
Полная версия:
Сказания о руде ирбинской
Позднее обнесли эти земли глухим забором со сторожевыми башнями и вышками. Казаки и местный замордованный люд стали рвать пупы и наживать килу на строительстве дороги до Курагина. Застонали под топорами вековые ели у отрогов Восточных Саян, натужно заскрипели подводы приписных крестьян, доверху гружённые землёй для плотины.
Здесь же, на болотных кочках, слегка присыпанных привезённой почвой, и возникло поселение Малая Ирба – каторжанская околица Сибири. И поселились там по царской воле колоднички, злыдари клеймённые, «рваные ноздри». А среди них гремела цепями «подлая чернь» – сообщники Емельки Пугачёва. И были они для каторжан – народца буйного, лихого и без того к побегу и бунтарству склонного – как тлеющий пепел в ворохе гнилой соломы, готовой вспыхнуть в любой момент. Но это уже другая история…
Часть вторая
Рыцарь случайного ломбера[24]
Три воинства числом до девятиГотовы бой отчаянный вести.…чтобы вести за ломбером судьбуДвух рыцарей, вступающих в борьбу,Выходит вся сверкающая ратьНа бархатное поле воевать.А. Поуп. «Похищение локона»Глава первая
Буран
Пара понурых коренастых лошадёнок еле тянула на первый взгляд лёгкий рогожный возок с лубяным верхом и рваной дырой в кожаном переплёте ремней. Правил каурками неповоротливый густобородый извозчик в огромном собачьем тулупе, мохнатом волчьем треухе и в рукавицах-шубинках[25]. Боясь сбиться с пути, он, на чём свет, клял лихую непогоду и безотрывно буровил прищуренным взглядом снежную свистопляску на дороге. Буран свирепел и вскоре разбойничал люто и беспредельно. Даже широкие полозья возка не выдержали, шатко заскрипели, натужно застонали. Сильные порывы ветра били и зверски трепали в разные стороны задубевшую рогожу лубяного верха, грозя опрокинуть хлибкий возок в любой момент. Не прошло и получаса, как санный путь окончательно перемело. Возница запаниковал, рванул поводья и тут же въехал в невидимый сугроб. Возок наклонился, завис на минуту и рухнул набок. Лошади осели назад и отчаянно заржали. Бранясь и барахтаясь среди мешков, корзинок и саквояжей, из-под рогожи едва выполз ничего не понимающий, заспанный путник:
– Еремей, чёрт косорукий! Дубина стоеросовая! Править разучился? Зря я на тебя понадеялся. Брёвна тебе таскать по руднику на твоих клячах, а не в столицу извозом…
– Не моя провинка, Егор Михалыч, – озлился извозчик, помогая барину подняться, – зря грешите на мя! Ишь кака некать[26], аж полозья скособочило. Да и ветер прямо в рожу дует, все зенки снегом залепило.
И, вымещая на животине своё раздражение, больно огрел одну из каурок мёрзлым кнутом. Та вздрогнула, взбрыкнула и в ответ хлестанула хвостом извозчика наотмашь, прямо по глазам. Ерёма взъярился ещё пуще и заругался матерно и длинно.
Заводской управитель Егор Михайлович Арцыбашев, державший путь в российскую столицу, рассмеялся от души. Давненько он не слышал такой отборной брани. Шутя выгреб из-под воротника неприятно колючий снег и нацепил на голову свалившийся при падении лохматый малахай[27], длинный рыжий мех которого скрывал горячие угольки смешливых глаз, но нрав выдавал добродушный густой бас:
– Уймись, охальник. Лучше скажи, долгонько ли до Петербурга осталось?
– Да в прошлой станции смотритель сказывал, ишо версты три волокчись, – тут же утишил свой гнев возница и забубнил угодливо: – Не сумлевайся, барин, щас я обухом полозья-то выправлю, да гамузом[28] враскачку возок и поставим. Мешкать неколи, дотемна к месту добраться не худо бы. А то опеть от волков отбиваться, язви их…
Вскоре плечистый заводской управитель и дюжий ямщик вместе поднатужились, подняли повозку на полозья и погрузили заново поклажу. Разгорячённый барин полез внутрь выстуженного возка с опаской:
– Как бы не прозябнуть. Покрой-ка ты меня, Ерёма, ещё одной рогожкой.
Ерёма исполнил барскую просьбу и, взбираясь на облучок, тяжело выдохнул остатки ворчания в заиндевелые усы:
– Эх-хе-хех! Вам-то што? Барское дело какое? Полёживай в тепле да жуй барчу[29]. – Он зло потянул поводья. – Но! Растележились тут, вашу… А мне-то каково? От самого Ирбинского рудника сопли на хиусе морожу. Брюхо к хребту прилипат.
Кони прибавили ходу, и Ерёма вроде как оттаял, но продолжал занудливо бурчать:
– Токмо и радости, што барин деньгу справно платит да еду на станциях не жадобит. Но, родимые! Ужо и вам будет…
Арцыбашев и впрямь пошарил рукой в холщовом мешочке, перекусил сушёной маралятиной, пригрелся под рогожкой, закемарил и провалился в тяжёлый глубокий сон. И виделось ему, как там, в оставшихся далеко позади диких неприступных сибирских горах, стонали вековые кедры под мужицким топором. Хрипели покорные крестьянские лошадёнки и волокли из тайги по гнусной болотине тяжеленные стволы могучих дерев. Надсадно горбатились приписные крестьяне и каторжане, обгораживая новый рудник острыми кольями. Без роздыху рубили сторожевые башни, бараки, караульные избы, контору, мельню, пекарню и даже баню. Спешили до зимы поднять плотину и расширить устье реки, чтоб способней было сплавлять на баркасах руду до будущего завода. Прикованные к тачкам кандальники с ранней весны до седых заморозков корячились, таскали землю из тайги, укрепляя болотные зыби. И всё бы ничего, да приключился в тех местах великий мор. За каких-то девять дней все каторжане повымерли от сибирской язвы. Куда деваться? Батюшка отпел горемык всех скопом и освятил первый, без крестов и памятных знаков, погост колодников, что разместили в скальниках по правому склону Железной горы. И теперь ни работной силы, ни денег, отпущенных на вольный наём, не осталось. И Указа о заводе нет, как нет…
От беспокойства проснулся заводской управитель, выглянул наружу, окинул взглядом спокойную белую равнину и вздохнул: «Слава богу, быстро унялась непогода. Так бы дела государевы вершились. Ан нет, незнамо какой пургой, в каких чиновьих кабинетах наши-то бумаги кружит-метелит».
Свёл хмурые брови, прикинул в уме. Оказалось, уж пять годов минуло, как рудознатец Андрей Сокольский, узнав о кузнечном промысле Коссевича, открыл богатый железом Ирбинский рудник и отправил бумаги на высочайшее рассмотрение об учреждении там завода. Покуда ждали царскую печать, царёв советник Татищев, радетель за силу государства российского, взял и втайне отправил его, горного инженера Арцыбашева, на подготовительные работы. Пять лет! Сколько трудов, сколько жизней положено. А Указа нет как нет. Намертво остановилось дело.
Вспомнил, как в унылости напутствовал его Андрей Сокольский:
– Спознай, Михалыч, об чём они там наверху-то думают? Осталось дело за малым, начать и кончить строить завод. Чего с бумагами канителятся? Аль Расее железо без надобности?
И вот теперь Арцыбашев второй месяц добирается из Хонгорайской земли в Петербург, до управляющего Сибирскими заводами Василия Никитича Татищева. Потому как одна надежда на честь государева мужа. Уж он-то придумает, как сдвинуть дело с мёртвой точки да с мёрзлой кочки…
К полночи путники подъехали к городской заставе. Полусонный в вязкой дремотной тьме Петербург встретил их тяжким затаённым молчанием. Угомонились и отдыхали от суетного будня горожане. Лишь изредка взбрёхивали в глухих проулках одичавшие стаи бродячих собак, да кое-где на подоконниках подслеповатых окон скудно теплились лампы-маслёнки и жировки. Чай, не праздник огни лить да шумно гомонить. Только по великим торжествам, по высочайшему требованию императрицы Анны Иоанновны, и то нехотя, обыватели выставляли в окна домов по три-четыре толстенные восковые свечи и жгли до самой полуночи. В будни же петербуржцы обычно скаредничали, приберегали запасец. Рассуждали так: торжеств у государыни много, а разоряться на царскую прихоть приходится из собственного кармана. Но Зимний дворец, Адмиралтейство и потешный театр неизбывно блистали множеством ярких огней. Столица как-никак…
У дворца извозчик приостановил возок. Арцыбашев сдёрнул с головы лисий малахай и поклонился сверкающим царским чертогам и дворцовой страже, а Еремей облегчённо перекрестился:
– Слав те, Господе! Сохранил боженька живот наш! Домыкались до места.
Крикнул караульному:
– Служивый, а хде тута буде артиллерийска слобода?
Караульный неопределённо махнул рукой в сторону вдоль Невы. Ямщик уже веселее понукнул каурок, и они, предчувствуя скорый тёплый кров, легко затрусили к просторному рубленому дому с высокими деревянными колоннами.
Глава вторая
Татищев. Дела семейные
А в это время в опрятной, но не очень уютной петербуржской квартире пожилой вислобровый денщик Афанасий укладывал в постель хворающего барина, того самого управляющего Сибирскими заводами, царского тайного советника Василия Никитича Татищева. Он заботливо, по-бабьи, замотал болезного в собачью вязаную шаль и завалил тёплыми одеялами. И пока хлопотал вокруг него, безостановочно и сварливо выговаривал:
– Ишь каков! Все баре, как баре. Лежат себе на диванчике, калёны орехи грызут. А энтово всё носит куды-то по морозу и носит. Всё чевой-то хлопочет и хлопочет. Ни людям, ни себе спокою не даёт. Истинно говорю, бездомовник ты, Василий Никитич, и безбабник. Супруга твоя, разлюбезная Авдотья Васильевна, и та бездомовья твово не сдюжила. Потому и с игуменом Раковского монастыря снюхалась, блудом блудила. Пока ты по Сибири околачивался, она всё хозяйство твоё порушила, в прах раструсила. Одёжу не токмо твою распродала, а и деверя Ивана Никитича разнагишала. Видано ли сие дело? Хорошо, бабу отженили и под зад мешалкой наладили, а инако пузо от попа нагуляла бы? То-то посмеху было б!
– Полно тебе, Афонька, бабу гнобить. Лучше помоги хворь одолеть. Я великой старости ещё не достиг, а вся моя крепость уже изошла. Ткни – в прах рассыплюсь. Вон глянь, как язык к гортани прилип.
И он выпятил вялый, обложенный белым налётом язык, задышал натужно, в груди хрипло забулькало.
– Святые угодники! Страсть-то какая! Накось, похлебай малинова взвару с медком да пропотей как следоват. А как жар спадёт, в баньке тя пропарю. Глядишь, Бог помилует и на энтот раз, – загоношил ещё сердобольней денщик, но укорять барина не переставал: – Так скоко можа по чужим землям шастать? То в иноземье над науками невесть как изчахнулся, то в баталиях петровых ранами исходил, то на Каменном поясе хуже кандальника изробился, руды добывал. Весь иструдился, выболелся наскрозь! И чаво так вырабливаться? Пора уж угомониться.
Он прошаркал к ореховому секретеру, достал из ящичка уже распочатое письмо с искрошенной ногтями восковой печатью:
– Вон тебе цыдульку[30] дочка прислала. Прочтёшь али как?
– Худо мне, башка шибко трещит. Сказывай сам, всё ли ладно у Евпраксиньи?
– Да вроде на мужа не жалобится. Холит её, почитает как супругу. В доме не скудно. Чево ишо бабе нужно? Пишет, што очреватела[31]. Отрезанный ломоть, почитай, своей семьёй живёт. Но братца свово, отрока малолетнего, которого ты в Кадетский сухопутный корпус спровадил, намедни проведала.
– Здрав ли сыночек? – с опаской высунулся из-под одеяла Татищев.
– Слав те Господи, крепенек Евграфушка! Похвалялась, што в учёбе досуж и служит бравенько.
– Пусть, пусть с младых ногтей учится быть полезным Отечеству, – прочувствованно изрёк измученный потом советник, сморкаясь в носовую утирку. – Оно и мне не будет стыдно за отрока.
Афанасий убрал письмо и недовольно засопел. Прошаркал к порогу, присел на низкий табурет и взялся яростно надраивать промасленной тряпицей грубую кожу барских ботфортов, найдя в них новый объект для брюзжания:
– И хде, сударик, ты только умудряешься так чёботы изгваздать? Да рази это обувка? В слякоть ещё туды-сюды, а в стужу надобно в пимы переходить. Не молоденький ужо. Подагру-то свою холить надось. И башку поберечь тож.
Он язвительно скосил глаза на подставку с взъерошенным париком и напяленной на него зелёной треуголкой.
– Ладно бы на царицыно вылюдье вычембариться[32], а на обудёнку надоть треух меховой носить. – Он скривил пренебрежительно назидательную гримасу. – Треуголка хуть и фасониста, да только в ёй ухи наголе и морда на студёном ветру. Тут и на пукли нет надёжи. Они для красы можа и хороши, а башку всю вызнобит.
Полюбовавшись блеском голенищ, аккуратно поставил ботфорты со стальными подковками в угол, поднялся и с чувством исполненного долга перекрестился на образа:
– Прости, Господи, и помилуй мя, грешного…
Вдруг на первом этаже хлопнули парадные двери.
Глава третья
Нежданный гость
– Хто там ишо прётся? – снова посуровел Афанасий, прервав молитву. – Ломятся бесперечь все, кому не лень, и бездокладно косяки сшибают.
В дверном проёме спальни возникла огромная медвежья доха на чёрных ичигах[33]. Из-под рыжего меха лисьего малахая загудел добродушный бас:
– Василь Никитич, принимай нежданного гостенёчка из многорудной матушки Сибири.
– Егор Михайлович! – ахнул Татищев, спешно выпутываясь из груды одеял. – Друг ты мой сердешный! Вот уж кого не ждал ныне, чаял к лету возвернёшься. А я, вишь, неурочно расхворался.
– Куды, куды с холоду-то лезешь, окаянный! – закудахтал на гостя рассерженный Афанасий. Но Арцыбашев, скинув с плеч негнущуюся доху прямо на пол, оставшись в овчинном полушубке, широко шагнул в комнату. Отодвинув плечом гневливого денщика, нагнулся и сгрёб в охапку Татищева.
– Ну, глянь на него! – радостно просипел тайный советник. – Медведь медведем, а не горний офицер. Разболакайся давай, а то упреешь в шубе.
Арцыбашев бережно усадил болезного на край кровати, прикрыл плечи одеялом и только потом снял крытый шинельным сукном полушубок. Гоголем прошёлся перед Василь Никитичем в чёрной «сибирке»[34], синей полотняной косоворотке и широких плисовых шароварах.
– Хорош молодчик, неча сказать! – восхитился советник. – Совсем очалдонился потомственный дворянчик. И перевёл просительный взгляд на денщика: – Афоня, сделай божью милость, определи возчика в закуть да прямо сейчас истопи нам побаниться. Егор Михалыч косточки отогреет, а я подлечусь.
Денщик подобрал брошенные вещи и, не переставая бубнить, вышел из комнаты распорядиться по хозяйству.
– Ну, пока денщик управляется, давай-ка трубки пососём. – Татищев вздохнул и достал из-под перины затейливую глиняную трубку, набил табаком, жадно закурил. И тут же забухал сухим кашлем. – А ты в оконце-то поглядывай, как бы не захватил врасплох. Я ведь втайне, он мне курить не дозволяет. Итак, грит, вздыхательные гнилые, так ещё от чёртова зелья чахнут. Прознает, потом целый день будет зудеть и зудеть. Всю душу на кулак вымотает попрёками. Вреднючий, изверг, как тыща чертей!
– Дивлюсь я на тебя, Никитич. Что-то, однако, ты много потакаешь прислуге! – шутливо возмутился горный инженер, набивая свою трубку, сделанную из сибирской лиственницы. – Прямо не на шутку верх над тобой взял. Батожья бы ему не мешало б.
– Твоя правда, Егор Михалыч, шведа под Полтавой так не опасался, как его. Да токмо не за слугу Афанасия держу, а за боевого товарища. В той полтавской баталии он меня, раненого, из-под пушечного огня на себе выволок да в лазарете, как дитё, выпестовал. Я ведь тогда отроком был, а он – мужиком уже. Отслужил, возвернулся в родную деревню, а там ни кола ни двора. И родня его уже похоронила. Вот Афоня и повалился ко мне в ноги: «Не гони, мол, сирота кругом». С тех пор остался при мне денщиком. Пожил-пожил да на стряпухе моей и женился. Так к дому навек и прилепился.
Советник снова закашлялся, громко чихнул и в сердцах выбил трубку:
– Не могу сегодня, так и вертит чих в носу. – Аккуратно обтёр её тряпицей и упрятал в потаёнку. – А ещё, мил друг, Афанасий вывел меня из беды, когда проведал, что моя лиходейка-жена по тайному сговору с полюбовником травить меня беленой умыслила. Аки пёс цепной по пятам за ней ходил, доглядывал. Куска мне не давал в рот положить, покуда сам не спробует. О как! А ты говоришь, «батожья-я».
– Ладно, ладно. Не прав. Прости великодушно, – пытался успокоить обиженного хозяина заезжий гость. Но тщетно. Тот уже защищал своего «домового» в полный голос, срываясь то на хрип, то на сип:
– А как мы с Авдотьей Васильевной развенчались, то и обиход домашний вёл, кажну вольну копеечку берёг и за чадами моими доглядывал. Я-то веселюсь одной службой, и впрямь бездомовник, всё по государевым делам в разъездах. А на Афоне вся крепость моего дома держится…
В двери появился недовольный денщик, ворчливо осведомился:
– Вечерять пора. Гостя побасками, чай, не кормят. Накрывать, штоль? – И, не дожидаясь ответа, начал метать фарфоровые тарелки на льняную скатерть. А через минуту его грозный рык уже гремел в поварне, над головой жены: – Акуля, чаво копаешься, аки вошь в коросте? Колготись живей, господа ясть изволят.
– И то верно, – засуетился среди одеяльных холмов Василий Никитич, с трудом поднялся, накинул на плечи одно из одеял и зашаркал к столу. – Не ради компанства, а приятства для по святой чарочке пропустим да о делах грешных потолкуем…
«Сдаётся мне, что и впрямь токмо потолкуем. Куда ему «в бой» со своей хворобой?» – пронеслось в голове Арцыбашева. И тут же припомнил дорожную примету о непогоде: «Коль застало в пути ненастье, знать, и счастье не скажет «здрасьте!». Но, понимая, что никто другой всё равно делу не поможет, решил набраться терпения и идти до конца. Зря, что ли, такой путь одолел?
Глава четвёртая
За секретною беседой
– Будь здрав, Василий Никитич! Без тебя сибирскому прожекту как есть погибель. – Арцыбашев ухнул первый бокал в один присест, обтёр губы и возбуждённо продолжил: – А ведь мы работали без разгиба! В плотине уже сделали прорез для спуска воды, временные доменные печи заложили. Склады для древесного угля построили. Да всё почти готово к строительству завода. Токмо дело за Указом и осталось.
– В том-то вся и закавыка! – нахмурился тайный советник. – Пылится Указ наш среди неподписанных бумаг. Не до него чинушам. В какое присутственное место ни ткнись, везде кресло греет зад немчина. – Татищев тоже разволновался, налил по второй. – Эта хвороба посильней моей будет: у трона да в департаментах – везде немчура мышкует. Они и Расеей правят, и барыш под себя гребут, и мзды обильной требуют. А без того ни одной нужной бумаге ходу не дают. Не нужна им сильная Россия. А слабую – без зазору и страху оббирай, сколь мошна потянет. – Причмокнул, выпив винного зелья, и погрозил куда-то наверх: – А всё Бирошка! Как воскрылился этот подлый курляндский конюх до фавора с самой императрицей, так всё и почалось.
Татищев прихватил вилкой кусок печёной телятины, поднял перед носом, объясняя ситуацию гостю на «натуре»:
– Это телок Бестужев-Рюмин маху дал! Вишь, угораздило его прихворнуть да отъехать к бабке-ворожее, что от мужеской немощи заговорами да травяными снадобьями лекарничала. – Советник положил кусок мяса на тарелку поодаль. – А что Анна? Она хоть и царица, а всё же баба. Помаялась ночку, другую… – Лоснящаяся стерлядка легла на передний край посуды, а рука советника потянулась за соусом из хрена. – Вот тут-то смазливый студентишка-недоучка из Кенигсбергского университета вовремя подсуетился и вспрыгнул козликом в царско ложе. Там-то его, как негожего к наукам, за шумство и воровство из стен вышибли, а здесь к царскому двору пришёлся.
Никитич отправил стерлядку в хрене себе в рот, гадливо поморщился и, яростно жуя, перешёл на шёпот:
– И так, бугаина, удоволил царицу, што стал единым марьяжным куртизаном[35] порфироносицы. Каково! – И он подтянул ближе кусок телятины. – Одыбался Петрушка, ан нет, уже поздно. Курляндский бычок ему рога наставил и бодаться норовит. А рога у канальи уже не простые, а золотые. Рази дурак он нагретое место уступать бывшему куртизану. – Татищев распрямился, взял нож и начал аккуратно отрезать кусочек, с издёвкой комментируя дальше: – Порвал-порвал Петруша на голове волосья, да с тем и получил полную отставку. Вот так-то!
Татищев закинул мясо в рот, отставил тарелку в сторону, запил обиду вином и потянулся к вазе с фруктами:
– А вслед за Бирошкой потянулись другие инородцы: датчане, пруссаки, вестфальцы, голштинцы и ливанцы. Отеческому человеку на родной сторонушке уже ступить некуда. И вот это всё мы теперя хлебаем полной ложкой…
Советник резко стянул с груди салфетку, бросил на стол, тяжело встал, скинув одеяло, заложил руки за спину и заходил в волнении туда-сюда:
– А царица им благоволит, во всём жалует. Уже казна государева в ущербе, дворянство и купечество оскудели, крестьянин по деревням грызёт кору, мрёт с голоду. А биронщикам всё мало и мало. Зато поперешников казнят немилосердно! Кутузки забиты несогласным людом. На площади – окровавленные помосты да виселицы. Кликнут «Слово и дело»[36], а там и тайная канцелярия. – Советник остановился за спиной Арцыбашева, наклонился к уху: – Вот шепнёт кто туда словечко об нашем с тобой разговоре, так не миновать и нам топора палаческого.
Арцыбашев многозначительно скосил глаза в спину хмурого денщика, повернувшего свои стопы к кухарне за очередной бутылкой ягодной наливки. Но Татищев махнул на него рукой, обнадёжил:
– Не смотри, что он ворчун такой, язык за зубами на амбарном замке крепко держит. Сам Ушаков из тайной канцелярии из него хулительного слова клещами не вытянет. Афонька сдохнет под кнутом, а слова зловредного не сронит. В нём я боле, чем в себе, уверен.
И снова плюхнулся на стул, вытирая обильный пот с порозовевшего уже от вина, раздражённого лица. Арцыбашев кивнул согласно и потянулся за жирной севрюжкой, осторожно заметив:
– Слышал я, Василь Никитич, горнозаводчики Демидовы и в нонешние времена весьма преуспевают?
– Верно, под Бирошку-то они ловко подладились, умаслили его щедрой деньгой. Бирошка этот только три первых года тишком деньгу казённую прибирал, а ныне совсем распоясался. Те выгодой для себя дают, этот – уже без утайки лопатой гребёт. Так чего им лаяться-то? Одного поля ягода! – ядовито фыркнул Татищев и громко высморкался в салфетку. – Эх, а какую мне-то Демидовы мзду со-о-вали, чтоб я казённые заводы на Урале не учреждал! Ан нет, не на того напали! Накося, выкуси!
Никитич сложил в салфетке фигуристую дулю и покрутил ею в воздухе перед носом сконфуженного гостя. Опомнился и погрозил пальцем теперь уже невидимым заводчикам:
– Я, брат, всё помню. Как с мздой обломились, так донос на меня самому государю Петру настрочили. Мол, подлец Татищев устроил заставы и не пропущает подводы, отчего работные людишки на их заводе от бесхлебицы мрут. Да ещё, мол, энтот «тать» взял да и отнял пристань на реке Чусовой! Ах, кака бяка Татищев! – Он широко всплеснул руками и горячо подытожил: – Нет, не по нраву Демидовым у себя под боком казённые заводики иметь. Вот они препоны[37] и чинят…
И Татищев повёл новый рассказ, вспоминая, как ещё в петровские времена безнаказанно вставляли Демидовы палки в колёса при строительстве казённых заводов, даже почту тайную и ту перехватывали. Да как по их оговору, его, государева мужа, стыдно отстраняли от должности и отдавали под суд. Хорошо, тогда сам государь не оплошал, послал честного советника Георг Вильгельма Генина для расследования поклёпа демидовского. Покопался-покопался дотошный голландец и убедился в правоте Василия Никитича: и заставы были устроены по требованию сибирского губернатора, и пристань Татищев по праву отнял, потому как она построена Демидовыми самовольно на казённой земле, и мзды советник не берёт. И хотя Генин недолюбливал задиристого русина, но всё же не только обелил его от оговоров в глазах вспыльчивого и скорого на расправу царя, но даже убедил Петра назначить неопытного, но расторопного молодца директором всех сибирских казённых заводов. С тех пор и нашла Татищева «коса» на Демидов «камень».
Слушал сибиряк, слушал и всё реже тыкал вилкой, теряя не только аппетит, но и последнюю надежду: «Господи, на кого же уповать, коль таким государевым мужьям цены не ведают?» Кто-кто, а уж он, заводской управитель, понимал, что «птенец гнезда Петрова», ярый сторонник казённых заводов, не мог спокойно смотреть, как хиреет и разоряется горнорудное дело и что лихоимцы Демидовы верх берут. Теперь у них уже за пазухой четырнадцать собственных заводов! А тем временем казённые на Урале сильно числом умалились. «Что ж такое деется-то, Господи!», – задохнулся возмущением, но, увидев без меры потное лицо, дрожащие руки и праведный гнев в глазах советника, попытался по-своему успокоить его:
– Полно досадовать-то, Василь Никитич. Демидовские много руды добывают. Так не в пример казённым заводам и вдвое боле железа льют.
Зря сорвались эти слова с языка горного инженера. Не знал, не ведал сибиряк, что Татищева на днях чуть удар не хватил, когда царица по бироновскому наущению именным указом вывела заводы демидовские из ведения Берг-Директориума и утвердила их в праве вольной распродажи железа и чугуна по своим рваческим расценкам. Да ещё вдобавок ту самую пристань на Чусовой им возвернула…