику – узорную опояску. Увидел напряжённую фигуру любовницы, сухо объявил ей:
– Издохнул твой муж. Верняк. За горляк жиманул, из нево и дух вон. – Глумливо ухмыльнулся: – Всё. Отдрыгался бохолдой[104] рогатый. Был полковник, а стал покойник.
Аграфёна вздрогнула и залилась слезами:
– Куда мертвеца-то девать?
Он ободряюще потрепал её по плечу:
– Почто так загорюнилась-то? Иль по мужниной лупцовке жалкуешь? Да не взробывай так, впотаях увезу жмура на лошади подальше и брошу где-нибудь у дороги в сугроб. Пущай люди думают, что каторжане его ограбили и придавили. Ты, главное, язык держи за зубами. Уехал, мол, в утренний уповод[105] на базар и обратно не вертался. А боле ничево мне не ведомо. На том и стой крепко.
Глава седьмая
Судный день
На следующий день с утра выборный сотник Ефим Игнатьевич Лыткин отправился на гумно. Вчерашняя завируха улеглась, но зато грянула лютая стужа. Край неба выбелил и слегка подрозовил первый предрассветный луч. В такую рань и такой дубак сотника выгнала забота. Ему нужно было рачительно, своеручно проверить, сколь ещё мешков мякины осталось для подкормки скота, и рассчитать, сколько баранов и прожорливых бычков пустить под нож. От верного человека пришла долгожданная весточка, что на золотоносной реке Сарала старателями проелась солонинка и в данный момент парное мясцо в большой цене: в Минусинске в базарный день пуд мяса шёл за рубль, а на золотом прииске свежатину можно толкнуть и за рупь восемьдесят. И это предприятие обещало сотнику и его десятскому Евдокиму Иконникову знатный барыш. Обоим нужно было поторапливаться, пока другие расторопные торгаши не перехватили столь наваристый куш. К обеду Ефим уже хотел приказать батракам начать забой скота, а к следующему утру он договорился с десятником собрать обоз. Лыткин бодро шагал к концу усадьбы свата и соратника Иконникова. И хотя идти было относительно недалеко (гумно находилось в конце собственного огорода и дворища Иконникова), он утеплился основательно. Но это не спасло Ефима от стужи. Ядрёный мороз забирался под козырёк волчьей шапки и немилосердно щипал вислобровый навес бугристого лба. Предательски слезились тускло-жёлтые глаза, похожие на затёртые кругляши медяков. Щетина усов, жёстких, колючих, как обломыш пихтовой ветки, махрово закуржавела. Кончик пористого длинного носа угрожающе побелел. Сотник то и дело усердно тёр суконными рукавицами-вожжанками и нос, и багровые щёки, боясь обморозиться. Но ещё издали, в конце усадьбы десятника, у бани Ефим узрел что-то сваленное в длинную чёрную кучу. Выборный озаботился: «Никак варначьё что-то спозаранку покрало у свата». Он покрутил головой и прихватил на всякий случай валявшуюся у ограды длинную слегу. Остановился и, приложив руку в лохматой вожжанке ко лбу, стал напряжённо всматриваться в стылый туман. Но из-за бани никто украдкой не выглядывал. Куча тоже не шевелилась. И Лыткин успокоился: «По ходу ворьё меня ранее углядело и дёру дало. А с перепугу и добро наземь побросало. Надоть глянуть да упредить Евдокима. Ишь кака здорова куча, поди што-то путное хотели уволокчи». Он отбросил дрын в сторону и прибавил шагу.
Подошёл ближе к бане и сначала обопнулся о знакомую мерлушковую ушанку, затем поднял с вытоптанного снега красную шерстяную опояску. Тогда Ефим подбежал ближе к вытянутому предмету, нагнулся над ним и отпрянул. В распахнутой свалявшейся собачьей дохе на куче печной золы валялся, как изношеный рваный обуток, его односельчанин Константин Шапошников. Багровый след удавки наискось перебороздил шею покойника. Было видно, что жилистую, мощную, как у бугая, шею беспощадные руки убийцы жестоко терзали: мяли, вдавливали, ломая хрящи, царапали и рвали ногтями. И теперь чистый, ажурный покров снега скорбно припорошил широкую грудь в синей косоворотке и серые холщовые порты. Волосатые руки и пальцы босых ног мертвеца скрючились в судороге предсмертной агонии. А со злобного почерневшего лица в белое студёное небо обескуражено таращились выпученные мёрзлые бельма. Из провала посиневшего рта с дрябло отвисшей челюстью тянулась полоска сукровицы. Сотник хоть и мужик не робкого десятка, а тут разом взопрел и суетливо закрестился: «Свят, свят, Господи! Спаси и сохрани нас! Эт кто ж тя, мужик, ухайдакал?»
А потом дробной трусцой побежал к ближней избушке, где квартировал его доверенный Сергей Макеев. Рванул на себя дверь, ввалился в домик, подскочил к кровати. В нетопленой избе, накрывшись с головой одеялом, «дрых» поселенщик. Потный Ефим сдёрнул с работника одеяло и в запале даже не удивился тому, что молодчик в постели лежит одетый. Сергей уставился на него сонными глазами. Выборный рухнул на лавку, гаркнул:
– Чаво вылупился? Живо зови десятника![106] Я мертвяка нашёл!
И сокрушённо застонал:
– Вот не было печали, так черти накачали! Щас понаедут из города дознаватели, всех замотают. А с меня особый спрос, всю душу теперя вытрясут.
Он сорвал с головы шапку, рукавом вытер испарину со лба и ожесточённо плюнул на пол:
– Тьфу-у-у ты! Вот пропасть-то, весь барыш коту под хвост!
Скоро к нему в избушку прибежал Евдоким Иконников. Десятник деловито пожал руку огорчённому сотнику:
– Здоров будь, сват. Ну, пойдём, что ль? – Он глубоко задумался, пятернёй поскрёб затылок, туго припоминая юридические термины. И важно изрёк: – На место-по-ло-жения убивства.
Рядом с убиенным уже бестолково толпились сельчане. Евдоким растолкал локтями любопытников, гадливо взглянул на труп и боязливо промямлил:
– Мда-а, жизню даёт тока Бог, а забират всяка гадина.
Затем важно надулся, изображая из себя опытного дознавателя, и сквозь спесиво оттопыренную нижнюю губу грубо цыкнул на любопытников:
– Р-рразойдись! Все знаки убивства позатоптали.
Тут из толпы высунулся шустрый инородец Пипел Питежев, посуетился около мертвеца и заявил десятнику:
– Пошто серчаешь, Явдокима? Пошто говорка знака чох? Глаз твой большой, а сам слепой, как сова днём. Плохо смотрел. – И он укоризненно ткнул сухим пальцем в едва заметный след саней. Выколупнул из притоптанного снега остаток капустного листа и засуетился на месте, словно лис, учуявший мышь в сугробе. А затем с рвением охотничьей лайки, уверенно взявшей след колонка, засеменил ко двору Шапошниковых, на ходу подбирая капустное крошево. Грузный Ефим за ним рысил, пыхтя и отдуваясь. Десятник, почтительно отставая, вышагивал за выборным сотником. Сват сватом, а чин блюсти обязан. Во дворе у бревенчатого амбара Шапошниковых Пипел нерешительно остановился. Десятник распахнул скрипучие тяжёлые двери, и все увидели хозяйские дровни с остатками капустных листьев.
Покойника на этих же санях и привезли в свою избу. Аграфёна, как только глянула через порог на босые пятки, на всклокоченную заиндевевшую бороду, на раззявленный в немой муке рот покойника, так белый свет и померк у неё в глазах. Она сомлела, грянулась на пол и в полуобморочье повинилась людям в содеянном грехе. Сообщника тут же, не сходя с места, схватили, скрутили, обыскали. Нашли при нём неоспоримую улику – цветной узелок с покраденными у покойника деньгами. Обоих безотлагательно упекли в чужовку[107]. Этим же вечером удовлетворённый сотник отписал рапорт в Шушенское волостное правление о доблестном раскрытии им зловещего преступления и поспешил собирать обоз с мясом.
На суде Макеева от досады на себя корчило, как бересту на огне: «Эка, каку глупую оплошку-то я дал! Не углядел в темноте и в спешке капустные листья в дровнях. Вот и попал, как бес в перевес[108]. Да и деньги надо было сразу же спрятать в потайном месте». Но на людях держался вызывающе, нагло отпирался:
– Семнадцатого февраля я находился при квартире Лыткина, сушил шкуры. На улицу выходил только справить малую нужду. Ночевал дома. А деньги Аграфёна мне сама отдала, потому что на шею мне вешалась. Но я в полюбовницы её не взял. Дак, вить, лучше раздразнить собаку, нежели бабу. Вот она и удавила свово мужика. Уж как она одна со всем управилась, мне то не ведомо. В тихом омуте черти водятся. Знать, шибко хотела иметь со мной блудную связь.
Тут он горделиво вздёрнул подбородок и плавно повёл ладонью по светлым вихрам. Улыбчиво поиграл ямочками-завлекалочками, а потом презрительно скривился:
– В самделе, нужон мне порченый товар, когда за меня и не такие крали хочут замуж пойтить. И побогаче, и покраше. Выбирай – не хочу.
Поселенщик игриво подмигнул Аграфёне бойким синим глазком. Та горестно простонала:
– Не убива-а-ла я. Кабы хотела убить мужа, бесивом[109] бы опоила. Никто б не вздогадался. А вина моя в том, что допустила полюбовника к телу мужа.
Она резко повернулась к Сергею и полыхнула на него чёрным пламенем взбешённого взгляда:
– Любый мой, чево ж теперь выхитривать-то? Повинись. Сними грех с души! Не ты ль принуждал меня задушить мужа? А теперь крутишься, как чёрт перед заутренней. Ишь ты! Мороженые твои глаза! Совесть-то поимей. Али, когда совесть Бог раздавал, тя дома и в помине не было?
Но ушлому поселенщику солгать, что облупленное яичко слопать. Макеев взвился с места, истошно, по-бабьи, завизжал, тыча в неё пальцем: