
Полная версия:
Тень деревни
– Измельчал народ… Вот умрёт эта Фаина, в рай ли, в ад ли попадёт, а душа страдать будет, душе квартирещё больше иметь захочется. А помнишь, нам мать сказывала, как эвакуированных из Ленинграда жить принимали? Последней коркой делились.
Опять Иван Тимофеевич коротает время на крыльце. Присел на стул – не сидится. Вышел на деревню, набитой тропкой до дома Глушковых правится. Налетел, размахивая усталыми крыльями, ветер.
Говорит Иван Тимофеевич старой сосне:
– Осень идёт… Может, и рай Христов у нас, может, и нет никакого раю, а любо здеся! Прямо тебе скажу: на тот свет большого желания не имею. Пускай скоро сырость будет, слякоть… прошлой осенью река вышла из берегов, а дождь, господи, день и ночь шёл, с каким-то несмолкаемым шорохом и хрустом лилась вода с набухшего неба. Да-а, а ведь пережили, и ты пережила, дай то бог и сей год переживём. Ты не тосклився, вот велю Мишке жнейку возле тебя поставить – поставит. Обещаю, слышишь? Тут род наш начинался, тут и кончится. А ты да жнейка памятью людской будете.
Ночью в космическом гигантском небе рождались и гасли таинственные огненные стрелы; сидел у окна Иван Тимофеевич, смотрел в ночь и чувствовал, что лицо его приобрело властное и самоуверенное выражение, долженствующее внушать «молодой» твердую веру в хороший завтрашний день.
Германская кость
Через неделю – Покров батюшка. Погода совсем испортилась. Изредка накрапывает мелкий дождь; по утрам всё чаще с северной стороны ни с того, ни с сего несёт резким ветерком; понесёт не пронесёт, а хорошего настроения не прибавит. В народе говорят: едет Покров на ржаном возу дорогой, а чёрт с пустой котомкой целиком чешет.
Приехал зять Валентина Философовича Константин, приехал на новенькой дорогой немецкой машине, подарков навёз много: рыболовную сеть сто метров длиной – хватит раз десять перегородить реку, пылесос, миксер, дорожку из камешков, что кладут возле кровати пятки по утрам разминать, картину неизвестного испанского авангардиста – мерзкие, скользкие твари выползают из моря на берег. Машина у зятя хорошая, вместительная, но не по нашим дорогам. Почти три километра тащили трактором от самого моста, – как сильно меняется необыкновенно интеллигентный человек, долго копивший кровные рублики на заветную машину на такой дороге! Куда-то пропадает одухотворённый вид, копна больших пушистых волос превращается в подобие разношенной старой шапки, тонкие, сухие руки наоборот приобретают крепость и сопротивление, а лицо… когда слышится скрежет днища о камешки, даже симпатичное лицо преуспевающего врача стоматолога будет свирепым и кровожадным. Нельзя сбрасывать со счетов «штурмана», беспокойно ерзающую, охающую, советующую куда рулить, жену Евгению. Валентину Философовичу в Покров исполняется пятьдесят пять. Зять родом из деревни, правда сибирской, но обычаи патриархальной русской деревни везде одинаковы, усредненная она очень походит на старого профессора: говорит мало, других слушает не то, чтобы неохотно, а с каким-то высокомерным равнодушием, будто наперёд зная, чем её удивят. Приехать на дорогой иномарке – о, плечи приземистого тестя станут ещё круче и шире! Теща Елизавета Григорьевна не особо нравится Константину, но терпит. Не часто видятся. Вид у неё вечно усталый и недовольный, в разговоре нет нет да отводит глаза в сторону с брезгливой и кислой миной, точно всё ей давно надоело. Дочь по некоторым позициям ушла дальше матери. Последний год часто брюзжит в тему неустроенности семейного быта, пускает ядовитые колкости, потому три километра паршивой дороги, стоили Константину нервов. Когда машину отцепляли от трактора, зять Константин увидел радостно всплескивающую руками спешащую к ним тещу, и невольно залюбовался ею. Теще пятьдесят пять исполнится весной, а какая она на ход легкая, подвижная, пожалуй, дочь от безделья в городской квартире со всеми удобствами против матери смотрится грузноватой.
Прошли сутки, схлынули радости.
Константин взял полотенце, пошёл на улицу умываться, смотрит, теща спиной к нему сидит за пустым столом, скорее всего устремив взгляд в никуда. И снова, как бывало не раз, изучая скучающую жену, всё поднялось в Константине против этого человека. Жизнь не баловала Константина подачками. Видел своими глазами смерть мужа сестры Вени – Веня умирал от рака месяц, пришлось этот месяц быть сидельцем, не раз думал, что сердце может не выдержать и разорваться от свалившегося горя – сгорел родительский дом; сначала утонул отец, мать пошатнулась умом, ушла в тайгу искать отца и до сих пор ходит; на втором курсе института зарезали хозяйку квартиры, у которой он снимал комнату и его, постояльца, полгода вызывали для снятия свидетельских показаний, но такой тоски, такой печали, застывшей в лице тещи, не мог даже представить. Казалось, сон и тоска рука об руку вошли в неё однажды, разлились во всю глубину тела и погасили радость жизни. Спрашивал жену, чем она недовольна, чем больна, на все вопросы жена отвечала односложно:
– Отстань.
Умылся; теща, здороваясь из кухни, назвала его «зять дорогой»; непреодолимое отвращение к тещё, к шаньгам… – Почему-то в деревне принято зятьев обязательно кормить шаньгами, к жене, даже к похрапывающему тестю почувствовал Константин и дал себе слово отпуск в деревне сократить до минимума. Ночью он делал попытку интимной близости с женой, но та отодвинулась на край постели, сослалась на усталость; включи он сейчас свет, увидел бы серые глаза, в которых нет ни сожаления, ни гнева, ни жалости, ни страдания, пустота какая-то и ничего большего; погасли все образы, сама романтика погасла и отлетела молодость, и ощущение физической тошноты подступило к горлу. Долго не мог заснуть Константин, с чувством бессилия всё думал и думал и мало помалу мозг его как расплылся по всему телу; вдруг какая-то частичка плотного серого вещества оторвалась от массы, резвая и гордая от тонкости отделки своей роли, метнулась под самый череп, мстя загубленным годам: «Развод!» Константин такой весточке обрадовался. Ещё полежал, решая квартиру оставить жене, а машину… пускай жена на машину не претендует! Он немедленно поедет «к себе, в Сибирь» и будет работать врачом в поселковой больнице, и, слава богу, детей у них нет: нет и проблем. Будто это их последняя семейная ночь, поправил на жене сползшее одеяло.
Днём тесть Валентин Философович по случаю приезда дочки с зятем, решил «убавить» годовалого бычка. Позвал «правого соседа» – Николаевича. Тот слова не перемолвил, пришёл, бычку почесал за ухом, примерился и ткнул за ухом шилом: бычок как щи пролил.
– Ну, это… – сказал сосед, вытер шило о крапиву и пошёл домой.
Печенку жарили мать с дочерью. Подгорела печенка, – дочери подавай рецепт с кровью – подруга была на курорте в Испании и там испанцам на шпаге подносят сырую печенку, а мать, поначалу обрадовавшись кулинарным способностям дочери так же неумеренно, как и испуганно, стояла на обыкновенной поджарке с луком: «Отец так любит».
Перекинулись косыми взглядами; то мать помешает на сковороде, тихо поправляя руками передник, отойдёт от плиты, то дочь, лениво поднявшись с дивана, как сонная толкала деревянной лопаткой скворчащие куски мяса.
Валентин Философович в это время забавлял Константина на улице веселыми деревенскими байками. Намедни медведь у одного пчеляка «всучил в ухо щетинку» – повалил пять ульёв; с одного боку пчеляка вроде жаль, а с другого – «…ишь, гад, лопатой деньгу гребёт».
Валентин Философович пожелал пригласить на печенку «соседа левого» – Серегу Мышкина, и, конечно, «соседа правого» – Николаевича. Ювелир, колет шилом всякую скотину без крови и визгу.
За «печенкой» пьют много. Печенка – это не колбаса однодневка из картона с соей; кто широко живёт, тот не запирает ворот.
За «печенкой» много говорили про окаянную Америку, про нашу нефть на Северном полюсе, про курс доллара – Серега Мышкин скорее обратил бы жену Лота в соляной столб, чем поверил всякой чепухе про «сдыхающий» доллар; высоко вздернутые плечи, выражающие вечное сомнение, правда, слегка осевшие в последние дни – Серегу затаскали правоохранительные органы по причине сбыта Серегой ворованной меди, по откинутой назад голове, делали поправку на «курс» – а курс, уважаемые господа, был в те дни гибельным для Америки, пораженческим даже от итальянской лиры. Николаевич – о, какой дуб дубом! Пьёт, ест, сидит, переводит взгляд с потолка на пол, опять пьёт и опять ест, хмыкнет иногда себе под шишковатый нос чего нибудь и опять пьёт, ест. Николаевич – уважаемый в деревне мужик: Николаевича при колхозах всегда избирали в президиум – некая стабильность; мол, справа из зала гнут своё, слева от колонны загибают другое, а наш Николаевич – бакен на фарватере, прямой сфинкс и не делит колхозников по родам, племенам, заковыристым должностям.
Пораженную огнём печенку съели всю, – в лесу и медведь архимандрит.
Ораторствовал, руку заложив за спину, Серега Мышкин. Дикостью и свободой веяло от Сереги. Высоким ростом, пронзительным взглядом из-под крутых бровей, он напоминал задиристого петуха, побившего всех петухов в округе. Его речь, выступал стоя, не отличалась особой оригинальностью и кончилась тостом: «За дам!». Константин навострил ухо, невольно любуясь Серегиной непринужденностью, – «за кур!» должен был кричать Серега. Хрен с ними с дамами, пили да дам. А Николаевич… чуть перепил, коль подал голос. И стал бубнить про ангела, у которого лицо всем известное и светлое, и живут ангелы не иначе как в Канаде. Был слух по волости, отыскались в Америке родственники – дядя Николаевича, будто бы не загнулся в немецком концлагере, а как лагерь освободили американцы, чтобы не запятнать позором родственников в России, смотался к индейцам, а теперь, «десять внуков у него и все внуки живут да торгуют!»
– Ага, – Серёга стал трясти пальцем перед носом Николаевича. Суду всё ясно: в нашем Бабьем Логу «Вавилон» тю-тю, а в Горловке «Вавилон» под парами?!
Выпили за справедливость. Николаевич упрямо нагнетал повторить тост про наших, «в угнетенном сословии», но водки было в обрез мало. А всё почему? В «Вавилоне» – магазинчик в Бабьем Логу, дела ныне «шиш на шиш» – прикрыли магазинчик. Прошелестел слушок, мол, торгаши Бабьего «Вавилона» снабжают наркотиками среднюю школу в Горловке, – переменили сапоги прописку: Горловские конкуренты протянули руки к кошелькам обывателей Бабьего Лога.
А потом…
Потом поехали в Горловку, в горловский «Вавилон» отовариваться водкой.
Тесть пожелал.
Константин проклял тот день и час, когда решился ехать в отпуск на родину жены в Бабий Лог!
Только отъехали метров триста, машину потащило по колеям, и стали пассажиры советовать «горожаку» «…бери! В право! Дури в фашистке много, ты подкинь, подкинь ей под хвост!.. Выбирай, выбирай!».
Заартачился Константин, а тесть с упрёком:
– Что ты, зять дорогой, перед соседями мне стыдно.
У моста сели.
Серега сбегал за трактором – вытащили. Серега ещё и водкой разжился. Малопьющему Константину по такому случаю чуть не все предлагали выпить «за избавление». От какого такого лиха избавились, вытащив на твердое место машину, Константин не понимал. Но все были рады, довольны, потому смеялся вместе со всеми.
Водки набрали, едут домой, в Бабий Лог, тракторист, что трелевал машину, не уехал далеко. Знает, прибегут за ним, будь ты, машина, в тысячу иностранных лошадиных сил, без буксира тебе хана.
Точно: Серега Мышкин после моста накинул буксировочный трос на «клыки» трактору, и тащи, велит трактористу, до дому, до хаты, а расчёт – у Валентина Философовича зять не вениками торгует.
Но опытный, тертый калач тракторист – бывали рога в торгу, знает, каким бывает расчёт в конце пьянки, потому скоро взял вправо, предлагает всем в буксируемой им машине выпить «За дым Отечества» – тост патриотичный, выпили.
А после. После так тракторист «устроился», что не отцепив машину, трактору не выбраться из колеи.
«Выставляли» машину, т. е. на «ура» поднимали её и тащили в бок, ставили колесами в соседнюю колею. Тут и «поставили» передок машины на колено Валентину Философовичу. Валентин Философович дико взвыл от боли, но все поняли его крик, как рвануть от всей правды.
Рванули.
В свете тусклой лампочки белеет кость, окрашивается кость кровью.
Около полночи тесть заснул, раскинувшись, тяжелым и беспокойным сном; он глухо стонал, метался головой из стороны в сторону; его широкая грудь была раскрыта; жена Елизавета сидела на стуле с мокрыми от слез глазами рядом с кроватью, всё смотрела на забинтованную изорванной простыней ногу и вздыхала: «Справили пятьдесят пять… Што бы мне отговорить!..» На душе у жены засох упрек, что не отговорила мужиков ехать за водкой в соседнюю деревню – было в подполье спрятано пять бутылок водки на черный день, нет бы отдать.
Всю ночь и утро сеял частный, мелкий и холодный дождь; такие дожди не редкость перед праздником Покрова.
Елизавета стала смотреть на улицу. Деревня промокла насквозь избы, насколько можно было видеть из окна, стояли серые и печальные, голые черемухи гнулись от ветра, с каким-то тупым упорством на копне сена у соседей приподнимался лоскут брезента, что парус надувался и шлёпался обратно.
За тонкой дощатой стенкой послышался бурчащий голос дочери, – это была как бы детская, отделённая от общего помещения избы, в ней выросли Женька и сын Шурка, сейчас просыпались зять с дочерью.
– За машину умереть готов. В тебя что, стреляли?…
– Не стреляли, сам не знаю… – оправдывался зять.
– Не знаешь? Ты за рулём был, теперь суд, инвалидность… а вообще – что Бог не делает, всё к лучшему.
– Он сам ногу подставил!
– Не ори. С отца взятки гладки.
– Ты хочешь?.. Хочешь?.. Он всем говорил, что силы в нём, как в бугае!
Дальше дочь молчала.
Был день – Валентина Философовича отвезли в районную больницу, – отвёз тот самый не протрезвевший тракторист, что ночью «бурлачил» вместе с Валентином Философовичем и Константином; был вечер, – тучи сеяли на всю округу мелкий противный дождь, заправленный холодным ознобом; мать и дочь как сторонились одна другую.
Теща из ног бычка наварила холодец, – рано пробу снимать, не сгустился.
Видела Елизавета Григорьевна: пошла дочь через огородцы к развалинам церкви, в руках ёмкость пятилитровая, в таких горожане воду для питья держат. Вдохнула. Из-под стены церкви бьёт ключ, хоронила в 36-м МТС, хоронила ЛМС в 56-м, хоронила ПМК в 76-м, – бьёт ключ только ведра подставляй. Поверье есть: помогает ключ от бесплодья.
Константин мыл свою машину.
Прямо – холодное небо с бледно – серыми высокими облаками, вдаль – бесплодное жнивьё поля; над верхушками дерев надменно проплывали тучки; где-то в чаще кустарника посвистывала одинокая пташка.
Подошла теща Елизавета Григорьевна.
Ни с того, ни с сего заплакала, промокая глаза платком, и принялась рассказывать зятю, как на её глазах умирала мать – упала с возу, и она ничем не могла помочь; чуть повременила – Константин выплескивал из ведра воду, и снова оправдывалась в чем-то и что-то хотела доказать, но не могла. И говорила она как будто не для зятя, ни для себя, и не знать для кого.
– Извините, Елизавета Григорьевна, у всех были… я тоже… невнятно начал говорить зять.
– Надо мясо рубить. Как без отца?
– Я попробую, представляю, как разделывают.
– Придётся Николаевича звать. Эх, справили!
– Виноват, Елизавета Григорьевна, виноват и готов отвечать.
– Ответишь, куда ты денешься. Завтра из милиции обязательно приедут. Был у нас в деревне этой зимой случай, тракторист на гусеничном тракторе мужика бульдозером в сугроб загрёб, слава богу, жив мужик остался, три месяца в гипсе лежал. Тракториста прав лишили и присудили до гробовой доски пенсию страдальцу выплачивать. Вот они, стопочки-то. Отец без ноги останется, какой из него работник? Не пообидься, зять дорогой, давно спросить хочу: почему у вас детей нет?
– Прямо?
– Если можно.
– Сам не знаю.
– А знать надо. Я тебе совет дам, не пообидься: надо вам родить, а не родите – развалится ваша семья.
– Вы думаете?
– Думаю, дорогой зять. Сердце твоё ещё богато, но вызова в нём нет и ласки нет. Смотри, выдует в щели. А Женька… – вздохнула, подумала, продолжила. – Все дни у телевизора сидит?
– Не все, в бассейн ходит.
Простой совет тещи о том, как целесообразнее использовать мужской потенциал в самом нужном, беспроигрышном, Богом подсказанном варианте начал из начал, внесла в душу смущение и какую-то тревогу. Константин покраснел как школьник, не выучивший урок; он уже которое время думает о навек исчезнувшей в житейских хлопотах той самой настоящей любви, а тут тёща… ему казалось, что если скажет сейчас хоть одно слово, это слово будет истолковано тещёй против него, покажется явная несостоятельность его к воспроизводству.
Николаевич рубил топором четвертины туши на чурке, Елизавета Григорьевна сортировала куски мяса: что солить, что тушить, что снести престарелой тетке в Горловку.
Николаевичу за работу пришлось доставать из подполья бутылку водки.
Поздним вечером пожаловал «на огонёк» «левый» сосед, Серега Мышкин. Ходил отмечаться в милицию.
Стучит в переплёт рамы.
Елизавета Григорьевна вышла на улицу.
– Григорьевна, я из больницы. У Вальки был. Вальке кость германскую надо! У него кость вдребезги, а чашечка – всмятку. Врач говорит, в областную больницу отправит на вертолёте. Где ты найдёшь германскую!
– Наших-то нет что ли?
– Какие наши! У твоего зятя машина больше трёх тонн, да тут у слона не выдержит!
Озабоченная вернулась Елизавета Григорьевна в дом, разговор с Серегой передала зятю с дочерью. Болезненно настроенный дух её заставил воображение рисовать страшную картину: чудилось, что Валентин кричит от боли, дышит отчаянно и хрипло, зовёт на помощь, Заплакала.
– Почему именно немецкая кость? – удивился Константин. – Разве у нас, у русских не такие кости?
Теща взглянула на него с странным выражением ещё большего удивления, смешанного с неким горьким чувством обиды.
– У немцев тут, – дочь назидательно постучала пальцем по своему лбу, – тут аб гемахт, – сказала отрывисто и мрачно.
– Женька, – одёрнула Елизавета Григорьевна, – хоть ты-то…
– А что «я-то?» Пикнула «немка»: на какие шиши кость покупать будем?
– Думаешь? – быстрым заискивающим голосом спросила Елизавета Григорьевна.
– Мы где живём, мама? В пещерном капитализме. За всё надо платить!
– Да что ты, Женька, в самом-то деле!
– А то! Машину продадим, отца на ноги поставим!
– Мою машину? – оторопел Константин под напором жены.
– Твою? – передразнила Женька, глаз прищурила, вся подтянулась. – Нет, друг мой, нашу!
И так разволновался Константин, что не захотел оставаться в доме тестя и тёщи ни одного часу, ни одной минуты. Схватил с комода бумажник, ключи от машины и прочь.
Сел в машину, завёл двигатель, закрыл двери на замки.
Решил: завтра же уедет! А за машину будет бороться. Не отдаст он машину просто так!
Откинулся на сидении; вспомнил мать, так и не найденную в тайге. По телеграмме приехал он в родную деревню, низко кланяясь, выгибая спину, осторожно и пугливо вытягивая вперёд голову, ходил по чужому дому – после пожара родители жили в доме умершего от старости сельского священника. Священника он не помнил. Пытался представить его живым и не мог. Мать маленькому рассказывала о большом прошлом батюшки, что-то помнилось, что-то забылось; к мертвым Костя чувствовал симпатию и покой их достоин уважения. Был на кладбище у отца, порадовался, что по иному, более памятнее родственники и власти стали смотреть на последний приют умерших. Всё было красиво и приятно в крашеных оградках, в густых и свежих цветах в сравнении с пыльной городской толкотнёй, и не было никакого страха, который плотной стеной ограждает мир мёртвых от мира живых. Пали на ум слова Омара Хайяма:
В этой тленной Вселенной в положенный срокПревращается в прах человек и цветок.Кабы прах испарился у нас из – под ног —С неба лился б на землю кровавый поток!Первую ночь лежал в летней избе на соломенной перине; последние годы дверь в летнюю избу до Кости перетворялась редко – родителям хватало места в зимовке, потому со всего столетнего, а, может быть, двухсотлетнего дома, точно заскучавшее забвение, тянулась в притвор всякая прядь прошлого, и, вытянувшись на позволительную длину, как напоминала о жильцах этого дома, о себе; вы когда-нибудь стояли в глубоком раздумье на пороге доживающего свой век кряжистого деревенского дома? – пахнет тот дом особенным запахом, которым пахнут старинные, замшелые дома, – тлетворным запахом ушедшей жизни; уже одни только запахи остались от дома, но, поверьте, эти запахи (при желании ваше воображение воскресит вам детство – все мы родом из деревни) исходят из всего: вот сковорода – ага, притронься, она же горячая! простенькая кровать, вроде топчана возле печи, на котором спал дед священник, да что там перечислять, издеваться над памятью, пахло в избе каким-то особенным, состарившимся в глубокой, исхлестанной ветрами и дождями осени забродившим хмелем, еле заметным запахом давнишней, той самой «до колхозной краски» на косяках и старинной иконе, запахом старых, выброшенных на повить молью еденных шуб и тулупов, и всё побеждающим запахом свежего сена! – выпросил у соседки охапку, пусть будет сено памятью о матери; любила мать первые сенокосные дни, любила первый зарод, что вымечут они с отцом. Запах мечты, запах непокоренных высот! Господи! Это запах нашего босоного детства, безумный огонёк любопытства, жажды бесконечного движения, желания скорее подняться на крыло.
Потом были другие ночи… уехал; десятки людей искали мать, не нашли.
В избе погас свет. Константин ожидал, что хоть тёща выйдет и попросит его остаться в тепле, но тёща не шла. Тогда он сам решился идти в дом, поставить все точки над «и». Скандал? Что ж, когда-то надо и скандалить.
Дверь в избу открыл, слышит, тёща с дочерью разговаривают в «детской». Заинтересовался, боясь скрипа половиц, подкрался.
Говорила Елизавета Григорьевна:
– Первые лет десять худо мы жили, ровно чужие. Уж и ты большая была, и Шурка большой… не любила я своего Философа – по свекру привыкла Валентина так называть. Еще десять прошло, вроде отерплась, свыклась; ещё десять…
– И мне прикажешь жизнь на десятки порубить? – Женька оборвала мать.
– Мужик он мягкий, податливый, а Философ в молодости был… как и назвать не знаю, нехороший был, меня все бабы жалели. А с твоим жить можно. Ты бы подластилась под него, не рубила с плеча. Пять лет живёте, уж квартира двухкомнатная у вас, машина…
– Да баран он недоделанный! Квартиру разменяю, машину уговорю продать, буду жить, как белые люди живут.
– Ой, Женька, Женька, бедовая ты…
Константин едва сдержал себя не ворваться в «детскую» и не вцепиться Женьке в горло. Он боролся с дрожью, прохватившей его тело, сердце замирало самым обидным образом. Сцепил зубы и, не выпуская стона, которым наполнилось тело, отошёл к двери, прислонился к косяку и сунул, разом отёкшие руки в карманы в позе, которая показалось ему небрежной и независимой. В «детской» говорили «о совместно нажитом имуществе», которое при разводе делится пополам между супругами.
Сидя машине, вынашивал планы мести: как вернётся, первым делом выбросит в окно телевизор – целыми днями Женька пучила в него глаза, потом соберёт в чемоданы её тряпки и самолично свезет на помойку, потом… «Надо немедленно прописать в квартиру кого – нибудь! Кого?!.. Как бы это провернуть быстрее?..»
Очнулся; на улице уже был серый день. Из труб начинали виться дымки. Было на сердце как-то беспокойно от всего случившегося, но желания увидеть тещу и тем паче жену – не было; ему до боли хотелось сказать сердцу о желании забиться как таракану в щель, забыться в одиночестве.
Поехал не простившись.
Тормознул – Николаевич нёс охапку дров из дровяника, увидев машину, пошёл с дровами навстречу, но Константин не хотел с ним говорить, поприветствовал, нарочно оглянулся на тещин двор: нет, ни тещи, ни жены не видать на улице, по газам и дальше.
Все три километра проехал, не прибегая к помощи. Собственно, прибегать было не к кому. Дорога в этот час была пустынна. С другой стороны, раз его машина наполовину не его, то чего жалеть чужую, не свою половину! И, как советовал Серега Мышкин, подкинул под хвост фашистке! И пошла его «фашистка» рвать и метать. В Горловке заскочил в «Вавилон», купил кой какой еды.
Приехал в райцентр, прямиком в милицию. Большое каменное здание старинной постройки. Нашёл кабинет начальника ГИБДД, к нему, стоящему у окна и разглядывающему что-то на улице. Не отвечая на «здравствуйте», схватил начальник телефон, набрал номер, закричал:
– Которого цвета «семёрка», синяя или красная?.. А чья краска на березе осталась?.. Так какого ты..!
– Салаги, одни салаги. Наберут всякой мелочи… – недовольно бросил, водворяя телефонную трубку на аппарат.

