Читать книгу Тень деревни (Станислав М. Мишнев) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Тень деревни
Тень деревни
Оценить:

5

Полная версия:

Тень деревни

Звякнула задвижка ворот, на крыльцо вышла жена, сладко потянулась навстречу солнечному листопаду, вырвавшемуся из-за соседской липы, мужа как не заметила, и вернулась в избу.

– Вот, Лыско, такие пироги.

Он встал и пошел, и странное дело, ему стало легко и весело. Он даже о выпивке перестал думать. Словно и не было тяжелой ночи, и спал на белых чистых простынях. Куда несли его ноги? А вдоль деревни! Только в деревне любая тропинка когда нибудь выводит к магазину. Закрыто?.. Это хорошо что закрыто, все равно в карманах пусто, пришлось бы у продавца в долг канючить. По привычке завернул за магазин. Стоит к нему спиной у стены бабка Анна, выпучив глаза и засунув палец в рот, держится за старухин подол малец лет пяти. Легкий ветерок от реки шевелит на нем пеструю рубашенку. Бабка тычет батожком обнявшихся парней.

– Христов человек, ведь лица на тебе нет, всего мухи сожрали.

– Споём. Валька, споем?

– Да расцепитесь вы…

«Вот, Додик, и по частям, и в целом, – горько подумал Иван Дмитриевич. – Ты в грязи, руки в ранах, а сынок сыт и пьян, и нос в табаке».

– Чунга-чанга, белый пароход, чунга – чанга, праздник круглый год! – Вдруг завопил не своим голосом пьяный парень. Малец вцепился со страху в бабкину ногу, оглянулся на Ивана Дмитриевича, упал в крапиву и ну голосить. Поспешил Иван Дмитриевич унырнуть со стыда за угол.

Вышел Иван Дмитриевич на угор за деревней, полковник уже на позиции. Встретились как старые знакомые, поговорили о том, о сём, и предлагает Иван Дмитриевич взять его шофером.

– Служить буду… буду.

– Эх, братья-славяне, – удивляется полковник. – Чего вам всем в деревне не живется? По рассказам к вам негры на охоту приезжают, такой воздух, такая красота, а земли сколько…

– Земли много, – соглашается Иван Дмитриевич. – Вот куда с этой землей? Ну, скажи, полковник?

– Как куда? Пахать, сеять… столько лет рубахи рвали, чтобы землю крестьянам отдали, теперь она ваша, чего еще? Владейте. Нынче власть повернулась к селянам, только и слышно, как хорошо зажила деревня.

– Эх, полковник… Есть у меня старый кот. Раз под весну откуда-то кошечка к нему молодая пожаловала. Уж так перед ним моды демонстрирует, прелестями осолаживает, только лебединое озеро не танцует. Кот с одного боку зайдет – вроде бы желание есть кошечку помять, с другого, уж и вроде насмелился, а под занавес глаза опустил со стыда и побрел от греха подальше. Вот и власть наша, вроде этой кошечки, а мы – старый кот. Вроде видим, вроде пытаемся понять чего-то, да не можем в эту жизнь вписаться. Ведь государство, полковник, оно против нас, словоблудие одно. Не нужны мы олигархам. Им негры нужны, им наша земля без нас нужна. Чем пахать, чем сеять, чем убирать? Куда я с зерном, если когда-то оно будет у меня? Прошлый месяц старик помер, литры топлива на кладбище свезти нет, да нам эта земля… не надо нам никакой земли. Хорошо хоть еще место на кладбище выкупать не надо, ведь дойдет и то этого.

– А пьете на какие шиши? Вот я в деревне восемь дней, и молодые парни, и вроде вас мужики, каждый день пьяные. Удивляюсь. На что пьете? Трезвый один мой зять, так Полина говорит он выпил свою лыву. Язвенник.

– На что, на что… Да кто на что. Мало ли… Советскую власть пропиваем. Возьми, полковник, очень прошу. Могу шофером, могу трактористом, механиком, завгаром, да кем угодно. Возьми, а?

– Полина наседает, надо племянницу Тоню в штабу строить… Не могу же я всю деревню…

– Возьми, вроде дна достал, падать ниже не куда, – слабо улыбнулся Иван Дмитриевич.

Полковник подумал немного, потом резко протянул руку. Иван Дмитриевич крепко пожал её.

– Признаться, я слышал о вас много хорошего, даже с Полиной этот феномен обсуждали… Когда хотите отбыть?

– Сегодня. Сейчас.

Полковник еще подумал, достал из кармана блокнот и ручку.

– Пишу моему заму. У моей машины сворочена «морда», как это принято называть. Сапожник один подарок поднес в день нашей свадьбы. Так вы морду почините и встретите нас на вокзале. Деньги на билет есть?

– Так точно!

Какие деньги, рубля рваного нет.

Долго ходил возле своего дома, надеялся втайне, что жена из избы выйдет, хоть спросит чего, или скажет чего – не вышла. Посидел на скамеечке, на которой любила сидеть покойница мать. Нахохлился как побитая ворона, на душе – пустота. «Может зря?.. Может…» Выбежал откуда-то маленький мышонок, потыкался мордочкой в ботинок и спрятался в траве. Вдруг взгляд его остановился на деревянной лошадке, прижавшейся боком к стволу молодой рябинки. Двадцать четыре года назад любовно вырезал конька сыночку, едва тот начал гугукать в зыбке. Сын и спал с коньком в обнимку, и первые два года в ранце в школу носил. Прижал к губам игрушку, удивился – когда же сын коню ножку отломал? и заплакал. И почудилось ему сквозь всхлипы, что покойница мать будто долбит его сухими кулаками в плечи и укоряет: «Пять годочков у меня не был, хоть бы чужих людей постыдился».

С коньком в руках, стараясь не попадаться на глаза людям, побрел на кладбище; наревелся на могиле матери, пошел на большую дорогу. «Вот и кот так, – подумал тоскливо Иван Дмитриевич, и свербящий куст боли вспыхнул под сердцем. Оглянулся назад – кресты, кресты да ограды провожают его. – Господи! Сколько же народу хорошего, дружного, облюбовало эту деревню!.. Друг к дружке в гости ходят, вспоминают, как работали на эту родину себя не жалеючи…»

Пыхтит грузовик, везет на Москву лесоматериалы. Помахал рукой, остановилась машина.

– Возьми, земеля, не затяжелю.

Седеющий шофер внимательно посмотрел на пассажира с игрушкой, зевнул, открыл дверку.

Человек – не полчеловека

При солнышке какая печаль?

С великим трудом разогнула свою старую спину Таисия Евгеньевна, серп в черемухи положила, раскашлялась, перевела дух и говорит «дедку» – мужу своему:

– Сенца на двух коз нагоим. Не нагоим, дак прикупим. Ты бы, дедко, как набудь дал знать в большую деревню, какого мужика стоптал, поддуть бы огородец…

– Поддуть… нынче, молодая, всё частное, поддувать-то, – протяжно ответил «дедко», он же Иван Тимофеевич Хлебников.

Старуха как могла жала траву серпом вокруг разросшихся черемух, а он сидел, бледнолицый и одноногий, на табурете: то стучал костылём по земле, то задирал голову к небу и щурился. Прошлый год ногу ампутировали во второй раз – теперь выше колена. Медсестра при выписке обмолвилась, что, возможно, придётся отрезать и вторую ногу, а это. Перед операцией у Ивана Тимофеевича отсырели глаза: не в ожидании боли, а какой-то жалости к своей молодой, непрожитой жизни. Постигшие страдания вроде касаются его одного, а достанутся ей. И если отрежут вторую ногу, обрубком ерзать по кровати… да лучше не жить!

– Понятное дело, а вот раньше… пускай в одном лапте коров доили, в другом на танцы бегали, а жили-то по-человечьи.

– Раньше угоры были круче, а девки слаще, – медленно сказал Иван Тимофеевич и почувствовал сладкую усталость, что охватывает всё его тело. Отвернулся: слабые на слезу его горечь и жалость давно поселились в его глазах. Ни с того ни с сего станет прикусывать губу, да и потекли слезы.

Стоит дом под шиферной крышей, окна большие в резных наличниках, на крыше деревянный конёк. Когда-то была на голове конька узда, да сгнила со временем. Пол в избе Таисия Евгеньевна, хотя не всяк день весела да здорова, постоянно моет, выпуклые сучья в старых половицах блестят, как луковицы, – старинной закалки «молодая». Строили дом в расчете на долгую жизнь, на большую семью, да, выходит, зря ломались. Летом в деревне рай Христов, а зимой беда горькая: есть в деревне колодец, да обвалился в нём сруб, и приходится таять снег. Тазы со снегом, ведра, в избе холодно, сыро. «Дедко» ютится, не раздеваясь, на примостке возле печи, «молодая» на печи. В бане последний раз мылись на Троицу.

Человек – не полчеловека…

А ведь иной человек и живёт не человеком, и умирает не покойником. Этот «иной» по жизни топает, как оглоблей пишет, жилочка не дрогнет, улыбка не обмакнёт уста в мёд. Тяжело, должно быть.

Стоит человеку ослабеть, как в его организм, под нательную рубаху, под брючной ремень, тучами лезут всякие вредные микробы и начинают свою подлую разрушительную работу. Но когда становится трудно, и, кажется, что нет сил справиться с лихом, надо вспоминать тех многих людей, с кем пришлось жить бок о бок, и сразу до боли в сердце становится стыдно за свою слабость.

Жизнь – это песня. Какую человек сам сложит, какую люди споют; где жизнь куют, там и песни поют. То она родниковой водой по камешкам журчит, то бедой-слезой неуютной тешит, то морозом душу выстудит, то молодым хмелем осыплет, а припевку загадает по цветку при дороге: один стебелёк и тот пощипан, уж как бог даст, так и поём, так и живём. Про старость да слабость песен никто не любит. По молодости глаза у кузнеца жизни полыхают ухватистым заревом. Места, им же в детстве обогретого возле родительских углов, мало. Глаза тяготеют далью, глазам хочется заглянуть за горизонт.

Иван Тимофеевич Хлебников не любит осень. Осенью ни дела, ни работы, всё из рук валится. Если пасмурно – ещё ничего, а как призывная голубизна проглянет, охватывает его тоска. Выбредёт за деревню, подпираясь костылями, по одичалым угорам кое-как пробирается, будто оброненные годы ищет. Или распалит своё воображение: паду, думает, крестом как ястреб на деревню, в каждое окошко загляну, с каждым человеком разговор заведу, с тем-то песню споём, с другим про жизнь посудачим. Одна беда: окошки в деревне немые, и дома пустые, и народ… весь народ – он да старуха. «Ослабла деревня», – скажет себе. Повздыхает – глаза слеза ест, где народ? В полях, раз около домов не видать?

И весну перестал любить Иван Тимофеевич. Раньше любил. Жена раньше была сильная, горячая, вечно с обветренным лицом и белой шеей. «Да-а, отплясала своё. А ведь за жнейкой шла первая, на молотилке – сноповая, как бы быстрее, да как бы больше. Эх!» – скажет себе, глядя на свою крикливую «молодую». «Молодую» душит кашель, она задыхается, а ругаться – хлебом не корми, дай душу отвести. И чего ей мирно не живётся? Всё обиды ранние ищет, придирается по пустякам. Только сел Иван Тимофеевич за стол, жена рывком под самый нос миску с похлёбкой толкает. Он с немым вопросом к ней: нормально не поставить, что ли? «Молодую» как нечистый дух под ребро тычет: «Ага, не нравится? Всю жизнь рыло воротишь! Всю жизнь я каторжанкой в прислуге прожила!» – И поехала… Камнем на душу падает ему весна. Весной они с «молодой» поженились, весной и старшая дочь родилась. Трубят журавли, кричат чайки, лес копошится и исходит нежностью, пахнет свежей молодой березой.

День был изумительный. В покое и ангельской тишине, дремлет и жмурится от яркого солнца запеченная в глину деревня Красный Хом. Дома, домишки, и просто гнилые избы со съехавшими остатками крыш попрятались за поваленными заборами в густых зарослях крапивы и всякой дурной травы. Некогда разбитая вдрызг тракторами деревенская улица, говорят, наши дороги матом вымощены, ещё хранит следы былого нашествия, но лет через пять точно выправится. Под таким сонным соусом не хочется глазам искать в небесных пажитях фиалы гнева божьего – вызревают у человека мудрые мысли. Вроде бы хочется успеть пожить, перелистать страницы прожитого, покаяться, у всех прощения попросить, загадать судьбу внуков. А чего бы не дремать деревне, чего не жмуриться, если некому лаять, мычать, горланить, кричать, стучать, визжать?

Скрипя крылом, пролетела одинокая ворона, сунулась в густую листву березы против дома Хлебниковых, и сон сморил её.

Сдал Иван Тимофеевич. Ходит на костылях по деревне в большом резиновом сапоге – громадный сапог, зять привёз в подарок лет двадцать назад, голенище зычно хлещет по высохшей ноге. Тропа набита, петляет и петляет среди высокой травы. Кособочатся без присмотру дома, ветшают, в непогодь сил нет смотреть на заплаканные пустые окна, рыдают они; вот-вот с треском распахнутся обе створки рамы у Глушковых, возникнет в проёме сказочная баба Яга – Герасимовна, как закричит на всю деревню: «Чего это в экую пору от дела лытаешь?», да увы, и Герасимовна, и почти весь народ, который он знал, ушёл в мир иной. Засушье какое-то опустилось на деревню, лес густо просел на бывших колхозных полях. Грибы пришли к самым окнам. Зимой лось забежал – неделю урчали вокруг Красного Хома «Бураны» и слышались выстрелы, лёг возле стены Глушковых и два дня лежал. Смотрел Иван Тимофеевич лёжку: раненый лось. Оклемался, опять в лес ушёл. Крылец у Глушковых отвалился от стены, как пьяный мужик сел и задницу от земли оторвать не может. У них на меже растёт огромная сосна, заплаканная длинными смолистыми слезами. Посадил сосну Миша Глушков, когда на войну уходил. Сказывали потом: мать волчицей воет, ему в котомку харчи толкает, а сын в лес сбегал, на скорую руку сосенку выдернул, без земли, с голыми корешками принёс, посадил, да кому планида долгая создателем прописана, тот земле красы прибавит. Любит Иван Тимофеевич стоять под ней. Ель в непогоду, как по покойнику воет, а сосна нет, сосна корнями как мужик лаптями в землю упирается и гудит, гудит!

Был он из той, сталинской породы, и работал на совесть, и себя ради других не жалел, простодушие, какая-то извечная доброта таилась в каждой складочке улыбающегося лица Ивана Тимофеевича. Но и чудил… Тихий свет голубоватых глаз, негромкий голос, вызывали представление о человеке беспечном и… чудаковатом. Что греха таить, нравился он одиноким женщинам. Не нагрубит, приветливым словом одарит, с радостной готовностью поможет, чем может, а что бабе надо? В русском мужике нежности на час, всё остальное – совесть: «Копейкой не жмись, заработай рубль; гулять так гулять – лошадей не перепрягать!». Уехал на мельницу – два дня пять мешков мелет, домой три привезёт. Попросила соседка стожары заткнуть – он и заткнёт, и сено обмечет, и переспать с соседкой согласен.

Крепко отложились чудачества в памяти «молодой», за что и укорён много раз. И пожалеет его, одноногого, и поревёт – да будь всё проклято! И дрова, и вода, и сено… время шальное будь проклято! Остались в деревне они одни, продуктовая машина привезёт почтальонку раз в месяц с пенсией – радость. Чаю попьют, новости почтальонка расскажет, поохает: и как вы в эдакой пустыне живёте? А новость у всей волости одна: главу района судить станут – и взятки берёт, и ворует крепко.

– А что делать, милая? Кому мы нужны, скажи? Дочери – сами бабки, власти не до нас, чем выше начальник сидит, тем больше тащит… – станет сказывать «молодая» да корявые персты загибать, а сама на своего «дедка» поглядывает. – Вот двоё-то, дак тянем – потянем, а мне одной ночи не ночевать. Какого разу забрякало дверное кольцо, а я задремала чуток, от ума чуть не отстала. А это, – показывает на «дедка» темной жиловатой рукой, – почудить задумал. Вот, милая, живут люди по большим городам, а как живут? С пресным безразличием к жизни, а человек ведь не полчеловека, им страсть к жизни движет. Вот почему преж в нашей стране всё росло, печеным хлебом скот при Брежневе кормили, а ныне одни цены растут?.. Что картошка, и ту аж из Греции везут! Как бы к нам в деревню кинщиков заморских заманить, не знаешь? Кино бы снять про русскую мёртвую деревню, про нас бы с дедком… Не каторжная ли деревня дорогу в космос торила, хуже скота нас держали, а бомбу сделали!

– Перестань-ко, перестань, молодая, душу себе и людям травить. Будто свои кинщики хуже заморских кино наснимают, смех да и только.

– Свои, дедко, прикормлены, своим надо власть хвалить, то их в шею.

Сидит Иван Тимофеевич на табурете, одноногий, бледнолицый. Смотрит на него Таисия Евгеньевна, вздыхает: не чудачество, благость какая-то написана на лице «дедка». Она-то знает, как много потрудился он на колхоз, и теперь не сдаётся. «Ушла из нас сила, из деревни сила ушла. Умирает наше берестяное царство. Дай ты, господи… – шепчет про себя, – умереть в один день».

Объезжает глазами деревню Таисия Евгеньевна, как задабривает её, покинутую всеми: ничего-о, вот ужо-о… добрались глаза до бань – давно их нет, одни названия в памяти остались, уперлись в развалившуюся кузню. Вроде мужики возле кузни ходят…

– Дедко, кажись гости в деревне. Глянь-ко, – тычет рукой в сторону кузни.

Оперся на костыли Иван Тимофеевич, вглядывался долго, ничего подозрительного не обнаружил.

– А дойду, – сказал решительно.

– Ещё чего! Экая травища, да упадёшь!

– Кто меня торопит, дойду.

– Не пущу одного!

Впереди «молодая» приминает траву руками и ногами как может, за ней «дедко» пыхтит как паровоз.

Кузня ставлена до колхозов, ставил Мишка, сын Герасимовны. Убили Мишку на войне. Как поставили кирпичную мастерскую на центральной усадьбе, так в кузне надобность пропала, в ней летами ребятишки играли. Вымажутся в саже, как черти, крик, визг, рядом река. Накупаются, на крыше кузни позагорают и снова кричат.

Добрались до кузни – мужик в пестрой рубахе, в одних шортах, стаскивает в кучу всякие ржавые железяки. Удивился Иван Тимофеевич: как это жнейка, на которой он рожь молодым жал, до сих пор стоит у кузни и, притом, не разобранная?

Стали выспрашивать, чей да откуда такой ладный молодец, да как в Красный Хом попал?

– А я здешний, – говорит мужик. Глаза его, залитые потом, возбужденно блестели. – Герасимовну помните?

– Помним, – почти вместе сказали Иван Тимофеевич и Таисия Евгеньевна.

– Прабабка моя, царство ей небесное, а дед мой Михаил вот тут… его это кузня.

– Твоя правда. Стало быть, ты Глушков… звать-то как? – согласился Иван Тимофеевич.

– По дедку – Михаилом.

– Баяли, Миша, рыбу ловить в Архангельск уехал, а ты… – заговорила было Таисия Евгеньевна, и осеклась: гордость вздыбилась на лице мужика, зверовато заводил глазами.

– А я вот тут промышляю, – говорит мужик, раздувая ноздри.

– Такая жизнь пошла… кучерявая, – примирительно говорит Иван Тимофеевич. – Ты бы зашёл к нам, чайку попил, рассказал, чего на свете творится.

– Воры кругом, вот что творится!

Сила в мужике лешачья, ноги толстущие, волосатые. Завидно Ивану Тимофеевичу: вот бы ему такие ноги, разве бы дозволил он «молодой» серпом траву жать? Чего бы он не дал сейчас, чтобы один раз пробежать на таких крепких ногах по родной деревне!

Прибрели старики домой, устали до смерти.

– Много, наверно, нового этот Мишка знает, – говорит за самоваром Иван Тимофеевич, – вот бы послушать… этот везде бывал. Воры, говорит, кругом, интересно.

Темное, морщинистое лицо «молодой» зашлось смехом. Насмеялась – даже кашель на сей раз отступился, притворно говорит:

– Да вроде и сам не промах, а?

– Я вот чего думаю: разве до Мишки Глушкова не было сборщиков металлолома? Были. А почему они тогда кузню обошли? На помойке ведра ржавые, и те собрали, а кузню обошли. Вот, молодая, – Иван Тимофеевич повернулся к образам. На божнице стоял образок теперешнего письма: почтальонка принесла два года назад под самое Рождество, – а уж… вот сберёг же, а?

«Молодая» пожала плечами:

– Не знаю.

Закат угасал медленно. Нехотя валилось солнце в тёмный ельник Югорского угора (больно крут угор, высятся ели – не взять трактору, да всё равно ельник скоро погубят), валилось, и как оглядывалось на Красный Хом; воздух ещё не остыл, а от реки с некошеных наволоков ночь уже расстилала белые холсты туманов. И раз вышел со двора Иван Тимофеевич, и другой: то на понурого, свесившегося с крыши коня посмотрит, то в сторону кузни. Гвоздём засел в голове Ивана Тимофеевича один вопрос.

Утром шел блестящий и крупный дождь. Небо напряглось. Оно тащило сырые тяжелые тучи. Пахнущие сыростью облака, толкаясь и теснясь, неслись к земле.

Хотелось молчать и думать.

Иван Тимофеевич сидел на крыльце, смотрел, как одуревшие за ночь мухи бьются головами о стекла.

«Молодая» выразила желание посидеть рядом с мужем. Принесла горячего чаю, печенья, поставила кружки прямо на ступеньки. Во всех её движениях была вдумчивая опрятность, свойственная женщинам.

Пил чай Иван Тимофеевич с чинным, приятным наслаждением, кушал печенье медленно, спокойно, сытно.

– Может, и без коз проживём? – спрашивает Таисия Евгеньевна, и сама себе не верит: да как можно без скотины жить?

– Жнейку я не отдам! – решительно заявил Иван Тимофеевич.

«Молодая» не шелохнулась, лишь подняла руку к горлу, погладила его и раскашлялась.

– Опять чудишь? На кой ляд она тебе?

– Не отдам и всё!

Во все глаза смотрела Таисия Евгеньевна на своего «дедка».

– В избу-то как запестаёшь, стену выпиливать станешь? – язвит Таисия Евгеньевна.

– Зачем в избу, пускай на улице стоит, под нашими окнами.

День сидит у кузни Иван Тимофеевич, и другой сидит. Таисия Евгеньевна к нему не приходит, рассердилась, говорить с «дедком» не хочет, заупрямилась: а сиди, коль из ума выжился, травись мухам. И чай с печеньем не носит. «Это надо же!.. Того гляди и вторую ногу отсадят, а ему жнейку подавай! Рехнулся, истинный бог умом тронулся!»

Ждёт, когда мужик за железом приедет на машине. Как приедет, Иван Тимофеевич с предложением к нему: сколько, Миша, жнейка стоит, ты продай мне её. Продай, и к моему дому доставь, и буду я тебе за то благодарен.

«Сколько скажет, столько и подам…»

Тронет рукой стену старой бревенчатой постройки – истрескавшиеся черные бревна как горят на солнце. И даёт Иван Тимофеевич ход своим воспоминаниям: «Как вчера всё было… Ковали, пахали, косили, сеяли, рожали. Баб-то сколько за жнейкой шло, веселые, одеты празднично. «Молодую» я тогда и заприметил. А вечерами как пели душевно, послушать бы тех, родных баб, и умирать… аха-ха, в одном лапте коров доили, в другом на танцы бегали…»

Проходит месяц.

Воздух стал густеть, даже лютеть, набухать туманами. Стал Иван Тимофеевич замечать, что по утрам березы возле дома как отряхиваются, роняя увесистые капли. Уходило лето, и тоскующая боль одиночества всё сильнее наваливалась на стариков. Морщинистое лицо «молодой» всё больше и больше становилось ко всему безразличной. Как на грех, почтальонка с пенсией не идёт, уж три недели просрочки.

Дремлет в кресле Иван Тимофеевич, губы у него отвисли, он жмурится неизвестно чему. Это не нравится Таисии Евгеньевне. Она демонстративно громко кашляет и говорит:

– На большую землю пойду.

– А? Чего? – спрашивает Иван Тимофеевич.

– Пойду, говорю, – до народу.

– Не ходи, да что нам в деньгах-то?

– Деньги, – хмыкнула «молодая», – деньги в гроб не окладут. Пойду и всё. В сельсовет зайду, выбраню дармоедов, всё легче будет!

В полночь на Красный Хом обрушился дождь с бисерным шуршанием, капли как щебетали, скатываясь с крыши крыльца. Сидит на крыльце Иван Тимофеевич, ждёт не дождётся свою «молодую». Другой день её нет. Вечером уходила. Смахнула улыбку, бережно запрокинула голову, как это делают женщины, чтобы нечаянная слеза на сползла на глаза, и в двери. Как ёкнуло под сердцем Ивана Тимофеевича, едва сдержался, чтобы не завыть от нахлынувшей жалости.

Выкупалось утро; наблюдает Иван Тимофеевич, как солнце с неторопливой весёлостью ломает свои копья, подсовывая их под багряную бахрому туч; идёт день из-за реки, перекинув через плечо широкую радугу, будто банное полотенце, а под полотенцем ковыляет его «молодая», подпираясь батожком: вся вымокла, водяная пыль блестит на лице крошечными светлыми каплями.

– Тасенька! – кричит Иван Тимофеевич.

Хочется кинуть костыли, хочется бежать навстречу, обнять, расцеловать.

– Ага, надоело одному то? И я про тебя всё думала. Надо, дедко, нам с тобой в один день умирать. Меня подвезли на тракторе до самой реки – внук Настасьи Кожевиной рыбу поехал ловить. У тебя именины скоро, дай, думаю, похлопочу про жнейку, – смеётся «молодая». – Жнейку не стоптала, зато хорошую новость принесла: Мишка наш высоко вылетел, за большой стол с телефонами!

– Не понял… – удивленно тянет Иван Тимофеевич.

Он всё никак не может справиться с блаженной, расслабленной улыбкой на лице. Сладкое самозабвение, как молодой сон, не покидает его.

– Выборы были, Мишка Глушков теперь за главного, так-то!

– Надо же!. Это хорошо, хотя зря Мишка в главари пошёл. Горяч он больно, сгорит ходко.

– Горячих и надо к рулю ставить. Наслушалась, дедко, новостей всяких, дак страшно, а мы с тобой живём, как у Христа за пазухой. Тишь да гладь, да божья благодать! Одно ворьё во власть лезет, а Мишка – наш, крестьянских корней!

– Так-то оно так.

Пили чай. Смотрел Иван Трофимович на свою супружницу, на её живое лицо, на её глаза с ещё несмытой радостью возвращения, хотелось чем-то похвастаться, что ли, или сказать что-то очень приятное.

– У Мишки-то Глушкова сестра есть, Фаиной зовут, – не спеша говорила жена. – Так вот эта Фаина… выпросилась у брата в городской квартире пожить. Год живёт, и другой живёт, Мишка не торопит, Мишка простой, живи, сестра. Как-то приезжает он – за порог не пустила, милицию вызвала… уж как она квартиру оттяпала?.

bannerbanner