Читать книгу Семьдесят первый километр (Надежда Каспийских) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
Семьдесят первый километр
Семьдесят первый километр
Оценить:

5

Полная версия:

Семьдесят первый километр


Я не крикнула. Не заплакала. Я стояла и смотрела на неё, вытирая со щеки царапину от осколка. В моём взгляде не было ни страха, ни ненависти. Был чистый, холодный анализ. Данные обновлены. Уровень угрозы повышен. Мать способна на причинение тяжкого вреда. В присутствии свидетелей (себя) это не остановило.


Она увидела этот взгляд. И, кажется, испугалась его больше, чем если бы я закричала. Она отшатнулась, пробормотала что-то невнятное и поплелась в свою комнату.


В ту ночь я не пошла к бабушке. Я убрала осколки, приложила к царапине мокрое полотенце и села за стол. Открыла тетрадь. Записала: «28.05. М. в состоянии сильного алкогольного опьянения. Предмет (стеклянная пепельница) брошен в меня с целью причинения вреда. Попадание не достигнуто по случайности. Угроза жизни – прямая. Свидетели – отсутствуют.»


Потом я под этой записью вывела аккуратными, школьными буквами: «Накопленный материал, возможно, достаточен для предъявления соц. службам. Требуется консультация. Нужен взрослый, не аффилированный с семьёй (не бабушка). Вариант: школьный психолог? Медсестра? Изучить.»


Я закрыла тетрадь. В квартире стояла тишина, нарушаемая только храпом матери из-за двери. Я сидела в темноте, и во рту у меня был вкус железа – от царапины или от мыслей, я не знала. Алгоритм работал. Переменные двигались. Цель становилась ближе. И я, девочка, которой уже давно перестало быть семь, с тетрадкой, полной доказательств против собственной матери, чувствовала не радость, не предвкушение. Я чувствовала тяжесть холодного, точного инструмента в своих руках. Инструмента, который рано или поздно придётся применить. Окончательно. Без права на ошибку.


Вердикт был вынесен ещё в кабинете директора. Теперь начиналась стадия исполнения. Одинокая, тихая, беспощадная.

Глава 5. Тихая подготовка к войне


Прошло несколько лет с того вечера, когда я упала на колени в кабинете директора. Два года? Три? Я перестала считать. Время стало измеряться не годами, а количеством украденных купюр в тайнике и числом записей в моей серой тетради – той самой, которую я начала вести после того, как поняла, что крики не помогают. Мне было уже одиннадцать, тело менялось, предательски взрослея, но внутри я оставалась тем же восьмилетним ребёнком, который знал: чтобы выжить, нужно перестать быть ребёнком.


Решение пришло не как озарение, а как вывод. Окончательный и бесспорный, как сумма в решённой задаче, к которой ты шёл через десятки страниц черновых вычислений. Если на тебя всем миром наступили, значит, мир – не твой союзник. Это было так же очевидно, как то, что вода мокрая, а огонь жжётся. Старая формула «кричать, чтобы услышали», прописанная в самой глубине детского инстинкта, перестала работать. Она разбилась о гладкие, правильные фразы взрослых в кабинете директора, об испуганную веру бабушки в уютную сказку про «несчастную маму», о равнодушные спины учителей, поворачивающиеся к тебе в коридоре. Формула была неверна. В условиях данной системы – системы «семья», «школа», «общество» – она давала постоянную погрешность, систематическую ошибку, приводящую к одному и тому же результату: нулю. Нужна была новая. Без слов. Без просьб. Без ожидания милости от того, кто сам является частью проблемы или равнодушным наблюдателем. Это был переход от алгебры к химии – от абстрактных вычислений к манипуляции реальными веществами, где ошибка означала взрыв.


Всё началось с той самой тетради. Простой, в серой обложке, куда я записывала не задачи по математике, а симптомы, даты, имена, угрозы. Сначала это был просто способ не сойти с ума – упорядочить хаос. Потом стало оружием. Инструментом расчёта. Как инсулин в шприце – в одних руках лекарство, в других – яд. Я ещё не знала, в чьих руках окажусь я.


Я вернулась в квартиру после вечера у бабушки, закрылась в комнате и села на потёртый коврик с оленем. Спина ныла – но не от старого удара об угол дивана, след от которого остался тёмным шрамом под лопаткой, а от внутреннего напряжения. Будто внутри меня застыла, не разжавшись, стальная пружина, сжатая до предела и вросшая в ребра. Внутри не было ни ярости, ни слёз, ни даже привычной, горькой как полынь, горечи. Была тишина. Та самая, что наступает после оглушительного хлопка двери, когда эхо уже растворилось в стенах, а в ушах остался лишь тонкий, высокий, почти невыносимый звон. В этой новой, выжженной тишине и прозвучало новое правило, простое и неоспоримое, как таблица умножения, выгравированная на собственной кости: Выжить. Сбежать. Любой ценой.


Слово «любой» было ключевым. Одно это короткое слово снимало разом все старые, детские запреты, словно сдувало паутину моральных максимализмов, оставшихся от книжных героев. Оно было отмычкой к новому агрегатному состоянию души. Оно оправдывало всё, что раньше казалось немыслимым. «Любой ценой» означало – голод, холод, воровство, одиночество, грех. Ценой собственной души, если это необходимо. Душа казалась абстракцией, роскошью для сытых и безопасных, в то время как тело, это хрупкое, растущее тело, требовало одного: безопасности и покоя. Не любви, не ласки – покоя. Тишины. Чистых простыней. Предсказуемого расписания. Всё остальное было избыточным, опасным балластом.


Мне было одиннадцать лет, или уже почти двенадцать – я перестала отмечать дни рождения, они стали просто метками на линейке времени, как контрольные в школе. Но тело напоминало о себе без спроса. Грудь начала наливаться тупой, болезненной тяжестью, смущающей и раздражающей. Бёдра округлялись, делая старую одежду тесной и нелепой. Это было предательство изнутри. Моё собственное тело взрослело, готовясь к какой-то другой, нормальной жизни, которой у меня не было и не предвиделось. Я ненавидела эти изменения. Они делали меня уязвимей, заметней, слабее. В интернате девочки шептались об этом, с гордостью или со страхом. У меня не было ни того, ни другого. Было только холодное отторжение. Это тело было ещё одним полем боя, ещё одной переменной в моём уравнении, которую нужно было обуздать, заставить служить цели, а не мешать.


Я медленно осмотрела свою клетку. Кровать с продавленным матрасом и вмятиной, оставшейся от моего тела за тысячи ночей. Стол с царапинами и чернильными пятнами. Шкаф, дверца которого плохо закрывалась. Полка с книгами – моими старыми, верными окнами. Я читала, чтобы убежать в другие миры, где герои были сильны, а зло – узнаваемо и внешне. Теперь я смотрела на них иначе. «Таинственный остров». Герои там не ревели от отчаяния, не ждали, что за них всё решит добрая фея или совестливый директор. Они действовали. Они трезво оценивали ресурсы, брали то, что было под рукой – обломки корабля, знания, волю – и делали из этого оружие, дом, еду, порядок. У меня под рукой был только этот дом, полный хаоса и угроз. Но и в нём, рассуждала я, холодно перебирая варианты, можно было найти что-то. Инструмент. Уязвимость. Шанс. Как инженер Сайрус Смит, я должна была провести инвентаризацию доступных средств.


Первое и самое очевидное – деньги. Без них нельзя было сделать даже шага к свободе. Деньги были кровью мира, его универсальным растворителем. На них покупалась еда, билет, молчание, безопасность. Моя жестяная коробка из-под печенья была жалким эмбрионом свободы.


У матери? Безумие и верная смерть. Она чуяла каждую копейку кожей, как алкоголик чует спирт в пустой, казалось бы, бутылке. Её деньги были священны – на них покупалось пойло, сигареты, минутное внимание этих… «пап». Тронуть её запас – значило подписать себе смертный приговор. Она бы убила, в прямом смысле, в пьяной ярости, не помня себя. Вариант исключался как заведомо тупиковый, с коэффициентом риска, стремящимся к бесконечности.


Оставалась бабушка.


Мысль уколола сознание, острая и чёрная, как заноза под ногтем. Бабушка, которая только что в машине молчала, уставившись в лобовое стекло, её руки в кожаных перчатках сжимали руль так, что казалось, она хочет вырвать его. Бабушка, которая разрешила приходить ночевать, но не забрать насовсем. «Можешь приходить… если будет страшно». Это было не решение, это была отсрочка. У неё деньги были. Она работала врачом-хирургом, её уважали. В её старой кожаной сумочке из плотной, пахнущей нафталином кожи лежал потёртый, но всегда туго набитый кошелёк на застёжке – молнии. Она не пересчитывала каждую рублёвку по вечерам, не прятала их в тайники за обоями. Она могла не заметить пропажи мелкой купюры. Её внимание было рассеяно усталостью, вечной тревогой и собственным горем.


Это не было местью. Не было даже обидой в привычном, горячем смысле. Это был холодный расчёт, математика выживания. У неё был ресурс, необходимый мне для продолжения эксперимента под названием «моя жизнь». Она знала о моей нужде, видела синяки, слышала мои мольбы в кабинете директора – и не давала его добровольно, ограничиваясь ночным приютом и тарелкой супа. Значит, моральное право было исчерпано. Оставалась формула: Любой ценой. Если не дают – надо взять. Мир взрослых сам установил эти правила: сильный берёт, слабый терпит. Я была слабой, но я училась.


Страх, конечно, был. Знакомый, тошнотворный, сжимающий живот в холодный, твёрдый комок. Страх, что поймают, уличат во лжи и воровстве, осудят, отнимут последнее крошечное право – право на ночлег в чистой, тихой комнате, на спокойный сон под белым покрывалом, на запах лекарств и порядка вместо перегара и страха. Но этот мелкий, стыдливый, почти интеллигентский страх упирался в другой, большего калибра, животный и всепоглощающий – страх остаться здесь, в этой квартире, навсегда. Страх, что в один из вечеров пьяный «папа» не ограничится волосами и углом стола. Что удар будет точнее, бутылка – тяжелее, падение – выше. Что мать в припадке белой горячки примет меня за кого-то другого. Математика была примитивной и неумолимой, как закон всемирного тяготения: бабушка может выгнать, обидеться, разочароваться. Мать или кто-то из её кавалеров – могут убить. Пусть не нарочно. По пьяной лавочке. Случайно, «не рассчитывая». И потом все, включая бабушку, скажут, вздыхая и качая головами на поминках: «Девочка сама виновата, неосторожная, упала. Трагический несчастный случай в неблагополучной семье». Этот страх был сильнее. Он перевешивал. Его масса была больше.


Так я начала свою первую разведку на территории условного нейтралитета. Каждый визит к бабушке перестал быть просто передышкой, глотком воздуха. Он стал заданием, учебной операцией по проникновению и изъятию ресурсов.


Запах «Красной Москвы», сушёной ромашки и хирургического мыла в её квартире теперь был не просто запахом спокойствия и порядка, к которому я когда-то наивно тянулась. Это был запах чужой, хорошо охраняемой территории, которую мне предстояло изучить до мельчайших, тактически важных деталей. Я превратилась в тень, в живой прибор наблюдения, сканер слабостей. Я замечала и запоминала всё, как записывала данные в свою «исследовательскую» тетрадь. Во сколько бабушка уходит на утреннюю смену (7:15). В какое время обычно возвращается, усталая и чуть сгорбленная (между 16:00 и 18:00, в зависимости от операций). Когда ложится спать днём – ровно после обеда, на час-полтора, и сон её был крепким, тяжёлым, почти коматозным, отключением от реальности. Её сумочка висела всегда на одном и том же крючке в прихожей, возле зеркала в деревянной раме. Кошелёк, тёмно-коричневый, из искусственной кожи, лежал неглубоко, часто она, придя, выкладывала его на кухонный стол, чтобы расплатиться с соседкой за молоко или хлеб, и могла отойти на минуту в комнату снять пальто.


Дома, в своей комнате под храп матери или под вой ветра в щели рамы, я репетировала. Без зрителей, без суфлёра. Встать с кровати бесшумно, не скрипя пружинами. Три шага до прихожей – в носках, наступая на внешние края стоп, как индеец из книг Фенимора Купера, чьи советы по бесшумному передвижению я выписала в тетрадь отдельно. Рука в сумку – плавно, без шуршания. Ощущение прохладной, слегка липкой кожи кошелька. Расстёгиваю молнию – тихо, придерживая бегунок пальцем, чтобы металл не цокнул о зубья. Не монеты – их пропажа звенит в пустом кошельке и заметна сразу, как провал в ровной поверхности. Купюра. Одна. Самая маленькая, какая попадётся под пальцы в темноте сумки. Пять рублей. Или десять. Десять было идеально – не слишком много, чтобы бросилось в глаза при беглом взгляде, но достаточно для моих нужд. Купюра в кулак, мгновенно в карман штанов или в носок. Закрыть кошелёк, вернуть в сумку на ту же глубину, вернуться на место в комнату, сесть за книгу. Всё. Пятнадцать секунд от силы. Дыхание ровное, сердце – спокойное. Я не должна была чувствовать. Я должна была делать.


Я тренировалась на своём старом, потрепанном рюкзаке, отрабатывая плавность и скорость движений, как вор – карманник из черно-белого кино, которое как-то показывали по телевизору поздно ночью. Я уже не думала «как это страшно и плохо». Я думала: «где слабое место в этой цепи? Где ошибусь?» Слабым звеном был звук. Щелчок, шуршание, цоканье. Нужно было глушить их тканью, собственным телом, концентрацией. Я стала изучать звуки квартиры: скрип половицы у порога, гул холодильника, тиканье часов в зале. Они должны были стать моим прикрытием, моим звуковым камуфляжем.


Первую кражу я совершила ровно через девять дней после того разговора в школе. Бабушка, приехав с субботнего рынка с сетками, полными картошки и моркови, отлучилась в туалет, бросив сумку на табурет в коридоре. Кошелёк, выпавший из незастёгнутого кармана сумки, лежал рядом, на тумбочке с телефоном, как подарок. Сердце в тот момент не колотилось бешено, как я боялась, предвосхищая панику. В груди была та самая пустота и ровный, высокий звон тишины, который стал моим естественным состоянием. Я была не я. Я была механизмом, запрограммированным на действие. Алгоритм «Изъятие-1». Я встала со стула на кухне, где пила чай. Три бесшумных шага. Кожа кошелька, уже знакомая на ощупь по тайным инспекциям, когда бабушка была в ванной. Молния – тихий, приглушённый шелест, спрятанный под скрипом крана за стеной. Внутри – несколько купюр. Зелёная десятка лежала сверху, ещё тёплая, казалось, от бабушкиной ладони. В карман джинсов. Ещё движение молнии, тише. Кошелёк на место, чуть глубже в сумку. Назад к столу. Поднять чашку. Сделать глоток. Всё.


Из туалета донеслось спускание воды, скрипнула дверь. Бабушка вышла, потянулась, потерла виски. Её взгляд скользнул по сумке, но не задержался. Она не проверяла. Она была уставшей, думала о больном в палате номер семь, о бесконечной очереди в поликлинике, о своей дочери, лежащей в полумраке нашей квартиры. Я не чувствовала ни ликования, ни стыда, ни даже облегчения. Я чувствовала… камень. Маленький, холодный, тяжёлый, но свой. Первый кирпич, первая краденая монета в фундаменте моего будущего. Он казался надёжнее любых слов, любых обещаний, любых взглядов, полных жалости.


На украденные десять рублей я купила в киоске у школы плитку шоколада «Алёнка» и банку «Фанты» – напитка, который рекламировали по телевизору счастливые, чистые подростки. Я съела и выпила это, сидя на холодной, покрытой грязным, подтаявшим снегом лавочке в нашем заброшенном дворе, в полном одиночестве, повернувшись спиной к подъезду. Вкус был не просто сладким. Он был острым, горьковатым, металлическим – вкусом свободы. Вернее, вкусом иллюзии свободы. Это был вкус того, что я могу себе что-то позволить. Маленькую, личную, ворованную радость, не одобренную и не оплаченную никем. Не для того, чтобы выжить физически – булка хлеба была бы практичней. Для того, чтобы почувствовать: я – есть. Я не придаток к матери, не жалкая, вечно виноватая сиротка у бабушки, не «трудный случай» в школьном журнале, а самостоятельная единица, субъект, у которого в кармане лежит шоколадка, купленная на её же, тайно взятые деньги. Это было аксиоматическое утверждение своего существования помимо воли других, вопреки их равнодушию или жалости.


Воровство стало системой, частью рутины выживания, как утренняя зарядка или проверка домашнего задания. Раз в неделю, иногда реже, если обстоятельства не складывались идеально или у бабушки было приподнятое, бдительное настроение. Я изучила её рассеянность, её усталость и привычки лучше, чем таблицу умножения, лучше, чем симптомы диабета у матери. Я знала, когда она возвращалась после тяжёлой, многочасовой операции и её внимание было притуплено до состояния овоща, а глаза видели всё как в густом тумане. Никогда не брала много. Никогда не брала самое крупное. Была как комар – укусит почти незаметно, попьёт каплю крови и улетит, а хозяин даже не поймёт, когда и где это случилось, списав лёгкое головокружение и раздражение на усталость и давление.


Деньги я не тратила сразу и бездумно. У меня был тайник, но не тот, жестяная коробка, что лежала под тетрадями. Это был тайник второго уровня, заначка на случай провала основной. Я выдолбила в старом, рыхлом плинтусе за кроватью небольшую нишу, завернула несколько десятков рублей в полиэтилен и засунула туда, замазав отверстие смесью хлебного мякиша и пыли. Основной же фонд, мою казну, я теперь хранила в самом неожиданном месте – в школьном портфеле. Том самом, потрёпанном, с выцветшим котёнком. Я аккуратно отпорола подкладку в самом дальнем, маленьком кармашке и создала там плоский, незаметный на ощупь конверт из прочного целлофана. Туда, в эту прохладную, тёмную утробу, я складывала свои добытые купюры, разглаживая их, чтобы не шелестели. Это был мой фонд. Фонд будущего побега. Фонд «на чёрный день». Просто знать, что он есть, что он медленно, по пять – десять рублей, растёт, грело изнутри странным, согревающим холодком, сильнее, чем самое толстое бабушкино одеяло долгой, промозглой зимой.


Но деньги в портфеле были для далёкого, почти мифического будущего, для большого прыжка. Для того же, чтобы существовать здесь и сейчас, в экономике школьных отношений и домашнего ада, нужна была мелкая, разменная монета. Я стала использовать часть добычи именно так. Чтобы в школьном буфете, когда все толпились за пирожками, купить себе жвачку «Турбо» и не выглядеть белой вороной, когда другие что-то жевали. Чтобы иметь в кармане пару конфет «Коровка» и в критический момент, когда самый задиристый одноклассник из параллельного класса начинал меня «прорабатывать» за потрепанную форму, сунуть ему одну со словами «держи, только отстань», купив себе пять минут покоя и иллюзию сделки. Это была валюта. Маленькая, грязная, ворованная, но реальная валюта в бартерной экономике школьных джунглей. Я училась торговать не только знаниями (шпаргалками, решёнными задачами), но и этим мелким, материальным товаром.


А для выживания здесь, в этой квартире, где воздух был густ, как кисель, от страха, перегара и немытого тела, нужна была другая, внутренняя, тотальная стратегия. С матерью я пыталась стать невидимкой, растворяться в пространстве, как учил опыт интерната. Не выходило. Она чуяла меня, как раненое, затравленное животное чует присутствие другого, более слабого, на которого можно выместить свою боль. Её взгляд, мутный и плавающий, всегда натыкался на меня, как на помеху, на живое доказательство её провала. Значит, нужно было стать не невидимкой, а пустым местом. Предсказуемым, скучным, неинтересным, не вызывающим ни любопытства, ни злобы, как стул или табуретка, на который садятся, не замечая. Я выработала правила, свод внутреннего устава выживания на вражеской территории. Я записала их в тетрадь, в раздел «Тактика – Б».


Правило первое: не смотреть в глаза. Глаза – это вызов, это контакт, это просьба или обвинение, это окно, в которое может заглянуть кто-то чужой. Смотреть в пол, в разворот книги, в серое, запотевшее окно, в трещину на линолеуме, в собственные руки. Взгляд должен быть расфокусированным, скользящим, ничего не выражающим.


Правило второе: не шуметь. Дверь закрывать, придерживая язычок, чтобы не было щелчка. Тарелку на стол ставить бесшумно, касаясь только краёв, как музейный экспонат. Передвигаться по квартире, как призрак, ступая с пятки на носок. Дышать тише, ровнее, делать дыхание неслышным.


Правило третье: слушаться мгновенно. Сказала «принеси воды» – я уже иду на кухню. Без вопроса «зачем», без промедления в долю секунды, без какого-либо выражения на лице – ни покорности, ни злобы, ни усталости. Я стала идеальной, бездушной, живой функцией, автоматом по исполнению простейших команд.


Правило четвёртое: никаких эмоций. Ни слёз – это раздражает и провоцирует на новую агрессию, ни улыбок – это подозрительно и вызывает вопросы («чему обрадовалась?»). Каменное, ничего не выражающее лицо. Маска из плоти, натянутая на череп. Лицо – экран, на котором не транслируется ничего.


Сработало. Не идеально, но сработало. Её придирки, её язвительные, пьяные замечания в мой адрес («швабра», «тихая овца», «вся в отца, холодная тварь») стали привычкой, ритуалом, а не охотой. Она бросала их в пространство, не глядя на меня, как бросают окурок в переполненную пепельницу, не следя, куда он попал. Я из цели, из живой мишени для выплеска злобы, превратилась в часть пейзажа, в элемент интерьера, в безответный эхо – локатор её собственного падения. Это был тактический успех. Переменная «мать» перестала быть совершенно случайной. Её поведение стало более прогнозируемым в рамках её непредсказуемости. Я могла, по ряду признаков (запах, тембр голоса, скорость движений), предсказать с вероятностью 70%, закончится вечер скандалом или пьяным сопением на диване.


В школе я была тихим, блёклым призраком, который умел делать хорошо только две вещи: учиться и быть незаметным. Училась я хорошо – книги были моим единственным убежищем и оружием, знание давало иллюзию контроля над хоть чем-то в этом мире. Быть незаметной получалось ещё лучше, это был мой врождённый, отточенный годами навык. Но теперь я стала использовать свою незаметность как стратегическое оружие, как способ тихой, негласной торговли. Я не лезла в компании, не искала дружбы, отшатываясь от любых попыток сближения, как от огня. Но если кто-то рядом со мной на задней парте, такой же серая мышь, мучился с алгебраической задачей, я, не поднимая головы от своей тетради и не глядя на него, тихо пододвигала свой исписанный листок с решением. Если кто-то из «популярных», но не злых, забыл дома сочинение по литературе, я могла «нечаянно» уронить свою папку, из которой выпадал листок с тем самым сочинением, написанный в двух экземплярах – один черновик, один чистовик (я всегда делала копии на случай, если мать их порвёт в истерике). Я делала это не из доброты, не из желания помочь, не из подсознательной надежды на дружбу. Это была торговля. Тихая, без слов, без взглядов, без обязательств. Товар (знание, работа) в обмен на ресурс (безопасность, мелкие блага, нейтралитет).


Платили мне той же мелкой, но для меня ценной монетой. Могли не отнять завтрак в столовой, когда я наконец-то до него добиралась. Могли кинуть через парту, не глядя и брезгливо морщась: «Держи, мне не надо», имея в виду старую, но пишущую шариковую ручку. Однажды девочка из параллельного класса, увидев, как я украдкой, краем глаза, смотрю на её новый, пахнущий дешёвой клубникой ластик в виде сердечка, сморщила носик и сказала с плохо скрытым отвращением: «На, он мне надоел, воняет». И бросила его мне на парту, как бросают кость собаке, чтобы та отстала. Это была плата за три списанных подряд ответа на контрольной по физике. Я подняла ластик. Он и правда вонял – сладкой, химической, удушающей клубникой. Я сунула его в карман. У меня теперь был ластик. Не просто кусочек резины, а ластик в виде сердца, пахнущий клубникой. Маленький, нелепый, но ощутимый шаг к тому, чтобы быть чуть больше похожей на «всех», на этих странных существ, чьи главные проблемы заключались в запахе ластика и популярности в классе.


По ночам, когда в квартире стихали пьяные голоса, хриплый смех или рыдания матери, и наступала тяжёлая, густая, тревожная тишина, пронизанная предчувствием следующего дня, я не спала. Я лежала на спине, уставившись в потолок с паутиной трещин, и строила планы. План под кодовым названием «Побег» – тот самый, что я начала строить ещё в интернате, – был теперь не мечтой, а чертежом. Чёрным, холодным, как скальпель в руках у бабушки. Каждый украденный рубль, каждая запись в тетради, каждый день без побоев – это был шаг. Медленный, но шаг. Нужно было много денег, много времени, документы (свидетельство о рождении – где оно?), и главное – куда бежать? В другой город? Кто там ждёт одиннадцатилетнюю девочку? Вариант «интернат насовсем» после визита в кабинет директора казался почти таким же мифом, как и счастливая семья. Но был другой план, практичный и ежедневный – план «Дожить до Побега». Он состоял из конкретных, выполнимых пунктов, которые я корректировала, как инженерный проект.


Пункт первый: тело. Это предательское, растущее тело. Я стала делать тихую, невидимую зарядку прямо в кровати, под одеялом, когда все спали. Не отжимания и не приседания, а изометрическое напряжение и расслабление мышц ног, спины, пресса, рук. Просто чтобы они не атрофировались от постоянного сжатия в комок страха, от позы жертвы. Чтобы быть крепче, выносливее. Чтобы если придётся действительно бежать – не свалиться от слабости и головокружения на полпути. Я изучала своё тело с холодным любопытством, как изучала материнский диабет. Где слабые места? Где можно ударить, чтобы остановить? (Из книг про единоборства, которые иногда попадались в библиотеке). Я ненавидела его за слабость, за эти новые, мягкие округлости, но я должна была заставить его служить.

1...678910...15
bannerbanner