
Полная версия:
Сказания о руде ирбинской
И оттого слова Арцыбашева кольнули советника как шилом в бок. Он взвился с места, отшвырнул от себя вилку и забегал в горячке вкруг стола, сшибая на пол посуду:
– Окстись, Егор Михалыч! Вырос ты с осину, а ума – на волосину. Да ежели бы комиссары, кои оными заводами ведают, не бездельничали, а управляли толково, то доход был бы не менее демидовского. – Он резко остановился возле гостя, положил руки ему на плечи, заглянул в глаза: – На тебя, Егор Михалыч, у меня есть надёжа. Да где ж набёрёшься на кажный казённый заводик по Арцыбашеву. Вот в чём беда!
И снова сорвался, обежал круг, налил в бокал водки, выпил залпом и устало свалился на стул. Арцыбашев молча подал ему солёный огурец и потупил виноватый взгляд:
– Уж больно ты осерчал, Никитич, охолонись маненько. Это я так, к слову брякнул. А ты прямо весь и взъерепенился.
Татищев огляделся, увидел, как денщик хмуро подбирает осколки фарфора и столовое серебро, услышал его боязливо-упрямое ворчание:
– А я-то уж грешным делом испужался, кабы тя, барин, припадком не дёрбануло, прости Господи! – перекрестился тот на образа и глухо спросил: – Чай подавать? Али в баньку сперва?
– Да погоди ты с чаем! – махнул раздражённо барин. И, заметив растерянность Арцыбашева, укоротил свой гнев: – Прости, Егор Михалыч, что-то я не в себе сегодня. – И тут же продолжил уже спокойнее, заправляя чистую салфетку за жабо: – А ты сам рассуди. Демидовы ничуть не лучше иноземцев, токмо свой шкурный интерес и блюдут. Вкупе с ними без стыда раззоряют казённые заводы. Не зря говорится: «Худа та птица, которая в своё гнездо гадить не боится»…
Татищев неожиданно сник, старчески ссутулился и прохрипел осипшим голосом:
– Афоня, как там баня? Очищенья жажду. Смыть желаю всю эту жизненну мерзость…
Глава пятая
Чудская диковинка
Арцыбашев искренне порадовался перемене, думая, что советник успокоится, наконец, пустив под калёный веник все надрывные переживания, и первым пошёл за саквояжем с вещами.
Но не тут-то было. И когда шли в парилку, и когда лежали на полке, грея телеса, советник не унимался и продолжал возмущённо сетовать:
– Сколь годов я постигал тайности горнорудного дела? На Кунгуре и в прочих местах со-о-рок серебряных и медных заводов открыл. А кого над мной царица учредила? Какой-то дрянненький Бег-Директориум, а во главу его выскочку иноземную – Шомберга! Вошь Саксонская! В горном деле разбирается, как свинья в апельсинах. Представляешь, Егор Михайлович, – Татищев поставил на «попа» рядом лежащий берёзовый веник и расщеперил ветки, – рудные искатели животики надорвали, когда получили от него распоряжение искать руды в местах, где у деревьев сучья от мороза раздвоились или там, где роса на лугу на восходе лежит.
И он стряхнул на инженера горячие брызги. Тот вздрогнул от неожиданности, но продолжал лежать, млея от жара и навалившейся усталости. Тем временем Афанасий колдовал над вениками, паря их в отдельной кадушке. Чуть поддавая на каменку, тряс пузатый веник, набирая в него горячего воздуха и ласково шурша берёзовым листом по разогретому телу барина. От приятности тот стал говорить медленней, нараспев, но тему упорно не менял.
– А всё отчего-о-о? Покровитель ему – Би-ро-о-н! А тому спосо-о-бнее через Шомберга себе и немецким родичам заводы вы-ы-хитрить. Вон теперь ужо и к богатейшему руднику Благода-а-а-тному лапы загребущие протянул.
– А ну, как и наш заводик приглянётся? – опасливо вскинул голову от полка Арцыбашев.
– Эт верно, захочет сено коза, так сразу и будет у воза. Но пока нет регламента, Ирбинское железо ещё послужит России. Это я тебе обещаю. Хотя, сам понимаешь, полушечки[38] с каждого пудика всё одно отсыпятся Бирону в секретну кубышку. Не без того! У него ведь потайная подкладка дороже кафтана[39]. На что-то же ему надо покупать именья в Польше и Германии, конские заводики, экипажи…
Татищев угрюмо кивнул денщику:
– Ну, Афоня, начинай, а то совсем ослабну, не выдержу.
Денщик только того и ждал, подправил веничек, взял другой и пошёл хлестать двумя руками по очереди. Барин охнул:
– Вот, вот. Терзает Рассеюшку, аки жертву беззащитную, курляндское чудище быкоголовое… – А когда Афоня отстегал своё, еле поднялся, выдохнул и воинственно пообещал: – Но я ещё тот поперешник, пободаюсь с златорогим Минотавром за наш заводик. – С помощью денщика сполз с полка и побрёл в предбанник к кадушке с водой. По ходу повелел: – Сам охолонусь. А ты поддай-ка ещё парку гостю! Ажно чтоб уши в трубочку заворачивались! – И хитро улыбнулся разомлевшему Арцыбашеву: – Ну, друг мой ситный, держись. Аки попотеем, так и умом просветлеем.
И только Афоня взялся за гостя, как тот, покряхтев и постонав с минуту, вдруг вскинул голову:
– Батюшки святы! Совсем запамятовал! Да погодь ты, Афоня, передохни малость. – Он торопливо слез с полка и поспешил вслед хозяину: – Никита Васильевич, я что вспомнил-то…
Татищев отдыхал, попивая ядрёный квасок из деревянного ковша.
– А я что говорил? Эк ты скоро умом просветлел, однако. И что за спешка такая? Хуть обмойся для начала, да кваску медового спробуй. Знатный квасок-то.
Арцыбашев отмахнулся от протянутой кружки с квасом и, нетерпеливо заворачиваясь в белоснежную простынь, с придыханием заговорил:
– Я же какой гостинец тебе привёз! От абаканского воеводы Римского-Корсакова.
Он бросился к своему дорожному саквояжу, вытащил холщовый свёрток, отодвинул в сторону бочонок с квасом, осторожно развернул холст и хлопнул ладонью: – Вот! Глянь-ка, это наш Хонгорай, где, даст бог, и будет учреждён Ирбинский завод. Ну как?
Татищев, разглядывая холст навроде карты с нарисованными идолами, задумчиво спросил:
– Что за языки там проживают? Я ведь дале Урала в тех местах не бывал.
– Мы их зовём татарами, а оне себя хоораями кличут. И вправду чудный народец: живут в войлочных круглых избах, хлеба не сеют, животину разводят, навроде башкыр. А князья их, как магометяне, несколько жёнок имеют. Один их князёк, по прозвищу Курага, мне затейную вещицу преподнёс. Хочу её своей сестре любезной подарить. – Арцыбашев снова нырнул рукой в карман саквояжа и вытащил серебряные серьги с коралловыми бусинами, с двуглавыми рублёвиками и алыми шёлковыми кисточками. Каждая из серёг соединялась фигурной тоненькой цепочкой. Всё это сверкало и переливалось ювелирной ремесленной красотой и магией непонятных знаков.
– Затейливая диковинка, – невольно залюбовался Татищев. – А ежели и впредь такие куртиозные вещи у вас будут найдены, то отправляй их сразу в Академию наук. А коли там награждение дать не изволят, то я, не жалея своих денег, буду давать.
И тут советник просветлел взором и затаённо усмехнулся:
– Похоже, и мои мозги русская баня ладно пропарила! Вот что, сударик, задержись-ка ты у меня на некое время. Прожитьё определю в боковушке. А завтра я сызнова толкнусь к государыне с Указом. Спыток – не убыток. Авось отбудешь до рудника с подписанной бумагой. – И крикнул денщику: – Афоня, примай гостя на второй заход! А то и ночь уйдёт, сон уведёт…
Глава шестая
Царские покои
В эту же ночь в царской опочивальне было душно и чадно от обилия коптящих светильников и жарко натопленных печей. Истеплились восковые свечи у золочённого резного киота с иконой Иверской Божьей Матери. На стене отсыревшие парсуны-портреты матушки Прасковьи и царя-батюшки Ивана пялились малёванными очами в затуманенные стенные зеркала. А их дщерь, тучная Анна Иоанновна, возлежала на широкой кровати под вишнёвым балдахином. Рядом на паркетном полу прикорнули утомлённые шуты, горбуньи, уродливые карлицы и ветхие старухи-приживалки. Угомонилась и мартышка, привязанная к ножке стола. Весь день она потешала царицу и дворцовую челядь: задирала гладкий серый хвост над мерзким задом и гнусно чесала срамные места. Наконец-то охрип и упрятал голову под крыло горластый белый павлин. Порфироносца дремала. Девка Дарья Долгая на сон грядущий старательно чесала ей жёлтые шершавые пятки, а фрейлина Щербатова забавляла государыню очередной похабной сказкой:
– Издревле в одной деревне жили муж да жена. Жили они весело, согласно, любовно. Но мужик был хлибый, а жонка – кровь с молоком! А блудлива, не дай боже! За чёрта отдай её, и того уходит. Вот и заездила, ухайдакала мужа. Не сдюжил мужик, помер. Бедная баба горевала безутешно, и день ото дня ей всё пуще становилось невмочь. Вдовье дело горькое, сиротское. Тогда пошла она на погост, обняла крест и возопила: «Лежишь себе умруном[40], а кто меня ласкать-голубить будет? По чужим дворам просить зазорно, злые бабы за космы оттаскают. Приходи же, друг сердечный, да люби меня, аки живой!»
– Айлюшеньки-и! – ахнула, испуганно всплеснула сухими ладошками карлица и торопливо закрестилась на образа: – Спаси Христос, чё деется? Рази можно упокойников тревожить, да по такой надобности? Беспременно жди беды.
– Ну, зашамкала, дура! – одёрнул свысока Тимофей Архипович, сумасбродный подьячий с продувной рожей, в алой атласной рубахе навыпуск и серых растоптанных валенках. – Балясничаешь без понятия вздор всякий. У худого мужа баба и та по блудням затаскана, а тут и вовсе вдовица. А вдовица – не девица. Своя нужа! Нет её хужа! – и блудливо заподмаргивал слезящимся глазом императрице, хотя дворцовые суеверцы его за святого пророка почитали и лапы волосатые почтительно лобызали.
А дурковатый шут Михайло Голицын перекувырнулся через голову, по-петушьи захлопал крыльями-руками, глумливо заблажил:
– Ку-ка-ре-ку-у! Встану рано поутру, найду куру по нутру, да с пригожим личиком, чтоб снесла яичико. Ку-ка-ре-ку-у!
– Вдовье дело терпеть, чтобы сраму не иметь, – пискнула карлица.
Анна Иоанновна шумно высморкалась в розовый с шёлковыми кистями атласник[41], пнула в горб толстой ногой старуху и грозно приказала:
– Никшни, дура! Заверещала! А ты, графинюшка, чаво ополоротила? Дале балакай.
– Так вот, с вечера в избе баба улеглась на палати, да не спится ей. Телеса словно огнём жжёт. В полночь – стук в дверь. Встала баба, отворила, а там мужик ейный. Стоит как вкопанный. Бле-е-едный, в саван обёрнутый, с гробовой доской под мышкой. Она, дура, и рада-радёхонька! Отбросил он крышку гробовую и в избу. Повалил бабу на пол, задрал подол и любился с ней до красной зари, а как запел первый петух и осветилась изба, встал упокойник и, ни единого слова не говоря, ушёл. Жонка ажно омертвела и тут же отдала богу душу. – И фрейлина угодливо захихикала.
– То не мужик ейный был, а беспременно чёрт! – не унимался, крестясь, провидец. – Надо было оборониться от нечистика.
– Одна баба, сказывают, спаслась, когда упокойник к ней повадился по ночам ходить, – вставила Дарья Долгая, скобля длинным ногтём огрубевшую кожу на пятке царствующей вдовицы.
– Как же это? – округлила робкие глазёнки карлица.
– Чахнуть стала, ей добры люди возьми и подскажи, чтоб начертала она святые кресты на окнах и дверях. Пришёл муж-покойник, походил, походил вокруг избы: «Нет мне ходу. Видать я, горемычный, не люб боле супруге». Заплакал и побрёл обратно в могилку. И боле не приходил.
– Вон! – дёрнула царственной ножкой Анна Иоанновна, не открывая глаз. Все затихли, переглядываясь в непонимании. – Пошли вон! – вскинула руками царица и брызнула гневом царственных очей. Вмиг заколыхалась телесами, зашуршала юбками, зашоркала бархатными туфлями вся приблудная челядь. А вдовствующая императрица, озлившись на последние слова Дарьи, вновь впала в дрёму, но заснуть долго не могла, вспоминала своего покойничка – Курляндского герцога Фридриха-Вильгельма…
Суровый дядька Пётр Великий выдал за него замуж семнадцатилетнюю племяшку из политичного интереса. Дебошир и забулдыга Фридрих-Вильгельм от беспросыпного запоя, учинённого на радостях, окочурился всего-то за пару супружеских месяцев. Потому и дивилась в дремоте царица: «Почитай, двадцать годков минуло, и думки-то про него давно из головы выкинула, а поди ж ты, явился!» И уже в глубоком тревожном сне видит она: сидит будто бы герцог за богато накрытым столом, можжевеловую водку без меры хлещет, гостей потчует, её в уста целует. На перст ей кольцо обручальное напяливает. А она, молода девица, почему-то одета в чёрное свадебное платье и прячет лицо под траурной кружевной вуалью. Берёт Фридрих-Вильгельм обрученницу за пухлую рученьку и торопливо ведёт в опочивальню. Глянула она, а брачное ложе сырой землицей присыпано. Вскрикнула молодая и отпрянула от мужа. Осерчал супруг, ногой топнул, очами засверкал и на стекле зерцала перстом кроваво начертал: «На сём месте погребено тело рабы Божия Анны Иоанновны сего 1740 года, октября 17 дня, всего жития ей было 47 лет». Погрозил кулаком и растворился в сиянии зеркала.
В холодном поту проснулась монархиня, долго возлежала в постели недвижима, с мятым желчным лицом. Дворцовая челядь замерла, попряталась по углам: царица в дурном расположении духа. А когда соизволила встать с пышного ложа, то немытая, нечёсаная, в мрачном раздумье пошла шагать взад и вперёд по комнате. Тут-то ей под ноги и подвернулась карлица-хромоножка. Убогая несла пустое серебряное ведёрце, ибо её усердная дворцовая служба состояла в том, чтобы подтирать бархоткой капли, которыми павлин щедро усеивал дубовый мозаичный паркет. Анна Иоанновна внезапно остановилась и трижды сплюнула через плечо: «Тьфу! Тьфу! Тьфу! Плохая примета!» В гневе надавала оплеух дурнушке, оттаскала за жидкие волосёнки и наткнулась взглядом на провидца. Отбросила в сторону сопливую карлицу, прищурилась и поманила державным пальцем перепуганного вусмерть подьячего:
– Поди-ка сюды, ряса волосатая. Чай, недаром хлеб мой жрёшь? Покойник-супруг привиделся, шибко грозен был. Оглаголь мне, Тимофей Архипович, к чему сон сей ужасный?
– К худу, матушка, к худу! Знать, шибко заскучал по тебе упокойничек, – закатил глаза и запророчил Архипыч. – Ну, я беду-то неминучую отведу. Просунь, матушка, левую ножку через порог в приоткрытую дверь, перекрестись и скажи: «Куда ночь, туда и сон. Как не стоит срубленное дерево на пне, так и не стал и сон по правде».
Пасмурная царица суеверно повторила, отыграла левой ножкой на пороге, отчего несколько развеселилась и принялась за утренний туалет, не отпуская от себя подьячего:
– Чего примолк? Поведай, как с покойником управляться будешь? Одним шепотком от судьбы не отпрыгнешь, – она с опаской глянула в зеркало, но, увидев только своё отражение, с придыханием открыла любимый ларец.
Подъячий, увидев сияние, идущее из нутра изящной вещицы, оторопел и онемел на время, ибо впервые был допущен на ритуал, благоговейный для любой женщины, но для Анны Иоанновны – невероятно сакральный и гипнотический. Нарочито долго, с мягкой улыбкой и любовным блеском в глазах, она пропускала сквозь короткие пальцы драгоценные цепочки, нанизывала золотые перстни, прикладывала к пористой, умащённой терпкими жирными благовониями коже перламутровые нити крупных жемчугов и, наконец, примеривала ослепительную корону венценосицы в искромётной россыпи алмазов. Магия драгоценностей, как ничто другое, поднимала настроение на должную высоту и вселяла дух державной властительницы в каждую пору грузного тела, а особо – в надменный взгляд крошечных глаз, сродни холодным бриллиантам.
– А ещё пожертвуй энту вещицу, – отошёл от заморока подьячий, понял, что снизошла и до него минута счастья, ткнул заскорузлым пальцем в брошь с дорогими каменьями. – Не пожалкуй, матушка! А я её ныне в полночь снесу на погост, зарою в сыру землицу. Столкуюсь с мертвяками, штоб уломали мужа твово, чтоб не пужал тя. Накажу им, штоб передали упокойничку: «Не ходи до жонки, срок придёт, она сама к тебе придёт». – Он суетливо обежал царицу с другой стороны и прошептал заискивающе сухими дрожащими губами: – Да червончиков отсыпь откупиться, а то уволокёт допрежь времени в могилку-то. Всё сварганю, как надоть, – поднял длинный палец, повернулся к образам: – Далече я зрю! Така сила мне Господом дадена! – перекрестился и снова юлой к царице: – Аль сумлеваешься? Небось помнишь, до того как ты императрицей учинилась, я тебе корону провещал?
Анна Иоанновна поколебалась, но отдала знатную драгоценность и щедро отсыпала рублёвики в алчно протянутые ладони. Шут Михайло Голицын, сидевший тихонько в ногах императрицы, вдруг взвился с пола, закривлялся, вспрыгнул на плечи подьячего, задрыгал ногами:
– Кудах-тах-тах! Севодня праздник, жена мужа дразнит, на печь лезет, кукиш кажет: «На тебе, муженёк, сладкий пирожок, с лучком, с мачком, с перечком!»
А потом скинулся с него, встал столбом перед зеркальным отражением царской особы, прояснел взором и вполне разумно тому отражению глухо изрёк: «Полно тебе, государыня, в забобоны[42] мохнорылого верить. Царско ли дело у судьбы на потычках быть? Ишь как без чуру[43] прощелыгам сыплешь деньгой. Целый бурум[44] без счёта отвалила. Казна государева, чай, не безмерна».
Царица обомлела, узнав загробный голос мужа. А может, почудилось…
Глава седьмая
В тронном зале. Дела государственные
И только к обеду вышла Анна Иоанновна в тронный зал принимать министров, которые с утра маялись в соседних апартаментах, дожидаясь высочайшей аудиенции. И снова в её окружении горло драл павлин, прыгала по полу вертлявая обезьяна, прислонился к трону и задремал мудроумный шут и совал для поцелуя волосатую лапу под нос вельможам провидец Тимофей Архипович. Без них никуды. Вот и теперь они скрашивали царице зевотную скуку сидения за бумагами, которые подавали ей иностранцы-министры, а она, не глядя и не читая, равнодушно подписывала их.
Но, мельком увидев, что в дверях появился тайный советник Татищев, повела недобро бровью и нахмурилась. Тот сразу заметил недовольство государыни и дипломатично перевёл свой взгляд на прикорнувшего у трона шута, обнимавшего бочонок кваса. Пожалел втайне «князюшку»: «Горькая ирония рока! До чего же уничижон потомок знатного рода! Дед его Василий, галант[45] царицы Софьи, при троне почётно сиживал, а внук полы штанами протирает в шутовском наряде! Ещё и службой лакейской обременён – обносить гостей русским квасом. За то и прозвали «Квасником». Как тут умом не тронуться?»
Василий Никитич бережно обошёл блаженного, а протянутую встречь лапу Архипыча брезгливо оттолкнул. Зато хотя и с трудом, но прогнулся в нижайшем поклоне царице. Застарелый «утин»[46] мешал раболепствовать внагиб. Стерпел и, опахнув помазанницу буклями пудреного парика, умильно облобызал смуглую короткопалую длань. Царица, не умаляя строгости, спросила:
– Опять, Василь Никитич, пришёл суемудрыми прожектами нудить меня? С чем на этот раз пожаловал?
– Я экстактно[47], государыня-матушка. Приложи царственную ручку, подпиши Указ о строительстве казённого Ирбинского железоделательного завода в Сибири. От него большой прибыток казне будет, ибо великое «сокровище» на счастье Вашего Величества там открылося. По расчётам, завод может давать до двухсот тыщ пудиков железа. Дай, матушка, на учреждение двадцать пять тыщ рубликов. – И увидев, как помрачнел взгляд императрицы, зачастил улещая: – Пусть даже и не вдруг, а хотя бы частями. Лет через пять, и даже ближе, траты с лихвой окупятся. Сама посуди, на добычу пуда железа потратим двадцать копеек, а продадим пудик – за сорок. Казне – прибыток! И имя Вашего Величества в бессмертность войдёт.
– Что за предерзкая докука, Василь Никитич! Мало ль нам других заводов и Благодатного рудника? – не сдавалась правительница. – Да на кой ляд така прорва железа? Ишь, чего умыслил? Казну государеву впуливать на свои химеры! – Она сердито топнула ногой. – Железных заводов вновь до моего указа строить не велеть! – и отмахнулась от советника, как от надоедливой мухи: – Да и что ты, Никитич, взялся через голову-то всё скакать? Покажь сию бумагу Берг-директору Шомбергу. А ещё лучше б ты озаботился изысканием дорогих каменьев для императорских особ. Обмыслите с ним это дело. – И милостиво добавила: – Впрочем, как-нибудь ввечеру в «День придворных» прибудь во дворец на ассамблею. Я велю тебя в списки внести, – отодвинула бумаги и повелела закладывать карету.
Заскрежетал зубами Татищев: «Небось в «домок», к мил-дружку графу Эрнесту Иоганну Бирону. Баба она и есть баба. Волос долог, а ума с гулькин нос!» Да делать нечего, нижайше откланялся государыне.
«Квасник» приоткрыл мутные глазки и скорбно ухмыльнулся. Гнусный Архипыч злобно проскрипел в спину: «Попомни вещубу мою, гордыбака. Руды много накопашь, да в руде и тебя закопают!»
Так не солоно хлебавши Татищев вернулся домой. На вопросительный взгляд Арцыбашева только руками развёл:
– Нужна ей такая заморока! Она и старые казённые заводы готова разбазарить! Любому прощелыге запродаст ни за понюх табаку. У ей же на уме только цацки да Бирошка. А дело надо крепенько обмыслить, чтобы немчин его на корню не загубил, либо под себя завод не подгрёб. Ничего, Егор Михайлович, лиха беда начало! Найдем ключик и к навозной куче…
Глава восьмая
На сенной площади. Нет худа без добра
На другой день Татищев и Арцыбашев, озаботившись покупкой корма для заводских каурок, с утра засобирались на рынок. Афанасий растопырил крестом руки на пороге:
– Куды-ы! Не успел чуток одыбаться, а ужо и ноги в руки. На дворе сиверко дует, а он выффарился гоголем. Покуда не напялишь овчинный тулуп, пимы да лисий бурк[48], за порог, убей бог, не пущу!
Арцыбашев поддержал старика:
– И впрямь, Никитич, утеплился бы ты, а то вовсе пластом сляжешь.
Татищев скрипнул зубами, но денщику покорился. И вскоре господа направились на Сенную площадь, где окрестные крестьяне возами торговали сеном, соломой и дровами. Пока горный инженер рядился с толстощёким мужиком насчёт овса, Татищев отошёл в сторонку прицениться к дровам. А когда обернулся, глаза выпучил. Заводской управитель торговался с неуступчивым крестьянином за каждую полушку, а его кошель с лёгкой руки ухаря в шубном кафтане незаметно выскользнул наружу. Хлыщ беззастенчиво запустил гибкие персты в карман ещё раз и вынул позолоченную табакерку. Похваляясь умением перед стоящим рядом с ним щуплым лупоглазым мальцом, достал из краденой коробочки щёпоть душистого табачку, нюхнул и засунул вещицу обратно в карман раззяве Арцыбашеву. Стрельнул глазами сопливому подельнику на растопыренный карман: мол, спробуй.
«Вот оно что. Обучатель воровской Академии сорочёнка муштрует», – смекнул Тайный советник, вмиг метнулся и хвать одной рукой за ухо мальца, запустившего руку в арцыбашевский карман, а другой вцепился в рукав пестуна-мошенника. Только разинул рот, чтобы «слово и дело государево» гаркнуть, как гибкий мазурик ужом извернулся и, аки дым, в толпе бесследно растворился. А малец заревел и стал сопли и слёзы по замурзанным щекам жалостливо размазывать:
– Отпусти-и-и, дядька, Христом богом прошу! Я больше не бу-у-у…»
Арцыбашев потерянно шарил ладонями по карманам: «Кошель скраден. Как же я без деньги теперь буду?»
– Ах ты, шушара базарная! Побрыкайся мне, – Татищев больно ухватил мальца за руку, – чей, сукин сын, будешь? Да не смей врать, а не то в Сыскной приказ сволоку, там тебя живо на дыбу вздёрнут.
– Ва-а-нька я. Сын подъячего, – занудливо выл чумазый воришка.
– Ишь ты, Алёша бесконвойный![49] Нешто родитель тебя определил в чужих карманах шевелить? – упорствовал тайный советник, немилосердно выкручивая ухо сопляку. А тот сучил ногами от боли:
– А-а-а! Не-а-а-а! Он отдал мя учить словесности к пономарю.
– Так почто, бельмес, к добрым наукам старанье не проявляешь, а воруешь?
– А-а-а! Не хочу учица-а! Пономарь больно розгами лупит!
– Пузыри не пущай и не канючь, козюля зелёная, а говори, коль с ворами спознался, что за мошенник кошель скрал? Иначе к родителю свезём, он те сам разума в задние ворота влупит.
– А-а-а! Не возите к тятьке. Истинный бог, всё без утайки поведаю. Кошель ваш зихорник[50] Васька Жужла вынул.
– А где достать его можно? – Татищев от души треснул по вихрастому затылку.
– Ведаю, ведаю, дяденька! – ещё громче взвыл малой. – Ён хибару снимает в Волчьей балке, у побирушки-становщика[51] Дениса Криворота.
– Ну, Егор Михалыч, поедем кошель твой добывать. – Советник изо всех сил за шиворот тряхнул скрадчика и зашвырнул в возок: – Залезай, вошь загашная, дорогу будешь указывать.
– Может, стражей с собой возьмём? Не то, глядишь, по черепушке кистенём приголубят, – усомнился Арцыбашев и осведомился у воришки: – Один Жужла там живёт али ещё с татями-компанейщиками?
– Ади-ин. Ён в одиночку работает. К ему тока Марфа Худодырая по блудному делу ходит.
– Что за баба? Сейчас мы застанем её? – строго вопросил тайный советник.
– Не-а, ёна севодни на рынке скраденными платками торгует.
– Ну, тогда сами управимся, – рыкнул Татищев, мотнул головой горному офицеру, чтобы тот садился, а вознице крикнул: – Гони к Волчьей балке! – Сел, кряхтя, сам в возок и в своей манере добавил: – К «волчаре» в гости – поиграть в «кости»…