Читать книгу Тень деревни (Станислав М. Мишнев) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
Тень деревни
Тень деревни
Оценить:

5

Полная версия:

Тень деревни

Назвался майором Капустиным, указал на стул, сам сел за стол напротив.

Стал Константин рассказывать, какая беда привела его к майору Капустину. Майор был похож на большого усатого тюленя; почти лег грудью на стол, пухлые руки раскинул по столешнице, внимательно смотрит на посетителя.

– Уважаемый, – откидываясь на стуле, выдохнул майор, – сколько лет вы учились?

– Семнадцать, – ответил Константин.

– А колобок один день.

– Извините, какой колобок?

– Из теста. Он от бабушки ушёл, и от дедушки ушёл, и от волка ушёл.

Майор качнул большой головой, улыбнулся во всю ширь своего простоватого лица и всем телом подался вперёд.

– За каким чёртом вы сюда закатились?

– У тестя раздроблена кость, нужна дорогостоящая операция, а жена… с женой я развожусь. Чтоб потом, в случае чего, я чистосердечно признался и вовремя сообщил в милицию.

– Да-а, И много, и мало.

Зазвонил телефон.

Майор подал Константину руку. Константин с необыкновенным наслаждением пожал эту сильную, заросшую золотистым волосом руку.

Лес становился ниже и реже; дальше шло болото. Далеко вдаль потянулись заросли чахлого березняка, то тут, то там в придорожных канавах чернели брошенные автомобильные покрышки. Дождь моросил и моросил, и, казалось, запасы воды в небесах не иссякнут никогда. Мелькнул камень – валун с выбитым крестом; наши дороги чем-то похожи на большие братские могилы.

Наряду с мраком, сгустившимся над душой Константина, запестрели проблески веселой, настойчиво зовущей суеты – мыслями он был на родине, в Сибири, в своей поселковой больнице; запах старого дома священника обвевал его тонкой, неразрывной, живой связью. «Трусом должно быть меня посчитал, эдаким интеллигентом гнилым… а как полгода главным подозреваемым в убийстве жить, это он знает?.. Знает, этот всё знает. Лети, лети, моя ласточка!». Помассировал ладонями баранку, опустил на дверце стекло, сплюнул. Сложил пальцы кукишем, закричал, вслед с шумом пролетевшей навстречу «фуре»:

– Фашистка?! Во, во, во тебе, тунеядка!

Восьмое марта

Безлюдно и тихо на деревне. Платон Кокшаров прохаживается вдоль своего дома. Тропка обледенела, почернела; зимой изредка трусил золу, а вокруг – ноздреватый, начавший подтаивать и оседать снег. В Бога он не верил, зачем надо умирать, когда другие радуются жизни, – не понимал и оттого ужасался. Сперва его до того одолело горе, что он совсем потерялся и был в совершенной нерешительности: мысли о пределе бытия, о печальной перемене, что выпадает всем людям, упорно и настойчиво холодили мозг. Ещё не устало тело, оно могло бы долго работать, и мысль не устала, не насытились глаза, а окрыленные надежды безвозвратно улетают прочь. Больно, невыносимо ужасно… Сегодня он слез с кровати разбитым, с опухшим лицом и с сильной ломотой в шее. Посмотрел под умывальником на пальцы – они обрели оттенок прозрачно – восковой могилы. Многие особенности его сдержанной натуры внушили мысль, что он грешен, много грешен, потому проболеет долго, и смерть наступит от некого покаяния в виде вспыхнувшего пламени внутри тела.

У Платона Кокшарова – рак. Болит и болит низ живота. Жена Андриановна силой в больницу уговорила сходить:

– Да сходи ты, упрямое место, таблеток каких пропишут.

Не любитель раньше был по больницам шататься Платон Алвианович. Кого знает – в семьдесят все ровесники удостоверениями инвалидности обзавелись, а он как молодой молодец. Вернее сказать, ровесницы, ровесники на кладбище убрались. Кто в шестьдесят, кто и пенсии заветной не увидел. Из мужиков он самый старый в деревне, если не считать деда Егора. Дед Егор девяносто четыре оттянул, сказывает про себя, мол, ему в концлагере немецкий врач уколы бессмертные делал. В больнице неделю Платона проверяли: и трубку с японским телевизором глотал, и на рентгене был – никаких болезней не нашли, дали направление в областную, онкологическую больницу. Ёкнуло под сердцем, когда направление прочитал, особенно устрашился от большущего знак вопроса, районным врачом поставленного. Эта закорюка будто крюк, на которое мясо осенью подвешивает в подвале, поддела его тело и располосовала надвое.

– Не поеду. В своей избе умру.

– Да што ты, упрямое место! Так тебе прямо и скажут! У врачей тайна: и знает да хрен скажет, – уговаривает Андриановна. – Коль боишься, поехали вместе.

На вечеру пошёл Платон Алвианович за водой на реку, поставил ведра, сел на обтоптанную межу и зарыдал. Он бился головой о столбик, вкопанный им прошлым летом, и рыдал бурно, как человек, который преж никогда не плакал. Пальцы сжимали и разжимали снег, он тянулся к какому-то чуду, но чуда не свершилось. Природа, выпестовавшая его, была нема к горячим просьбам своего дитя.

… В Вологде дошли до больницы, как прочитал Платон Алвианович на стене название, стали ноги ватными, без сил присел на корточки: не пойду.

– Што мне карету скорую тебе вызывать?.. Вам бы, мужикам, хоть одному родить, дак век свой… Вставай и пошли!

Ничего подозрительного не обнаружили. Так хирург сказал. Молодой, румянец во все щеки.

– Отец, а группы инвалидности у тебя нет?.. Нет, так будет. Езжай домой, сходи к терапевту вашей районной больницы, он всё сделает. Пропишет бесплатно таблетки, принимай регулярно.

Обнадежил областной хирург. Воспрянул духом Платон Алвианович. Даже неловко стало за себя, разрыдавшегося в минуту слабости на берегу реки. И немного стыдно: скажут на деревне: съездили Кокшаровы в Вологду, группу инвалидности Платону выхлопотали. Вон дед Егор живёт без всякой группы, а Платону подавай. Домой ехал весёлый, немного выпил коньяку с тучным полковником, едущим на свадьбу дочери.

– Вот, – поведал полковнику, – съездили с бабой попусту.

А самого распирает: поживё-ём! Жена в автобусе сидела рядышком, поджимает его собой к окну – вот так по журавлику на болото ездили, тесно сидели в кузове машины в наставленных пестерях да корзинах, и было им по семнадцать годиков!

Районный терапевт, правда, с ноги не сошла, того же дня инвалидное удостоверение стоптала – повезло: комиссия ВТЭК шла, и таблетки нужные. Вот это и насторожило Платона Алвиановича: стала бы докторица бегать из-за какого-то колхозника незнакомого? А чего Андриановне наговаривала, отозвав её в сторону? Чего жена конец платка кусала и всё головой в знак согласия кивала? Спросил, а жена в ответ:

– Да у нас своё, по-женски, спрашивала.

Неделю таблетки принимает, боль в животе не утихает. Андриановна старается говорить и поступать так, как она всегда поступала и говорила, и не замечает вроде того, что речь звучит глуше, что глаза стали виноватыми, и ступает неизменно тихо, и смеётся неестественно громко. Спросит – отвечает невпопад, вроде как испугается, сожмётся вся, а потом распустится. И улыбается очень даже приветливо – ласково. И догадался Платон Алвианович: обманывают его!

Восьмое марта. К Кокшаровым собрались старухи с трёх деревень, общим числом одиннадцать душ. Все вдовые. У всей страны праздник, и они не обсевок в поле. У деревни рот широкий, уши большие: быстро худая весть про Платона Алвиановича разошлась – разлетелась. Старухи – люди практичные, они умом видят прибавку «большой деревни» – ещё один крест появится на кладбище. И место подобрали, где упокоится прах Платона. Насчёт Андриановны между собой перетолкли: ничего-о, мы вон по скольку лет поодиночке курлыкаем, зажилась за мужниной спиной. Платоша твой мерин был тяглой, хоть и упрямый, вот ты одна покукуй, в окошко погляди целыми днями, тогда худое и хорошее не одну тыщу раз переворошишь. Старухи – не злые ведьмы, они жизнь покусали со всех сторон, и жизнь их лаской не жаловала. Каждая из пришедших как мерку сняла с Платона Алвиановича: взгляды острые и внезапные, отведут глаза в сторону – с долгим и мучительным усилием обратно водворяют. Близость смерти и им казалась непостижимою и вносила в души смущение и тревогу: не исхудал Платоша, и глаза не тусклые, и поступь живая. До свежей травы, однако, не дотянет, скорее всего с водопольем уйдёт, а, может, и заживётся, до березового листа дотянет. С намеренной медлительностью оглядывают избу: вот, Андриановна, в другой раз уж придём провожать твоего Платошу в последнюю дорогу. Пропитается изба особенным запахом свеч, тлена, и ночи наступят бессонные… А потом, Андриановна, без посторонних, когда накатит волна требовательная, ранним утречком придёшь ты одна себе на кладбище, припадёшь головой к могильной земле и завоешь раненой волчицей, и будешь спрашивать, спрашивать, спрашивать, а услышишь тишину, воздух услышишь, который дрожит и трепещет от гулкого молчания. Молчание будет душить тебя, будет перекатываться по всему телу с ледяной настойчивостью, молчание и с кладбища погонит тебя… а минует день – другой, машинально поднимется твоя рука, указующая в сторону «большой деревни», – вероятно с целью указать тебе ту сторону, где происходит расправа с заполоненной жизнью, и тихо, безжизненно опустится; и засуетишься ты, заторопишься на свидание со своим Платошей, станешь перед зеркалом наряжаться, как в девках наряжалась, низко нагнёшь голову, вздохнёшь и пойдёшь, только едва за порог ступив, на дом свой пустой оглянешься, и покатятся слезы горючие по обеим щекам…

Без речей, без выступлений, кто бутылочку красного винца принёс, кто рыжиков чашку. Уговаривали Платона посидеть с бабами, хоть стадо «не глухое», да Платон Алвианович сослался на занятость. Кабы на гармошке играть умел – куда ни шло, а чего статуем сидеть, как хмельного в рот лет двадцать не берёт, если не считать стопку коньяку с полковником в автобусе.

Пригревает. Солнышко нет-нет да выглянет из-за тучи, выглянет и точно ножом по глазам полоснёт. Дует порывистый ветер. Сидит Платон Кокшаров на стуле у стены дровяника, покуривает из трубки махорку и, поплевывая перед собой, сосредоточенно смотрит на толстую высокую ель, одиноко стоящую на меже. Посадил ту ель отец Платона по случаю рождения сына. Платон в пяти метрах от отцовской ели сажал на меже свою ель по случаю рождения своего сына Ивана, но ель Почему-то засохла, и сын двадцать лет как лежит в земле. Пьяный вывалился из кабины трактора и угодил головой прямо под заднее ведущее колесо. В ту осень заморозило на Николу, колеи и выбоины безжалостно изранили белую грудь дороги… Далеко видятся пустые пространства. Вот по угору за рекой бежит гусеничный трактор с возом сена. Сначала из-за ствола ели показался трактор, потом вынырнули сани с сеном. На возу, должно быть, лежат люди – один такой воз тракторист полдня кидать будет, людей не видно. «На колхоз поробили. Худо, робята, потоптали, – не похвалил спрятавшихся в сено мужиков, – легли и провалились в мягкое». Когда трактор скрылся из виду, старик выбил трубку о носок валенка сунул в карман шубы и сказал, вглядываясь в вершину ели:

– Срублю я тебя! Ей Богу, срублю! Половину огородца своими лапами заняла. Вскопаю, унавожу знатно, луку напрёт…

Тут боль дала о себе знать, отяжелел низ живота. Мгновенно голова Платона Алвиановича наполнилась гулом, плачем, сотнями недоделанных дел, тысячами недосказанных мыслей. Сунул таблетку под язык, равнодушно смотрит на ель, не ощущая ни времени, ни пространства, только одно всепобеждающее желание «ещё бы годок…», растолкало проворно иные каменные мысли и выскочило наперёд. Это желание он долго не хотел трогать, он его берёг на самый черный день, теперь же оно как выскользнуло из затылка, насело и стало давить.

– Видно…

Тут на тропинке от реки показалась закутанная в шаль согнувшаяся женская фигура с батогом в руке. Не стал долго изучать, сразу признал свою старшую сестру Настасью. Она всегда зимами ходит в длинном пальто, имеет привычку подтыкать полы за пояс.

Прошло еще время, пока сестра поднялась в угор – отдыхала через каждые двадцать-тридцать саженей, и зашла на улицу к Кокшаровым. Платон Алвианович вышел ей навстречу. На ходу распрямляясь, развязывая черную шерстяную шаль с радужным кружком в виде блюдца, употевшая, в дрожью в голосе спросила Настасья:

– Правда, Платоша?

Неискренне рассмеялся Платон Алвианович дребезжащим смешком, спросил:

– Чего «правда?»

Сестра приблизилась вплотную, порывистым движением обняла брата, отвыкшие целоваться губы её ткнулись в шею.

Отпустилась, жадно рассматривая брата. Большие испуганные глаза не пытались скрыть неловкость, искали затаённую беду.

– Бают на деревне. Вот я и.

– Говорят, что кур доят, петухов на яйца садят! – сурово сказал брат.

– Слава те, Господи, – перекрестила сестра брата, – а то ведь.

Выражение усталости исчезло с её лица, глаза стали добрыми и чуточку печальными, словно она увидела забавную картинку своего детства.

– Андриановна у телевизора, поди?

– Седни народу у нас гужом, праздник бабы справляют.

– А ты чё?

– Чё, чё, не икона. Вина не пью, голоса нет.

Ушла сестра в дом. Платон Алвианович опять вернулся в дровяник, сел на стул, и вздохнул. Где-то одиноко лаяла собака. Предположил, что должно быть Шарик у деда Егора отвязался. Прошла жизнь… когда человек тоскует наяву, к нему приходят голоса детства и нарушают единые границы ограниченной деятельности: давно ли, кажется, они с Настей ловили рыбу. Настя – девка, копала червей, а он – мужик, забрел в воду по пояс и старался закинуть леску под другой берег – под другим берегом всегда больше рыбы. Снимал с крючка маленьких хариусов, нарочно кидал на берег, прикрикивал на сестру, чтоб «не шиньгала», подала свежего червя и чаще меняла воду в туеске. Маленьки те пальчики Насти старально копали земли, то она вскакивала – не ушёл ли у брата поплавок под воду, то озиралась – выше ловили рыбу другие ребята, вдруг да у них лучше клюёт? Мир был полон радости, смеха, солнца…

– Со святыми упокой… – сказал Платон и спохватился: а гроб?.. Он перестал дышать: в чем он будет лежать, немой и холодный? Мужики на скорую руку сколотят из сырого, суковатого, ненужного материала (уж какой есть, Андриановна, скажут в оправдание), их больше будет интересовать вопрос выпивки. Представив, что будет лежать в такой домовине Платон Алвианович воспротивился: Без двух месяцев пятьдесят пять лет «отвалтузил» в колхозе, и достанется ему на имущественный пай от «приватизации» такой гроб?.. Не согласен!! Мертвым всё равно, но… но он живой! Не согласен!

Про своё несогласие он несколько раз повторил новому председателю кооператива – оказывается, нет больше колхоза, есть кооператив. От колхоза осталась одна печать да племенной жеребец, – правленцы поговаривают сдать его на колбасу, и кооператив не жилец. В мысленный разговор с председателем вкладывал особый смысл: не он умирает, общее детище, имя которому Колхоз – умирает. Повторял и всё добавлял к сказанному… да, он безнадежен, умрёт, стылым в землю положат другие люди, а хозяйство ты, выучившийся в Германии специалист по банкротству, живым хоронишь. После войны матери бороны на себе таскали, они, ребятишки, в десять лет уже за плугом ходили, а теперь… Ты объясни народу, как можно всю технику одним махом на себя переписать, всех коров на жену, пилораму на брата? Говорил, как бывало, выступал на собраниях, не с безнадежным отчаянием, досадой или горечью – не любил резких «да» и «нет», заменял их спокойной обтекаемой рассудительностью. Из-за этой Германии весь цвет мужицкий полёг на полях войны. И его отец в том числе. Нет, он не бы скрытным, уходящим в свои сокровенные переживания, наоборот, он всегда оставался всем понятен. Не любил внезапных переходов, скачков, «не налетал ковшом на брагу», всегда оставался ровен и ясен.

Смотрит на окна избы, видит, кто-то смотрит на улицу, всем лицом прилип к стеклу. Положит его жена под образа, свечку в изголовье поставит, сядет рядышком и… «Как да сделают гроб широк, а на коридоре – теснота, не повернуться… Сказать, конечно, не скажут в такой час, а подумают: что же ты, Платон, мужик голован до такого простого вопроса не дотюнькал? Как сына Ивана выносили, пришлось комод разбирать… Хорошо, кабы «за ноги» взялись бригадир да механик, а «за голову» – оба внука, Платошка да Серафим… Свои. От своих и мертвому теплее».

Мысль, что он лежит в гробу, а гроб мужики сделали из сырых, суковатых (нынче одиноким старика гроб из сосновых горбылей обходится в месячную пенсию) досок, довела его до раздражения. Он не мог отделаться от ощущения, что хорошо знаком с ТЕМ, лежащим в тяжелом сыром гробу, что ТОТ человек обязательно должен умереть, хоть и всячески противится смерти, и он даже ненавидит ЕГО за сопротивление – умри вместо меня!! – и радуется: всё-таки Я обманул Смерть. Станут засыпать могилу, а земля не оттаяла, упадёт кусок и проломит доску и… на лицо ТОМУ. К себе (покойнику) он чувствовал жгучий интерес: он, живой, хлопочет о ком-то другом, это и загадочно и важно; он чувствовал себя немного счастливым (ведь умер не он, умер кто-то другой), а когда придёт очередь его, да и придёт ли? Ведь очереди на тот свет нет! И только в глубине души он с грустью понимал, что это – безумная призрачная надежда на спасение. Не в силах простого смертного вмешиваться в творение Всевышнего.

Праздник у старух был больше похож на панихиду, чем на веселье. То одна вспомнит, как терпеливо да медленно росла общая семейная любовь и понимание, как потом ладно жизнь кроилась с мужем, как после похорон одна-одинёшенька жить привыкала, то другая разжалобилась, а Настасья прижалась к Андриановне, обе в слезах, обе зажимают носы платками. Вспомнили деда Егора: вот изжил старый вояка давно свой век, и почему ему смерти нет? Вдруг не бухтит про врача германского? Вроде никому не мешает, живи, но… пусть бы Платон его пережил.

Все встрепенулись от необычного шума. Сначала подумали – самолёт пролетел, выглянула Андриановна в кухонное окно – Платон бензопилой ель валит.

– Упрямое же место, – говорит бабам. Затолкала сырой носовой платок в карман фартука. – Далась ему эта гряда с луком.

Упала ель через весь огородец, вершинка по выбеленной дождями изгороди стеганула, изгородь рассыпалась дощечками. Заглушил бензопилу Платон Алвианович, идёт в дровяник за топором.

Высыпали старухи на улицу. И солнце им благоволит, смотреть на снег нельзя – глазам больно.

– Свалил таки, – качает головой Андриановна.

Платон Алвианович придал лицу своему подобие молодецкой улыбки.

– А свалил. Готовь, матка, магарыч, завтра на пилораму потащу, на тес распущу, насушу, три гроба самолично сделаю. На запас. Без запасу жить нельзя.

– Спасибо тебе, Платоша, – с долгим усилием сестра Настасья придаёт плохо гнущейся спине гордую осанку. На старух глянула, как поторопила требовательно. – Все не вечны. За мной смертушка придёт – опять же тебе хлопоты, а так – сдернул с подволоки да и клади.

– Бог не без милости, – подтвердили практичные старухи.

И возжаждало сердце Платона Алвиановича нечеловеческого слияния жизни и смерти. Великая сила заложена в домовитую русскую женщину! Всегда и везде она своим благодетельным словом бьёт наотмашь по унынию. Земная жизнь – это лишь шаг к жизни небесной. Ослепительно сияет солнце! Скоро загудит высокое небушко, и всё, что есть внизу, что поёт, рождает, плачет, цепляется за прожитый час и рвётся ввысь, неразрывно сольётся со светом небесным в дивную гармонию вечности. А смерть… да шажок небольшой, несуразный! Разве так уж страшно перебраться на житье со своими ровесниками «в большую деревню?» – главное – не расстаться! Вроде никто не воротился с того свету, но веры не отберёшь: на том свете как и на земном в густых древесных купавах свистят птицы, весной трещит лёд на вколоченных в отвесные берега реках, летней порой стоит над озерной гладью тишь, усиленная лесным таинственным шепотом, по праздникам льётся колокольный звон, чередуются картины духовной смерти природы и обновления оной, собираются как и на земле души умерших вспомнить пережитое нельзя расставаться с теми, с кем вместе работали, плясали, спорили; разница – озаренные радостью вечного жития, не стучат босые пятки по грешной земле, не пресмыкается слабый перед сильным; обнялись души-сестры, реют в звездных широтах бесконечного таинства.

Дикая береза

Вроде бы большое горе стоптали – Горбачевская перестройка ушла в историю, тут ельцинская бедность и призрачная свобода пробудила в людях инстинкты прирученного волка, впервые увидевшего лес – волк, озираясь, забился в чащу, в его одуревшей голове уже ничего не укладывалось от хлынувших реформ-платформ; ярость потерявшей отечество и веру в завтрашний день толпы была яростнее всякой бури, она билась о вышедший из мрака путинский корабль, то подбрасывая его вверх, то низвергая чуть не до дна ада. В который раз дунули наспех сварганенными законами новоявленные демократы из главных калибров по русской деревне, и вздрогнули до закладных камней домишки, крытые брежневским шифером. В который раз рванулась из оглобель горечь, погорланила; выхаркнули колхозники мат, отчаяние слилось в сплошной вопль, от которого, казалось, расколется земля-кормилица, и… как много раз бывало и будет, – русская деревня – испытательный полигон, запахнула толпа свою душу на голый убыток.

«Ты молчишь, а я… молчу? Или я молюсь о душах предков и умираю, а моя душа содрогается при мысли, что завтра буду мертвым…» – нестерпимое отвращение к смерти и ужас охватил колхозника.

В свою вотчину (бывший колхоз в последнее время стал походить на женщину, не имеющую средств к существованию, и задача мужчины на последние гроши поддерживать её, даже если женщина в конец выпотрошит его кошелёк) Бегункин сегодня заявился с большим апломбом. Он не был радетелем, не был мужиком, не был пахарем и собирателем, был обыкновенным прохиндеем, выплеснутым волной наглым революционером, цель которого хапнуть и убежать. Семьдесят лет, меняя место прописки, гордостью народа была обыкновенная жестяная табличка «колхоз Победа», с приходом к власти Бегункина на стене красуется мощный указатель «Офис г. Бегункина». Его офис посещают одни «вымогатели», так он величает своих работников. Не здороваясь с бухгалтершей, хлопнулся во всю мочь в глубокое кожаное кресло (по рассказам аборигенов кресло принадлежало одному раскулаченному крестьянину), вытянул ноги в желтых полуботинках, отодвинул на самый край письменного стола деревянные, скрепленные по краям гвоздиками счёты. Посидел – ему нравиться красоваться самим собой, вопросительно посмотрел на стену и сказал:

– Свистать всех наверх.

Солидная седовласая бухгалтерша, бабушка трёх внуков (старший уже в армии), пережившая на своём веку четырнадцать председателей, скорее всего не служила юнгой во флоте.

– Отрывай ладанку!

Стол бухгалтерши весь завален папками. Она похожа на медлительную улитку, но перо и костяшки счётов под её руками бегают ещё со знанием дела. Бегункин высоко вскидывает брови: чего писать, чего считать, чего бумагу изводить, тля ты безмозглая, когда всё ясно как божий день?

Бухгалтерша перестала писать, сняла очки, окинула Бегункина с некоторым удивлением, хмыкнула, по губам её пробежало что-то вроде усмешки. В её взгляде неприкрашенное человеческое презрение.

– Благородие, – не сказала, фыркнула, и со стула не встала.

– Слушай ты, кукла Барби… Да, господин Бегункин Тимофей Михайлович. Проглотила?.. Сделай вдох-выдох, и живо найди зоотехника, ветеринара, инженера и остальных моих единомышленников из эпохи гнилого застоя.

Бухгалтерша едва сдержалась, не обрушила на Бегункина всё, что она о нём думает, особо по букве «Г». Вышла из конторы, прислонилась к косяку. Сердце билось до боли, замирало, душило её: до какого позора дожила, в её-то годы!..

Был Бегункин полноват, присадист, с выдвинутыми вперёд рачьими глазами, брился только после бани и вообще в лице своём являл более дерзкое выражение, чем умное. Недостачу роста компенсировал голос. Баритон, смещенный в сторону баса.

Настали времена, когда даже колхоз стал иметь своего хозяина. Нет-нет, не в лице правления колхоза, парткома, профкома или кучки передовиков производства, орденоносцев, специалистов, колхоз заимел персонального хозяина, посланного верхами на «реорганизацию сельского хозяйства». Изменения структуры и всякие преобразования были и раньше, но чтобы выдирали с корнем все дарованные партией коммунистов права на землю, леса, общественное мнение – первый раз. Долго кроили – было из чего кроить! Богато жили. Рубахи на собраниях рвали. Из колхоза слепили кооператив, из кооператива сварили ООО, – главное, народ голосовал! Понимал народ, или не понимал, за что голосует, голосовал и всё тут. Добровольно отказались колхозники от имущественных и земельных паёв, от тракторов, от сушилок, от совместно нажитых миллионов рублей – а их, миллионов, оказывается, уже и не было, и каждый бывший колхозник должен Родине тысяч пятьдесят ельцинских рублей, и двенадцать специалистов с высшим образованием – балласт, «горе от ума»… Поздно стали чесать мужики «репу»: как это нас на вороной обошли? Потому бывший колхоз «Победа» стал именным. Следует добавить, что много современных «реорганизаторов» академии кончали на нарах. И погоревший на создании фирмы по производству детского питания Тимоха Бегунок (человек народа) три года дебатировал с сокамерниками о курсе на возрождение капитализма в стране, прислушивался к своему пищеварению.

bannerbanner