Читать книгу Семьдесят первый километр (Надежда Каспийских) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
Семьдесят первый километр
Семьдесят первый километр
Оценить:

5

Полная версия:

Семьдесят первый километр


Я стояла перед ними, у самого края ковра, чувствуя, как подкашиваются ноги, а в ушах снова начинает звенеть. И слова полились сами, вырываясь наружу, как вода из прорванной, давно дававшей течь дамбы. Сначала робко, сбивчиво, путаясь в деталях и датах.


– Моя мать… она сильно пьёт. У неё… постоянно разные мужчины приходят. Они… они остаются ночевать. И они… они бывают злые.

Потом, когда я увидела их отстранённые, вежливо – сочувствующие, но уже скучающие лица (они это уже слышали, это было в моём деле), отчаяние, которое копилось годами, стало прорываться наружу с новой, неудержимой силой. Голос мой стал громче, срывался на визг, я уже не могла подбирать слова.


– Вчера… вчера один из них избил её! И меня! Он бил её по лицу, у неё кровь из носа! А потом он схватил меня за волосы и ударил об диван! У меня, кажется, сотрясение, у меня спина… смотрите! – Я попыталась повернуться, показать синяк, но платье не поднималось, а они отшатнулись, как от неприличного жеста.


– Она… она потом сказала милиции, что это мы сами упали! Она его защитила! Она его выбрала! Она меня… она меня не любит! Она никогда не любила! Она – болезнь! Она…

Я задыхалась, слёзы текли по лицу, смешиваясь со вчерашней грязью, которую я не смогла как следует отмыть. Я уже не контролировала себя. Это был не расчёт, это была агония.


– Умоляю вас… лишите её родительских прав! Пожалуйста! Отправьте меня в интернат насовсем! Или к бабушке, оформите официально! Только не отправляйте меня обратно к ней! Она убьёт меня! Или они убьют! Она – ноль! Она должна быть нулём!


Последние слова я выкрикнула, и они прозвучали в гробовой тишине кабинета странно, по-взрослому, как термин. Я увидела, как психолог беспомощно опустила глаза, завуч покачал головой, а Елена Викторовна испуганно посмотрела на директора. Я больше не могла стоять. Ноги подкосились, и я упала на колени перед этим огромным, полированным столом, цепляясь пальцами за ворс дорогого ковра. Я видела себя со стороны – жалкую, истеричную, грязную, непрезентабельную, не ту, кому хочется помочь, а ту, от кого хочется поскорее избавиться, чтобы не пачкать этот красивый кабинет. Но мне было всё равно. Это был мой последний шанс, последняя, отчаянная попытка апеллировать к Системе, к её правилам, которые, как мне казалось после ночи в интернате, должны были работать, должны были защищать слабых и наказывать плохих.


Анна Петровна тяжело, с одышкой вздохнула, поднялась из-за стола. Её движения были медленными, полными грузной власти. Она неспешно обошла стол и подошла ко мне, осторожно, как к опасному, раненому зверьку, который может укусить. Взяла меня под локоть. Её руки были сухими, прохладными и абсолютно безжизненными, как руки манекена.


– Успокойся, деточка, успокойся. Не надо так, не надо на колени, – говорила она ровным, профессионально – убаюкивающим тоном, которым, наверное, успокаивала истеричных родителей на собраниях. – Всё хорошо, мы всё понимаем. Поднимись.

Она помогла мне встать, но продолжала держать за локоть, как бы контролируя.


– Лишение родительских прав… – она произнесла эти слова с придыханием, как нечто священное и ужасное, – это очень, очень серьёзно, Марина. Это на всю жизнь. Необратимо. Твоя мама… – она сделала паузу, подбирая слова, – твоя мама, может быть, просто несчастная, больная женщина. Ей нужна помощь, лечение, поддержка, а не наказание. А ты – её родная кровь, её дочь. Разве можно так о родной матери? Разве можно отрекаться?


Её слова были гладкими, обтекаемыми, как булыжники, отполированные морем. Они не цеплялись, а скользили по поверхности моего отчаяния, не проникая внутрь.


– Она не любит меня! – выдохнула я уже почти беззвучно, чувствуя, как моя горькая, простая, окровавленная правда разбивается о её непробиваемую, казённую риторику, как волна о бетонный мол.


– И потом, – продолжала она, возвращаясь на своё место за столом, принимая позу начальника, выносящего решение, – у тебя же есть бабушка. Заботливая, ответственная бабушка, я знаю. Врач. Она помогает вам, поддерживает. Мы сейчас ей позвоним, всё спокойно, по-взрослому обсудим. Вместе мы найдём решение. Нормальное, человеческое, гуманное решение. Не такие крайние меры.


Она протянула руку к громоздкому, кремового цвета телефону. У меня внутри всё сжалось в тугой, холодный, болезненный узел. Я знала, что будет. Знала наизусть, как знала таблицу умножения или пункты своего первого Плана побега. Я стояла и смотрела, как её накрашенный ноготь нажимает на рычажки, как она набирает номер, который, наверное, был уже записан в моём деле. Алгоритм «семья» запускался вновь.


Бабушка приехала быстро, будто ждала этого звонка где-то неподалёку, в своей вечной готовности к новому кризису. Она вошла в кабинет, кивнула директору и остальным знакомым, деловым, усталым кивком коллеги. На ней был её выходной костюм – тёмно-синий, строгий, от него пахло утюгом и лекарственной стерильностью. Её взгляд – взволнованный, испуганный до самого дна, усталый – упал на меня. Но в нём не было поддержки моей правды, моего крика, моей попытки взбунтоваться против системы. В нём был страх. Глубокий, панический, знакомый мне по её глазам, когда она говорила о матери, – страх позора. Страх огласки. Страх того, что её дочь, плод её жизни, её крови, её воспитания, будет официально, бумажно признана чудовищем, недостойным быть матерью. Это клеймо легло бы и на неё саму, на её безупречную репутацию хирурга, на её картину мира, где её дочь просто «тяжело больна алкоголизмом», а не жестока, слаба и предательница. А её внучка – не жертва, требующая спасения, а разрушительница последних иллюзий.


Анна Петровна изложила ей «ситуацию» тем же ровным, примиряющим, сводящим всё к бытовухе тоном: девочка расстроена, пережила стресс, требует крайних мер, но мы, взрослые, разумные, ответственные люди, понимаем, что семью, пусть и непростую, разрушать нельзя. Нужно искать компромисс, помогать матери встать на путь исправления, оказывать психологическую поддержку ребёнку.


Бабушка слушала, кивала, её лицо было непроницаемой маской профессионального внимания. Потом она подошла ко мне. Взяла моё лицо в свои шершавые, пахнущие мылом «Хозяйственное» и каким-то антисептиком ладони. Приподняла мой подбородок, заставила посмотреть на неё. В её глазах не было лжи – она не умела лгать так, как мать. В них была слепая, отчаянная, фанатичная вера. Вера в то, во что ей так отчаянно нужно было верить, чтобы самой не рассыпаться в прах, не признать крах всей своей жизни.


– Мариночка, детка… что же ты натворила? – прошептала она, и её голос дрожал, но не от гнева, а от этого самого страха. – Как ты могла такое говорить? Такие страшные вещи просишь? Мама же… мама тебя любит. Она просто очень, очень больна. Ей тяжело, ей нужна наша помощь, наше терпение. Ты должна быть умницей, должна быть опорой для неё, а не создавать такие… сцены. Ты же у нас сильная. Умная. Ты всё понимаешь.


Её слова – «любит», «больна», «должна быть опорой» – падали на меня, как удары тупым лезвием, оставляя невидимые, но жгучие рубцы на всём, что во мне ещё могло чувствовать. Это была не сознательная, корыстная ложь. Это была её правда, единственно возможная, спасительная для её рассудка картина мира, в которую она вцепилась мёртвой хваткой, как в спасательный круг в ледяном океане. Признать, что её дочь – не больная, а в какой-то момент просто выбрала быть жестокой и слабой, что её внучка обречена на мучения в этой мясорубке, – она не могла. Это было бы крушением всего: её медицинских догм, её материнства, её гордости. Проще, безопаснее, человеческое было верить в эту уютную, страшную сказку о «больной, но любящей где-то в глубине души матери» и «сильной, обязанной терпеть и помогать внучке».


Меня мягко, но с неумолимой, железной решимостью окружили. Бабушка взяла под локоть с одной стороны, Елена Викторовна – с другой, будто я была не пострадавшей, а буйной пациенткой, которую ведут в палату. Меня вывели из кабинета, из мира взрослых решений, обратно в коридор, в мир школьных правил, где моя трагедия была всего лишь «трудным случаем». Уже вне поля зрения директора, за углом, бабушка остановилась, наклонилась ко мне так близко, что я почувствовала запах её духов и усталости. И прошептала сухо, быстро, без эмоций, как констатируя диагноз:


– Всё. Хватит этих разговоров. Можешь приходить ко мне ночевать. Когда захочешь. Если будет страшно. Дверь тебе открою всегда. Постучишь – впущу.


Это была не уступка, не победа, не триумф моей правды. Это была констатация поражения. Полного и безоговорочного. Максимум, на что она, Хранительница Мифа о Семье, была готова, – предоставить временное убежище, ночную передышку. Не спасение. Не решение уравнения. Не признание правоты моей «теоремы». Просто добавить в мой алгоритм выживания ещё одну переменную – «ночлег у бабушки», с коэффициентом ненадёжности, равным её страху перед скандалом. И в этом жесте, в этих скупых, вымученных словах, я прочитала окончательный, бесповоротный приговор, вынесенный мне миром взрослых, всеми его системами сразу: я была одна. Абсолютно и полностью. Наедине со своей задачей.


***


В её машине, по дороге не домой, а к ней (она настояла, чтобы я сегодня ночевала у неё, «придёшь в себя»), я молчала, уставившись в запотевшее, расплывчатое стекло. Бабушка тоже молчала, её руки в кожаных перчатках судорожно сжимали руль, костяшки побелели. Запах «Красной Москвы» в замкнутом пространстве стал удушающим. Во мне не было уже ни обиды, ни злости, ни слёз. Была пустота. Большая, звонкая, холодная пустота, как в пустом соборе зимой. И странная, леденящая, почти математическая ясность, которая пришла на смену отчаянному хаосу кабинета директора. Я смотрела в окно на проплывающие мимо серые, облезлые дома, засыпанные грязным, подтаявшим снегом, и в голове, без всяких усилий, как будто само собой, выстраивался чёткий, неоспоримый итог проведённого эксперимента, суммирующий все данные:


1. Мать выбрала своего мучителя, иллюзию связи и животный страх одиночества, а не меня. Переменная «мать» = отрицательная величина, источник хаоса.


2. Бабушка выбрала видимость благополучия, свои догмы, страх перед правдой и крушением мифа, а не меня. Переменная «бабушка» = константа с ограниченным действием, не решающая уравнение.


3. Система (Школа/Государство) в лице директора, учителей, психолога выбрала удобную, спокойную ложь о «несчастной больной матери, нуждающейся в помощи», и священный миф о «нерушимости семьи», а не мою кричащую, неудобную, окровавленную правду. Алгоритм «Защита» = неприменимы к моим исходным данным.


Вывод был прост, как аксиома, и беспощаден, как зимний ветер, бьющий в лицо: Никто мне не поможет. Никто. Даже я сама, если буду ждать помощи. Но, обдумывая эту формулировку в такт монотонному стуку дворников по стеклу, я нашла в ней логическую ошибку. Помочь – то мне было некому – это установленный факт. Но из этого не следует, что я не могу помочь себе. Следует лишь, что детские, прямолинейные методы – крики, мольбы, апелляции к совести и правилам – являются неэффективными, ошибочными инструментами. Для решения задачи такой сложности нужны были другие методы. Более тонкие. Тихие. Не зависящие от чужого решения, чужой жалости, чужого страха перед скандалом или крушением картины мира. Нужен был алгоритм, который будет целиком и полностью моим. Который будет учитывать все эти переменные – слабость матери, страх бабушки, равнодушие системы – и использовать их, а не бороться с ними в лоб.


***


Бабушкина квартира встретила меня знакомым стерильным холодом. Не тем пронизывающим холодом нашего дома, от которого коченеют кости, а другим – чистым, почти лабораторным. Здесь пахло воском для паркета, лекарствами и одиночеством. Она молча провела меня в «мою» комнату – ту самую, с кроватью под белоснежным покрывалом, на которой я ночевала в те редкие «мирные» новогодние ночи, когда мать засыпала рано.


– Ложись, отдохни. Обед будет через час, – сказала она, не глядя мне в глаза, и вышла, прикрыв дверь.


Я не ложилась. Я села на край кровати, сняла ботинки (поставила их ровно, носок к носку, как учили в интернате) и стала смотреть в окно. За ним был не наш двор с разбитыми качелями, а чистый, ухоженный двор другого мира. Двор с аккуратными дорожками, скамейкой и голыми, но подстриженными кустами сирени.


Мысль работала, холодная и чёткая, как скальпель. Алгоритм. Мне нужен был новый алгоритм. Старый, сформулированный в интернате («обнулить мать»), был верен стратегически, но тактически сыр. Как это сделать? Убить? Мысль мелькнула, но не вызвала ни ужаса, ни отвращения. Просто констатация: вариант А. Физическое устранение. Но я была слаба, неопытна. Риски обнаружения – крайне высоки. Вероятность успеха – низкая. Вероятность последующего попадания в колонию для несовершеннолетних – высокая. А колония, как я смутно догадывалась, не интернат. Это была бы другая система, с другими, гораздо более жёсткими переменными. Неоптимальная.


Вариант Б: добиться, чтобы её устранила система. Лишение родительских прав. Сегодняшний опыт показал: система к этому не готова. Она сопротивляется, требует «компромисса». Нужно было либо изменить входные данные для системы (сделать случай настолько вопиющим, чтобы его нельзя было игнорировать), либо… изменить саму систему? Невозможно.


Вариант В: самоустранение. Её смерть от болезни, несчастного случая. Наиболее предпочтительный с точки зрения моей непричастности. Но как спрогнозировать или спровоцировать? Нужны данные. Знания. Возможности.


Я встала, подошла к книжной полке в комнате. Там стояли не её медицинские справочники, а старые книги, оставшиеся, видимо, ещё от моего детства, когда я тут бывала чаще. Сказки, букварь, пара потрепанных научно-популярных книжек для школьников: «Занимательная химия», «Физика вокруг нас». Я взяла «Занимательную химию». Листала страницы, смотрела на картинки с колбами, формулами. CO2, H2O, H2SO4… Буквы и цифры, описывающие мир. Мир, где всё можно разложить на элементы, просчитать реакцию. Где яд – это просто вещество, вступающее в разрушительную реакцию с другим веществом, называемым «человеческий организм».


Я закрыла книгу. Нет. Это было слишком… прямо. Слишком опасно и слишком примитивно. Мой алгоритм должен быть тоньше. Он должен использовать слабости самой системы, её инерцию, её нежелание видеть проблему.


Вечером за ужином (лёгкий куриный бульон, паровая котлета, тушёные овощи – диетический стол для выздоравливающего) царило тяжёлое молчание. Бабушка ела методично, не поднимая глаз от тарелки. Потом она сказала, не глядя на меня:


– Завтра отведу тебя в школу. Поговорю с Еленой Викторовной. Надо, чтобы в школе знали… чтобы относились с пониманием.


– Пониманием к чему? – спросила я ровным, бесцветным голосом.

Она вздрогнула, наконец посмотрела на меня. В её глазах мелькнула растерянность.

– К твоей… ситуации. Чтобы не давили с уроками, если что. Чтобы… чтобы в столовую лишний раз пустили, если голодная будешь.


– Ага, – сказала я. – Чтобы была тише воды, ниже травы. Чтобы не позорила.


– Марина! – в её голосе прозвучало старое, привычное металлическое напряжение. Но тут же погасло, сменившись той же усталостью. – Не говори так. Мы все в сложном положении. Надо быть мудрее.


«Мы». Это «мы» меня добило. В этом «мы» не было меня. Это было «мы» – она и её больная дочь, две взрослые женщины, втянутые в водоворот общей трагедии. А я была посторонней. Объектом их заботы или их проблемы.


– Я поняла, – сказала я тихо. – Буду мудрее.


После ужина я помыла посуду (она не стала возражать, только кивнула). Потом пошла в ванную, чтобы умыться. Зеркало показало бледное лицо с огромными тёмными кругами под глазами и синеватым пятном на виске, у самого начала волос. Я смотрела на своё отражение, на этого худого, взрослеющего не по годам ребёнка в чужой, великоватой пижаме. И вдруг поймала себя на мысли: я смотрю на себя как на инструмент. Как на переменную в уравнении, которую нужно настроить, подготовить. Нужно стать сильнее. Умнее. Незаметнее. Нужно знать больше. О мире. О людях. О том, как всё устроено на самом деле. Книг из библиотеки уже недостаточно. Нужны практические знания.


Лёжа в чистой, чужой постели, я вновь мысленно выписала свой алгоритм. Но теперь он обрёл новые пункты.


Алгоритм «Нулевая переменная» (версия 2.0):

1. Цель: Создать условия для постоянного, безопасного проживания вне дома матери (интернат/официальное проживание у бабушки).


2. Проблема: Переменная «Мать» (М) является препятствием. Система (С) отказывается устранить М.


3. Новая стратегия: Не пытаться устранить М напрямую или через С. Ослабить М до состояния, при котором С будет вынуждена вмешаться, либо М самоустранится.

4. Тактические задачи:

Сбор данных: Изучить болезнь М (алкоголизм). Её стадии, последствия, риски. Изучить юридические аспекты (когда ребёнка могут изъять? что считается «угрозой жизни»?).


Укрепление собственной позиции: Стать идеальной ученицей. Безупречное поведение, отличные оценки. Повысить свою «ценность» в глазах С. Изучать всё, что может пригодиться (химия? медицина основы?).


Контроль над М: Научиться предсказывать её срывы. По возможности – минимизировать риски для себя (ночлег у бабушки). Фиксировать (запоминать, записывать?) случаи насилия, пьянства. Накопить «досье».


Поиск союзников: Не эмоциональных, а функциональных. Кто в школе может быть полезен? Медсестра? Соцпедагог (если есть)? Кто из взрослых не боится скандала?


5. Критерий успеха: Либо М попадает в больницу/исчезает, либо накопленных данных становится достаточно для принудительного вмешательства С.


Это был уже не детский бред, не крик души. Это был план. Чёрный, холодный, но план. Он давал не надежду, а направление. Он превращал хаотическое страдание в серию задач. А задачи можно было решать.


На следующее утро бабушка, как и обещала, отвела меня в школу. Её разговор с Еленой Викторовной прошёл за закрытой дверью классной. Потом учительница вышла, посмотрела на меня новым, чуть более мягким, но от этого ещё более неловким взглядом.


– Марина, если будут проблемы с уроками – подходи, объясню. И… в столовую можешь подходить в течение дня, если нужно.

Я кивнула. «Если нужно». Код для «если дома тебя не кормят».


Одноклассники, конечно, всё пронюхали. Шёпот за спиной: «Её вчера избил какой-то мужик…», «Говорят, у неё мать алкоголичка…», «Бабушка приезжала, к директору тащили…». Но теперь их взгляды – любопытные, брезгливые, жалостливые – отскакивали от меня, как горох от стены. Я стала невидимкой не по необходимости, а по выбору. Я растворялась в школьной рутине, но не как жертва, а как наблюдатель. На уроках я впитывала всё, не только программу. Я смотрела, как учителя реагируют на конфликты, как разговаривают между собой, кого выделяют, кого игнорируют. Начала замечать и других изгоев – не только себя. Тихий мальчик из многодетной семьи, вечно в старой форме. Девочка, над которой смеялись из-за дефекта речи. Мы не сближались. Но я стала видеть в них не просто фон, а таких же переменных в школьном уравнении, со своими коэффициентами уязвимости.


После уроков я не спешила домой. Я шла в библиотеку. Теперь я искала там не приключения, а информацию. Брала энциклопедии, книги по медицине для средних школ, даже уголовный кодекс в популярном изложении. Читала про алкоголь, про цирроз, про белую горячку. Я достала новую тетрадь – простую, в серой обложке, похожую на те, что выдавали в школе для контрольных. Если система требовала отчётов и журналов, то и я буду вести свой. Самый важный. Выписывала в неё симптомы, стадии, опасные последствия. Это была моя первая база данных. Мой собственный журнал учёта сбоев, как у Марины Леонидовны, только предмет учёта был иной.


Дома всё шло по накатанной. Мать отходила от побоев. Синяки у неё желтели, потом сходили. Новый «папа» не появлялся какое-то время. Потом пришёл другой. Сценарий повторялся с незначительными вариациями. Но я больше не выскакивала. Я сидела в своей комнате, дверь прикрыта, и не просто слушала, а фиксировала. Время начала скандала. Уровень шума. Упоминание об угрозах. Потом, на следующий день, я записывала это в ту же тетрадку, шифруя короткими, сухими фразами: «18.03. Пришёл К. (рыжий). Скандал с 21:10 до 22:30. Крики, битьё посуды. Угрозы в адрес М. («убью» x3). М. плакала.» Я вела хронику войны, в которой была не участником, а военным корреспондентом.


Иногда я ночевала у бабушки. Постучав в дверь, я видела на её лице облегчение (я пришла, значит, ничего страшного не случилось) и тут же – напряжение (опять проблемы, опять нарушение её спокойного порядка). Она пускала меня, кормила ужином, стелила постель. Мы почти не разговаривали. Иногда она спрашивала:


– Как мама?

– Нормально, – отвечала я.

Больше ей ничего не было нужно. Ей нужно было это «нормально» как подтверждение, что её мир ещё держится.


Однажды весной, когда на улице уже пахло талым снегом и бензином, мать попала в больницу. Не из-за побоев, а из-за того, что у неё «прихватило» печень. Сильные боли, желтушность. Бабушка, конечно, взяла организацию на себя. Отвезла, устроила в палату. Я оказалась одна в квартире на целую неделю.


Это была странная неделя. Тишина. Ни криков, ни вони перегара, ни топота чужих сапог. Я могла спокойно читать, делать уроки, спать, не прислушиваясь к каждому шороху. Но это была не та благодатная тишина интерната. Это была тишина пустоты, ожидания. Я понимала, что это временно. Что она вернётся. И вместе с ней вернётся всё.


В один из вечеров я открыла свою «исследовательскую» тетрадь и перечитала все записи. Получилась унылая, однообразная хроника падения. Но среди записей я увидела закономерность. Скандалы учащались, когда у матери заканчивались деньги (после получки) или когда её бросал очередной «папа». Периоды относительного затишья сменялись штормами. Алкоголь был константой, но его количество колебалось. Я подумала: а что, если не давать этим штормам стихать? Что, если аккуратно, незаметно подливать масла в огонь её паранойи и отчаяния? Не ядом, нет. Словом. Шепотом. Случайно брошенной фразой.


Мысль была отвратительной. И от этого – ещё более правильной. Война есть война. А в войне используют всё.


Когда мать вернулась из больницы, она была бледной, осунувшейся и… на удивление, трезвой. Неделя капельниц дала эффект. Она даже пыталась говорить со мной тихо, не хрипло.


– Марин… как ты тут одна?

– Нормально, – ответила я, как всегда.

– Извини меня… – пробормотала она, глядя в пол.


Я промолчала. Эти «извини» ничего не стоили. Они были как выдох, как звук. Они не меняли уравнение.


Но эта трезвость продержалась недолго. Через пару дней запах водки вернулся. И вместе с ним – страх, раздражение, готовность взорваться. И я, глядя на неё, впервые не чувствовала страха. Я чувствовала… интерес. Как учёный, наблюдающий за поведением подопытного, предсказуемого в своей непредсказуемости.


Я начала применять свою тактику. Не всегда, осторожно. Если она ворчала, что «все мужики – козлы», я могла как бы невзначай сказать, встретив её пустой, ищущий взгляд: «А тот, Сергей, вон, с новой женщиной видели, машину у подъезда мыл…». Ничего более. Просто факт. И наблюдала, как её лицо искажается ревностью и злобой, как она хватается за бутылку. Если она жаловалась на нехватку денег, я могла тихо заметить: «Бабушка вчера новую шубу купила…». Опять же – просто констатация. Но этого было достаточно, чтобы запустить в её больном сознании механизм сравнения, обиды, чувства несправедливости.


Я не испытывала удовольствия. Я испытывала холодную эффективность. Мои слова были такими же инструментами, как запись в тетрадке. Они приближали цель. Они расшатывали и без того хрупкие сваи, на которых держалось её пьяное существование. Я не торопила события. Я была терпелива, как садовник, выращивающий ядовитое растение.


И вот однажды, уже ближе к концу учебного года, когда на улице стояла слякотная, серая весна, случился инцидент. Он был не страшнее других. Но для меня он стал контрольной точкой. Мать, пьяная и разозлённая чем-то (возможно, моими вчерашними словами о том, что бабушка хочет отправить меня в летний лагерь), устроила сцену. Не с мужчиной, а со мной. Она кричала, что я её не люблю, что я холодная, как рыба, что я смотрю на неё, как на говно. Потом схватила со стола первую попавшуюся вещь – это была тяжёлая стеклянная пепельница в виде ракушки – и швырнула в меня. Я успела отпрыгнуть. Пепельница со звоном разбилась о стену рядом с моей головой, осыпав меня осколками.

1...56789...15
bannerbanner