
Полная версия:
Сказания о руде ирбинской
– А пущай воры-разбойнички не задарма по узилищам хлеб жуют, а пользу Отечеству приносят, – желчно отрезал советник, ибо к ссыльным ворам не испытывал никакого милосердия. И хитро прищурился на старца: – Однако же не я один царскому Указу ослушник. А не у тебя ли, Акинфий, сто пятьдесят беглых рекрутов на заводе изыскали? А как же Указ? Ты, поди-ка, от избытка работной силы, топишь рударей, как слепых кутят? – съязвил Татищев, намекая на демидовскую незаконную чеканку монет из алтайского серебра. – Наедут досмотрщики, ты воды из озерца в мастерские напущаешь, и аминь беглому люду. А как уедет ревизия, воду откачаешь, мертвяков вынешь, заупокойную поп отпоёт, и делу амба. А ты свечу потолше поставишь, те поп грех смертный и отпустит. И внове ворота настежь для утеклецов.
– Всё мерзопакостная лжа и поклёп облыжный, – подскочил, как ужаленный, Акинфий и тревожно оглянулся на начальника тайной розыскной канцелярии. Но тот уже давно гулял среди придворных, чутко насторожив к светской беседе волосатые уши. Не сболтнёт ли кто хулительное словцо?
– С изветами ты боле моего наторел, Акинфий, – продолжал издеваться Никитич. И ещё громче, на всю залу припомнил: – Ведь ты ещё с шести тыщ штрафа, что на тебя Великим Пётром был наложен за оболгание меня, двести рублёв мне так и не додал. Али запамятовал по старческой немощи?
Демидов отшвырнул от себя карты:
– Мне твою калмыцкую рожу и без тово видеть было невмочь. А тепереча и за одним столом сидеть мерзит. Тьфу ты! – злобно сплюнул и потащился в танцевальную залу заигрывать с фрейлинами.
Бирон сухо приказал советнику:
– Не суй нос, Фасиль Никитич, в дела Демидофские.
Глава тринадцатая
Дуэль в лабиринте
Татищев спокойно проглотил совет, радуясь, что наконец-то остался с Бирошкой с глазу на глаз. Теперь его выход. Рыцарь случайного ломбера ни за что не упустит момент удачи. Он должен выиграть дуэль, чёрт возьми! В голове сразу промелькнуло Васькино завлекательное присловье: «Да рази без хабара игра в интерес?» И он вкрадчивым голосом змея-искусителя предложил:
– Ваш-ш-ш сиятельство, а не сыграть ли нам в ломбер на барышный интерес?
– Ф чём заключается парышный интерес? – пренебрежительно поднял брови иноземец и надменно оттопырил нижнюю губу.
Татищев выложил на стол из комзольного кармана заказные серьги, а рядом припасённый Указ.
– Серьги сии против Указа об учреждении Ирбинского завода. Я проиграю – отдаю чудскую диковину. А коли ты проиграешь – подмахнёшь у государыни сей документ. Только, чур! Карты на сей раз я мечу!
Тут к столу приблизилась Анна Иоанновна и остановилась в изумлении, завидев затейливую драгоценность. Огромные изумрудные каменья маняще сияли загадочным мягким светом. Россыпь мелких алмазов в золотой оправе незнакомого узорочья искрила и переливалась в свете лампад на лаковой поверхности игрального стола. Падкое на драгоценные украшения сорочье око царицы загорелось алчным блеском. Она нетерпеливо постучала воздушным веером по пухлой ладони и метнула на Бирона острый взгляд, намертво впитавший алмазный отсвет.
Царедворец глянул на неё и согласно кивнул. И царица сразу повеселела, распушила веер, гордо вскинула тройной подбородок и поплыла далее, даруя свою державную улыбку прочим подданным.
А в это время тайный советник, ловко растасовав карты в угодном ему порядке, украдкой передёрнул двойку на восьмёрку. Незаметно нащупал в потаённом кармашке недостающего туза. Но тот вдруг выскользнул из неловких пальцев под стол, упав недалеко от ног советника: «Эх, руки-крюки! Какая страшная оплошка-то вышла», – похолодел Татищев и попытался прикрыть подошвой злополучную карту. Мысли, как осиный рой, суматошно метались и жалили: «Нужен-нужен до зарезу этот козырь! Не токмо карьера, но и живот в сей момент болтается на тонюсенькой волосинке. Святые мученики! Сам Ушаков к столу подскочил! Сильна чуйка на палёное у начальника тайной канцелярии. Спаси, Господи!»
Никитич отвёл взгляд от Ушакова и вовсе помертвел, когда натолкнулся на злорадную ухмылочку подъячего вещуна. А вот и царица снова повернула свои пышные юбки к ломберному столику. Окаменел советник, аки степной хонгарайский идол. Всё произошло мгновенно. Тимофей Архипыч, хищно растопырив пальцы, кинулся к карте, чтоб явить на свет татищенское жульство. Раздался душераздирающий визг. Это шут, Михайло «Квасник», вороном налетел на подъячего, яростным хорьком вцепился ногтями в елейную харю провидца. Повалил на пол и давай грызть, лягать, за волосья драть и волтузить гунявого мужика. Придворная знать в момент окружила драчунов, усматривая в сём не предписанное протоколом развлечение, и раболепно подхихикивала императрице, что гулко, как в бочку, хохотала под опахалом. Ох, и любила она, когда её дураки и дурки собачатся и дерутся меж собой. То-то потеха!
Провидец еле отодрал от себя блаженного и, завывая и размазывая по рыхлым щекам кровавую юшку, что ручьём текла из расквашенного носа, подале отполз от взбесившегося шута. И про окаянную карту у каверзного пророка из памяти вышибло напрочь.
«Квасник» же закувыркался радостно и колобком покатился под игральный стол, бормоча себе под нос:
– Попалась мне бумажка-грамотка. В ей писано-переписано после Ивана Денисова. Не поп писал – Ермошка, коротенька ножка. «Коль языцем ты речист, мастер пытошный плечист. Коль Бирошке ты убытошен, ждёт тебя застенок пытошный. Там в застенке угли жгут и на дыбе кости гнут. Жарким веником всех парят, батогами спинки гладят. Супостату плеть да кнут, гостенёчка ждут-пождут»…
Он украдкой подобрал оброненный заветный козырь, быстро сунул карту в вяло опущенную ладонь советника и присел на корточки рядом с креслом Бирона. Растерявшийся Василий Никитич встретился с таким проникновенным взором шута, точно дурень только что в разум вошёл и подначивает «Ну же!». Татищев отдёрнул руку с картой, как из полымя вынул, и с размаху шлёпнул по столу козырем:
– Мой куш!
И торжествующе протянул Бирону Указ на подпись. Тот скривился, но не падать же курляндскому герцогу перед придворной чернью лицом в грязь? Карточный долг – долг рыцарской чести. Тут и царица не выдержала, подошла нетерпеливо ещё раз взглянуть на запавшие в душу чудские диковинки. Бирон хмуро подал ей бумагу:
– Анхен, шрайбен, битте!
Он и так не жаловал Татищева, а тут и вовсе люто возненавидел наглого русина. Царица хотела было выразить неудовольствие, но, заметив на лице фаворита гнев начинающейся грозы, торопливо, не утруждая себя чтением, подмахнула Указ. Помнила, под горячую руку сердешный галант мог и прибить. Татищев подобострастно прогнулся, преподнося императрице режущий игрой алмазов сибирский презент:
– Сия диковина из страны Хонгории, где Ваше Величество завод железоделательный желает учредить.
Анна Иоанновна выразила Татищеву удовольствие за дорогой подарок и тут же украсила жирные мочки ушей затейливыми серьгами.
– Благодарствую, князь! – тихо шепнул Василий Никитич, проходя мимо шута, и слегка поклонился ему. – От застенков петропавловских, шутя, оборонил меня.
– Спаси тя Бог! Отчего ж не помочь? – грустно улыбнулся «Квасник». – Али русское золото и в грязи не видать? От иноземцев же нам добра не ждать. – Смигнул невольную слезу и приметил, как с насторожёнными ушами к ним на мягких кошачьих лапках подкрадывается ласковый Ушаков. Заколотился шут нарочно в дурацком причете:
– Куда-ах, тах-тах! Ходит курочка в сапожках, выронила пёрышко, из пёрышка-то ядрышко; укатилось оно на Иваново село. На Ивановом селе-то собачка на лычке потявкивает, медведь на цепочке порывается, господин на печке обувается, госпожа за печкой оладьи печёт, сухари толчёт…
А вскоре Татищев провожал возок Арцыбашева в сибирские земли. У заставы напоследок крепко обнялись:
– Ну, не поминай лихом, Егор Михайлыч! Как мог, так я дело и справил. На тебя теперь вся надёжа. Бог даст, встренемся, наеду глянуть на вашу Хонгорию и завод Ирбинский.
– Милости просим, Василь Никитич.
И тут мимо них по заснеженной дороге, бряцая студёными цепями, поволокла ноги, закованная в ножные кандалы и «ручные железа» длинная вереница арестантов, нанизанных по десятку на «шнур»[76]. Ссыльных Ея Величества по этапу гнали в Сибирь на каторгу. Они понуро брели, лишь изредка поднимая бледные лица с клеймёными лбами и рваными ноздрями, и протягивали ладони за жалкой милостыней. Вдруг один из них споткнулся на месте, остолбенел на минуту, а затем рванулся из связки арестантов. Кандальник взбешённо мычал, гукал и яростно тыкал пальцем в сторону Татищева. Он широко разевал рот, болтал в нём обрубком языка, булькал, силясь выдавить: «Ы-ы-а-а!»
Татищев признал в каторжанине Ваську Жужлу и равнодушно отвернулся. Конвоир же огрел буйного зихорника прикладом и выровнял строй. Арцыбашев с сожалением посмотрел ему вслед, а потом нахмурился, махнул рукой, закутался в медвежью доху и завалился в крытый возок. Там угрелся под плотной рогожей и тронулся в дальний путь на Ирбинский рудник. Так и добирались они в горнорудную Сибирь одной дорогой. Встретились ли они на Ирбинском руднике? О том история умалчивает, ибо судьба каторжанина Васьки Жужлы столь малозначительна, что в дальнейшем не оставила никаких следов на её скрижалях.
Об остальных героях сего повествования равнодушное перо истории черкнуло несколько строк.
Татищева вскоре вызвала к себе императрица и велела с поспешанием отправляться в Оренбургскую экспедицию усмирять киргизских мятежников. И он понял, что Бирон его убирает с пути, ибо тайный советник всё же умудрился отстранить от должности члена Берг-Директориума барона Шомберга за взятничество и другие злоупотребления. Но пока Василий Никитич уговаривал хана Абдул Хаира снова присягнуть российской императрице, златорогий Минотавр уже через подставного заводчика Осокина овладел железорудной горой Благодатной, когда-то открытой Татищевым. Карьера Татищеву так и не удалась, семейной жизни, как таковой, тоже не было, друзей осталось мало, а врагов он нажил – пруд пруди. Умер Василий Никитич 15 июня 1750 года в деревне Болдино. Накануне смерти он получил известие о своём награждении государыней Елизаветой орденом Святого Александра Невского. Татищев письмом поблагодарил императрицу… и возвратил орден, как уже ненужный ему. Вслед за господином убрался на тот свет и верный раб, денщик Афанасий.
Анна Иоанновна же скончалась тогда, когда ей и предвещалось в пророческом сне. Случилось это совершенно неожиданно. С утра весёлая и бодрая, за обедом Анна Иоанновна вдруг потеряла сознание. Придя в себя, она сразу заговорила о престолонаследии. Царица понимала, что жить ей оставалось недолго. Преемником, по желанию императрицы, становился полугодовалый сын её племянницы Анны Леопольдовны. И 17 октября 1740 года императрицы не стало.
Бирон недолго горевал о смерти любовницы. Озлобленный, подозрительный и хитрый, регент правил жестоко и самоуверенно. Однако властвовать ему суждено было менее месяца. Он был обвинён в захвате регентства и небрежении здоровьем покойной государыни. 18 апреля 1741 года был обнародован манифест «О винах бывшего герцога Курляндского». Как говорили его недоброжелатели, «ему обломали золотые рога и сделали бодливого быка комолым». При аресте Бирон отчаянно сопротивлялся. Служивые осерчали и «успокоили» бывшего фаворита крепкими тумаками. Допрашивал его с чрезвычайным пристрастием всё тот же любезный Андрей Иванович Ушаков. Эрнест фон Бирон был приговорён к смертной казни, но помилован и отправлен под строгим надзором на высылку в Шлиссельбург.
Арцыбашев Егор Михайлович, горный инженер, выпускник Славяно-латинской академии, ещё долго и успешно управлял Луказским медным и Ирбинским железоделательным заводами. А с 1774 года казённый Ирбинский завод попал в частное владение авантюристам, много лет переходил из одних жадных рук в другие, пока не заполыхал всеобщим возмущением и отчаянным бунтарским пожаром.
Но это уже другая история…
Часть третья
Варначка
Не плачь, племянница, что судьба не ладится,
пусть плачет он, что берёт беду в дом.
Русская пословицаГлава первая
Взамужем
В народе говорят: тошно жить без милого, а с немилым и того тошнее. А замужество поневоле – судьба бабе невесёлая, слёзами горькими политая. От такой жизни баба рано вычахнется, обморщинится, сникнет и, как первоцвет, быстро свянет.
Вот такое бабье «счастье» и выпало на долю одной девице из Каменского. Переселенцы назвали так засёлок оттого, что выстроена была деревенька на неудобье. На каменистой горе около речушки Каменки. Это место нахвалили несведущим новосёлам хитромудрые старожилы. Опасаться стал коренной сибиряк новожилов: «Понаберётся рассейского народишка много, всю землю меж собой поразделят – и кончено дело. Сиди, чалдон, свисти в пустой кулак». Но, тем не менее, хоть и с трудом, но переселенцы распахали плугами и засеяли каменистую новь. Урожай вышел хороший, по десять пудов с шести десятин на семью. Вскоре новосёлы совсем вошли в колею. Укоренились. В каждом дворе от двух до шести лошадей завели, по две-три дойные рогатки мычат, с десяток овец блеют.
И разрослась деревенька в большое (около двухсот дворов) село. С белокаменным храмом на берегу бурливого Енисея. Богатое. С двумя плотинами, мельницами и шестью хлебными магазинами. На одной из плотин, на крутых взгорьях у устья Каменки, расположился деревянный винокуренный завод.
Насельниками села в те поры, в 1823 году, были в основном старожилы – чалдоны, окоренившиеся оренбургские малороссы да восемьсот арестантов, отбывающих каторжный срок на казённой виннице. Одними из первых насельников по ревизским сказкам значилось семейство Бахиревых. Парни в семействе были дюжими, высокими, нравом неуступчивыми. Не прочь в жарком споре ввернуть резкое, крепкое словцо. Старожилы, разрешая приёмный договор, даже уступили новосёлам порядочные льготы: освободили семью на три года от дорожной и местной подводной повинности и городьбы поскотины.
А девки переселенцев Бахиревых тоже слыли горячим, своенравным характером. Гордячка так ошпарит гневным взглядом беспардонного ухажёра, что нахал навек заречётся при ней охальничать. Знали себе цену девицы, не роняли перед парнями достоинство своё. Зато и слава об них по деревне добрая шла. Мол, брать невест из рода Бахиревых и в старожильческие семьи не зазорно. И рукодельницы славные, и честь девичью блюдут, и лицом миловидные.
Но всех краше была Аграфёна. Она только в возраст вошла, так сразу и заневестилась. Как-то враз расцвела. Среди сестёр и подружек вспыхнула сибирским пламенным жарком, что потаённо вырос на таёжной чистинке и вдруг дерзко раскрылся среди скромного тысячелистника и мелкой сиреневой ромашки. Что ни говори, а девица выгулялась ладненькая. На щеках – горицвет смуглого румянца. Чёрный волос распушился и неукротимо раскудрявился, так что еле в косники вплетается. В раскосых смородишных глазах – диковатая чертовщинка. В селе Аграфёна – первая нарядница. Лучше всех умела убор к лицу срукодельничать. На головке кружевная фаншойка-самовязка, на груди и плечах оранжево полыхала под солнцем атласная кофта в тонкую талию, на ходу шуршала зелёная юбка. На голенастой ноге выходной обуток – базарные ботинки с высокой шнуровкой и кокетливым каблучком с медными подковками. Как пойдёт в гулёвый день на сходбище, так все парни на неё одну зарились:
– Ну, выряжоха девка! Царевной вычембарилась, глаз не оторвать!
Не успела Аграфёна вдоволь покрасоваться на гулеванье, и ещё ни один завлекатель ей на сердце не пал, а скупой батька заторопился вывести лишний рот из-за родительского стола. Надумал выгодно спровадить её в деревню Луказскую.
Мать Аграфёны взвыла:
– Пожалей, отец, дочерёнку отдавать в таку захудалу деревню. Всего десяток-другой дворов. Скушно ей там будет.
– Там тож люди, а не звери живут, – сердито ответил Аграфёнин отец и нахмурился.
– А живёт-то там одна сплошная каторжня с бывшего Луказского медного заводу. Вечерами, поди-ка, бойся на улицу выйти.
– Эка невидаль, – не уступал хозяин, – этого добра и у нас хватает. Ишо никто живьём девок не ел. Бабе, тем боле, неча вечерами по улицам шлындать. Есть там и достопочтенные старожильческие семейства. Будет держаться их, так не заскучат.
Пробуравил взглядом супругу и помягчевшим голосом добавил:
– Не реви, грю, матерёшка. Отдаю-то же я её не на съеденье варначью, а в досточтимую старожильческую семью.
– Кто таков? – промокнула фартучным подолом глаза мать.
– Константин Шапошников. Мужик вдовый, но хозяин крепкий. Будет как сыр в масле кататься.
Та охнула и руками всплеснула:
– Видано ль дело, таку справну девку отдавать за вдовца? Ты чё, отец, рехнулся?
Хозяин вспыхнул, гвозданул кулаком по столешнице и рявкнул:
– Не бабьева ума энто дело, дур-ра! Голянкой её Константин берёт. Девок у нас избыток, на всех приданого не напасёсся. В хозяйстве из-за того убыток.
Аграфёна как узнала о сватанье, так взъерошилась, вскинулась, как кошка на дыбошки:
– Не пойду за нелюбого.
Но суровый родитель вожжи принёс из завозни[77], пригрозил ими:
– Не выкамуривайся, дочерь. Из моей воли родительской выпрягаться даже и не вздумай, не дозволю. Шкуру вожжами спущу! И зятьку наперёд накажу, штобы тя с твоим артатчливым норовом сразу же в когти брал.
Матушка же видит: «Шибко покорыстился муж. Упёрся, как бык рогами в землю. Ни в какую теперь не сдвинешь с места».
Утешает себя и Аграфёну:
– Дочерёнка моя любая, не супротивничай отцу. Смирись. Такова долюшка бабья. Наша воля лишь во щах. Сначала родитель нам хозяин, а потом – муж. Меня тож силком выдали. И ничево, притерпелась, слава богу. Ты лаской мужика бери, а коль буянить возьмётся, былинкой прогнись, авось буря над головой и пронесётся. А то, што мужик на возрасте, так, может, ишо и к лучшему, с понятьем будет, зазря бабу забижать не станет.
Смирилась Аграфёна. Послушалась мать.
Новожён после брачин привёз молодую в свежерубленую связь[78] с вычурами резными на заоконье в услуженье к вздорной свекрови. И началось – не так невестка села, не так встала, не по обычаю взглянула. По одной половице, сношенька, ходи, а на другую и не взглядывай. Вместо базарных ботиночек – на тебе старые черки[79] за скотиной ходить, а выходцы – в сундук. Вместо наряда – из крашеной домотканины рубаха и сарафан, чтоб неповадно было на девичьи посиделки мужней бабе бегать. Старая выжмочка день и ночь поедом ест, без уёму зудит, без причины к молодухе придирается. Всю душу Аграфёне на свой жилистый кулак вымотала. Но терпит она, помнит, маменька-то наказывала, мол, девичье смиренье дороже ожерелья, а покорливость да почтительность любое сердце растопят. Ласковое же дитятко двух маток сосёт.
И муженёк, нелюдимый буча, молоденькой жёнке не заступник. Так недобро с маменькиных жалоб на супругу взглянул из-под косматых бровей, что у бедной ноги с перепугу подогнулись. Ни взора приветного, ни слова ласкового от Константина не добьёшься. Наготовила молодица разные вкусности, подала и встала рядом. Смотрела, угодила ли богоданному муженьку? Похвального слова ждала. А тот в одну миску свалил щи, кашу и пироги, ложкой всё размял, мол, в брюхе всё одно перемешается, разодрал на стороны сивые усищи и бороду, высвободил рот и всё это месиво молчком в хлебальницу и покидал. Аграфёна и глаза в сторону отвела, такая отвратная застолица с души воротила.
А ноченька – тайное укрытие влюблённых женатин… Тёмное времечко, когда желанные слова, днём при сторонних притаённые, в темноте жаркими устами в милое ушко шепчутся и щедрой лаской нечаянные обиды обоюдно лечатся… Молодице оно отрады ни душе, ни телу не приносило. Грубо навалится, под себя подомнёт, посопит и сыто отвалится. Отвернётся и захрапит. Ни словечка, ни полсловечка. Бабёнке от таких ночей волчицей выть хочется! А от такой безотрадной жизни хоть глаза завяжи и в омут беги!
Не вытерпела…
В чём была ночью – полураздетой, босой – в родную деревню Каменскую назад убежала, в ноги к отцу с плачем кинулась:
– Пожалкуй, батюшка, лучше мне бабий век вербой прожить[80], чем с нелюбым миловаться!
Батька прощупал её хмурым взглядом:
– Чё удумала-то? Семейство Бахиревых позорить? Ты ж брюхатая уже!
Помрачнел и с упрёками накинулся на дочь:
– Визгуна свово нам тоже, как хомут, на шею хочешь повесить?
Кинулась мать Аграфёны ему наперерез, собой дочь загородила. Плюнул отец в сердцах и громко хлопнул входной дверью. Пошёл искать оказию, чтоб со случайным поверенным весточку зятю отослать.
На следующий день на двуколке[81] приехал за ней обозлённый Константин. Закрутил в руках кнут, набычился исподлобья на тестя, когда тот попенял зятю, что его дочерь в новой семье в чёрном теле держат, а потом сгрёб жёнку за космы и выволок из избы. Упираясь, Аграфёна дёрнулась было назад под заступу отцовскую, но тот только руками развёл, мол, не моя теперь воля над тобой. И отвернулся. Привязал мужик бабёнку косами за гуж к лошадиному хомуту. Погнал лошадь, а сам кнутом то лошадь, то Аграфёну охаживал:
– Што, не в губу те мужня ласка? А коль не по ндраву, получай взбучку, пристяжная жёнка.
Так до самого Луказского измученную бабу без остановки доволок. От натуги Аграфёна начала дитёночка скидывать. Видят свекровь и муж: «Запомирала баба. Куды деваться?»
Велел Константин матери за подмогой к бабке-знахарке Федотье бежать.
Боялись эту бабку односельчане. Мол, волхидка и оборотка она. Ночью то свиньёй под ноги винопивцам кидалась, то мерещилось суеверцам, что она огненным колесом по тёмным улицам каталась. И глаз у неё урочливый, сглаз наводит. Осерчает на кого, то у того либо скотина заболеет, либо у курей в клюве типун вскочит. Но к ней за травками на поклон шли, ежели ознобится и закахыкает кто или огневица трясти зачнёт. А ежели вдруг робёнчишко раньше времени народится, так она и выпарка умела выходить. Коли младенчик вертучим в зыбке становился, по ночам начинал уросить или его родимчик[82] бить зачнёт, то это тож к ней, к ведунье Федотье. Помнёт ведьмачка дитятко, помнёт, заговоры целительные прошепчет, травками лечебными попоит, глядишь, и оздоровит ребятёнтишко. Умела она и крестьянок от тайных бабьих хвороб избавлять. А вот наблудённых дитёнков из чрева материнского вываживать наотрез отказывалась. Грехом неотмолимым считала.
Скрепя сердце на поклон к волхидке пошла свекровь:
– Выручай, Федотья Макаровна, не побрезгуй гостинчиком. Вот тебе отрез льна на фартук.
Та пришла к ним в дом, глянула, видит, а в избитой молодухе жизнь на ниточке еле-еле держится. Вся она кровью изошла. Ребёнка мёртвенького приняла ведунья, а Константина и его мать изругала:
– Злыдни лютые, ребёнчишко и матерь его загубили! Молите Господа теперь, штоб не представилась страдалица безвинная!
Но чудом выходила оборотка Аграфёну. С тех пор молодка, как щепка, высохла. Румянец-горицвет на щеках потух, и смотрела она теперь на божий мир невесело.
Глава вторая
Безладица[83]
А тут и святки подошли. Константин уехал в лес за дровами, свекровь к родне умелась. Вдруг подружки-молодицы набежали. Весёлые, смешливые, румяные с мороза. Зовут с собой:
– Оболакайся, подружия, пойдём с нами на тырло[84]. Там гармощик новый пришёл. Святочные песни попоём, прибаутки посказываем. Што в том худого? Много ль в том греха? Неушто так весь праздник в избе, как твой безлюдень[85], безвылазно просидишь?
Поколебалась Аграфёна, в уме прикинула, что нескоро супруг домой из леса воротится и свекровь с родственных именин не поторопится, и решилась. Накинула полушубок, серую вязаную шальку.
Побежали молодицы на околицу. Зимний погожий денёк выяснился, улыбчивое солнышко на небе светозарными лучами игралось, белёшенький снежок искры в глаза метал, деревья в серебристой опушке нарядные, как невестушки, стояли. С горки девицы и парни на салазках катались, счастливо визжали, украдкой целовались. Светло и грустно позавидовала им Аграфёна. Впервые со времени замужества беззаботно и радостно улыбнулась окружающим.
А гармонист и впрямь был нездешний. Из новоприбывших поселенцев. Парень – выбей глаз! Из-под длинноухой рысьей шапки светлые вихры топорщатся. На щеках ямочки-завлекалочки, на ногах выходные сапоги с подбором, короткополая сборчатая сибирка с перехватом в талии и стоячим воротником. Озорной синий глазок направо-налево постреливает, молодчик шуточки-прибауточки с губ, как лузгу семечек, изобильно сыпет. Лихой поселенец в Луказском без году неделя прожил, а уже всем девкам и молодицам в селе головы заморочил. Как лихо развернёт гармонь да как с надрывом задушевно затянет:
Я Сибири не боюся,
Сибирь – наша сторона,
Кто милашечку полюбит,
Тот попробует ножа.
И в глаза каждой проникновенно смотрит, со значеньицем. Мол, про тебя, единая любушка, сердечная песня моя. Вот дурёхи и млеют под сладким и вязким, как патока, взглядом. Увидел Аграфёну, так сразу к ней, здороваться по ручке: