
Полная версия:
Тень деревни
Галина рассказывала про своего ровесника Степку Галанкина. Еще в школе к Степке прилипло прозвище Локас, сейчас ему шестьдесят один, а каким был лодырем, эдаким ватным пряслом, таким и остался. Живёт Степка Локас один, в бане не бывал три советских пятилетки, надо печь потопить – покачал на конюшню собирать гнилой хлам. У Степки один глаз, второй выткнули в пьяной драке вилкой, в работные годы ходил в бомжах, кормился подачками сестер. Мыкался по железнодорожным станциям, ночевал в «кутузках», на старости лет выбрался на родное печище. Сердобольный председатель колхоза пошлет, бывало, тракториста воз дров Локасу привезти – не гоже дружков забывать, с Васькой, отцом Степки, литовских лесных братьев вылавливали когда-то, с улицы дрова пропьёт! Вот сегодня этот Локас ездил получать пенсию. Целый месяц он жил думами об этом дне: сразу же купил полкило дешевой колбасы и бутылку дешевого вина; на автостанции народу со всех волостей орда, а он:
– Из горлышка пьёт да колбасу жрёт из целого шмака, аж противно. Чавкает, рыгает, глазом-то вертит по сторонам… Гастрит, видите ли, его замучил. А потом, уж перед посадкой, к ему подошли два обалдуя, одежа на них – у нас пугало на огородце баще стоит, хари наглые, один Степку за горло схватил, другой по карманам шарит. Я как закричу: «Ох, вы, сволочи!» они бежать. Степку как шанули – он рожей в стену. Тут милицию вызвали, «скорую» – орёт на всю ивановскую: «Нога горит, изувечили душманы!»
– Откормят в больнице, – проговорил Арсений.
– У Галанкиных, то бишь, у Решетиловых, Артемида с детишками выехала, – без всякой связи с предыдущим продолжила Галина, – нажилась в этой Грузии до горького горя.
Последнее было настолько общеизвестно, – четыре месяца как выехала; изо дня в день эти мексиканские драмы, забываться, что ли, стала? что муж не счёл нужным откликнуться.
Арсений принёс с коридора ружьё, стал чистить.
Галина томилась. Имелась у неё про запас очень плохая новость, надо бы мужу знать, нос другой стороны боязно: как отреагирует Арсений? Повернулась боком на кровати, наблюдает за ним. Неделю назад купила у торговки солдатскую гимнастерку – шерстянку, после бани Арсению подала – спасибо сказал. Знать, уважила. Одел, в зеркало смотрелся: долговязый, широкогрудый, шея длинная, в черных рубцах, гимнастерка топорщится как на новобранце; минуту добрую в команде «смирно!» стоял, знать, молодость вспомнилась, покрякал и остался доволен выправкой. Не нажил Арсений Борисов большого живота, ни одной почетной грамотой награжден не был, жил, работал, и всё на отшибе, незамеченным и не отмеченным. Хотелось Галине сказать, что ихний сын Женька женихается нынче с младшей девкой Решетиловых, с Нинкой. Женьке двадцать девять, а Нинка в одиннадцатый класс ходит. На деревне фамилия Решетиловы приживается трудно. То ли дело Галанкины, по родовому корню! Она хотела поделиться с мужем своими предположениями, но молчала.
В далекой Мексике богатый, порочный, с впалыми глазницами дон Педро добивался расположения молоденькой несчастной синьорины. Он досиня выбрит, костюм на нём черный, лакированные полуботинки; под тяжестью дона Педро трещит кресло, он пыхтит и лезет с толстыми губами к невинной детской груди.
Галина закрыла глаза, вся выпрямилась на кровати и, горестно усмехнувшись, сказала:
– И там как у нас, везде же мир одним салом мазан… Нет бы ей, дуре, по морде ему съездить. Нинка-то ихняя с нашим Женькой путается.
Арсений не обратил внимания на последние слова жены.
– Я говорю: ихняя Нинка ночует у нашего Женьки, – не смело повторила Галина.
Арсений повернул голову к Галине.
– Кого седни насилуют?
– Кабы. Нинка-то Артемидина с нашим парнем связалась.
– Нинка Галанкина? Здравствуйте, она же в школу еще бегает. Давно?
– А кто их знает.
Арсений удивился, пожал плечами. Он даже ругаться не стал в адрес сына.
– Наш-то-ладно, сорная трава, она-то!?.– задумчиво произнес.
– Может, поговорить? – спросила Галина.
– С Женькой-то? – с иронией хмыкнул Арсений, – да ему што в лоб, што по лбу. Поздно. Не поучили, пока поперек лавки лежал, теперь поздно.
– А как… а как забеременеет?
– Нынче мода на гражданский брак, – сказал Арсений, – вытряхнет.
– В блуде, – поправила Галина.
– В блуде ли, не в блуде ли. Стервы!
– Учиться не охота, работать не охота, вон, – Галина тычет рукой в телевизор. – За три года коровы разу не видела, наряды да деньги, рестораны да мужики. Учат наших-то девок жить покруче – «завтра хоть потоп».
За стеной расторопный ветер – косарь ходил прокосами, сбрасывая на стены тугие ноши воздуха. Арсений лежал с отрытыми глазами. Он чувствовал себя усталым, все тело было разбито. Далеко стало болото с клюквой, а годов тридцать пять назад бегал как лось.
Ему казалось, что он снова заполз на клеть. Он тяжело откашливается отбитыми легкими.
Скрипит лестница. Он думает, что это мать. Прознала про драку, отыскала его и лезет со своими утешениями. Но на клети показалась испуганная Галина.
– Тебя звали? – ощущая во всем теле боль, грубо спросил Арсений, удивленный и рассерженный.
– Прости, Арсеня, вроде как я виновата… Я пришла только сказать, што не люблю Саньку, – задыхаясь, Галина торопилась всё объяснить и улыбалась, скрывая смущение.
– Иди отсюда! Иди и никогда не приходи!
Арсений встал на колени – разогнуться во весь рост мешала кровля, пополз к Галине, намереваясь столкнуть её вместе с лестницей. Удивительно, но она не испугалась. Когда Арсений протянул руку, она схватила её и прижала к себе. Он вздрогнул от этого жеста.
– Уходи. Ради бога – уходи!
Галина, часто дыша, охваченная внезапно вспыхнувшей злобой, смотрела ему в лицо, чувствуя, как щеки заливает краска.
– Вот еще дурак-то. Я из-за него стыд примаю, а он.
Арсений вдруг грубо привлек её к себе и внезапным рывком выдернул с лестницы на себя. Галина забилась в его объятиях, откинулась назад и плюнула ему в лицо. Вот тогда Арсений и начал рвать на ней платье.
Потом они лежали на прошлогоднем сене, не глядели друг на друга и молчали.
– Говорил же, говорил, а ты не ушла. Теперь вот жениться надо.
– Тебя кто силой в сельсовет тащит? – плача спросила Галина.
Она неподвижно смотрела на тесины кровли. Старые, почерневшие. Маленькое оконце фронтона лучило мало света.
– Не тащит. Я сам тащу!
Придвинулся, обнял. Втайне надеялся, что и Галина его обнимет, но Галина резко оттолкнула, поползла к лестнице.
– Галя. Галюша.
– Пошел к черту!
Что его раздражает? Сын, кто ещё раздражает.
Падает густой снег. За полчаса он покрывает весь огород, приваленные к бане стожары, несгоревшую в кучах картофельную ботву, трактор, крыши домов, лишь свежая свиная кровь долго проступает через рыхлую промокашку и краснеет немым укором.
Час назад Арсений Борисов оселком правил нож. На улице, в проёме распахнутой двери сеновала. Легкая дрожь ощущалась во всем теле: не по себе как-то становится, когда надо зарезать животину. Рядом стояла жена Галина, грустно смотрела на мужа, часто моргая глазами, и вздыхала.
– Отойди, – попросил её.
Галина отошла; прошлась до отвода, вертается назад с опущенной головой и шепчет, остановившись напротив Арсения:
– Арсеня, глянь… идёт.
Арсений выглянул из-за косяка; покачивает головой и напряженно, нахмурив брови, думает, потом опять берется за нож и произносит:
– Эх!..
Из дальнего угла огорода бороздой спешит в длиннополом, с чужого плеча пальто Нинка Решетилова. Хочется ей прошмыгнуть незамеченной к зимней избе Борисовых, да разве в деревне утаишься? Арсений и Галина Борисовы слышат подозрительный скрип двери соседского туалета – очень удобная позиция, эдакое ласточкино гнездо, в окно которого просматривается четыре ближних хозяйства. Вроде и не хочешь знать, что да как у соседей, а пока сидишь, ну и… много интересной информации зачерпнул. Вот, пожалуйста: ситцевая занавеска на оконце «ласточкина гнезда» шевельнулась. Это значит, что соседи в курсе дел, что Борисовы собираются резать свинью. А коль и Нинку еще увидели – только выдаст свинья свой смертный визг, сосед обязательно прибежит помочь тащить тушу из хлева. И, вроде угодить надо, и помочь надо, а пуще всего ему надо другое: вроде у вас гости, или мне показалось? Нинка ходит в школу, по воскресеньям пасётся у Борисовых, у Женьки. Женька живёт отдельно курортником, вернее спит в отдельной избе, а кормится с родителями. Мать его обстирывает, мать печь топит. Женатым не бывал, и без бабы не живал: вчера рыжая пузатенькая санитарка на крыльце курила, сегодня пегая, на нетвердых ногах дама со статусом «безработная», сумасшедшей у поленницы дров хохочет.
Свинью заколол легко; ярость подступила к голове, – не услышат соседи визг и бежать помогать не надо! Плеснул в корыто пойла, за ухо схватил, коленом придавил и всадил нож в самое сердце!
Моет в ведре руки, говорит Галине:
– Зови.
– Может… как и зайти не знаю.
– Зови! Проворнее меня готовое тащить.
Свинью палили напротив соседского наблюдательного пункта. Жужжит туго накачанная паяльная лампа. Её голубое, казалось бы совсем не жгучее пламя, похожее на стальной блеск далекой звезды, лижет поросячью кожу. Лампой работал Женька, Арсений обгорелым веником сметал черную копоть.
Сидела Галина на колченогой табуретке, смотрела на своих мужиков, спиной ощущая усадьбу соседей и очень любопытного соседа Ваню, прозванного Ёшкиным котом. Через слово «ёшкин кот» да «ёшкин кот». Для Ёшкина кота мило дело начальникам соли за воротник насыпать, но не совковую лопату, а потрусить слегка, чтоб не сразу соль наружу показалась, и тело чесалось от плеч до пяток. Он никому не должен и ему никто не должен, а вот начальство у нас в державе – сплошь ворьё! Взглянула на занесенное снегом белье на веревке и какая-то скользкая, блестящая боль пронзила всё нутро. Она хватается за живот, будто собирается рожать и говорит:
– Почём нынче мясо-то?
Из-за шума паяльной лампы Арсений не расслышал вопрос, потому наклонился к жене.
– Мясо-то, спрашиваю, почём нынче?
Арсений пожал плечами, ткнул веником в сторону наклонившегося сына, дескать, у него спрашивай, Женька который год болтается в райцентре, ходит по частникам со станка на станок.
Мясо прибрали; нажарила Галина печенки сковороду, себе треть отделила, остальное «молодым» понесла.
Арсений хмуро, исподлобья метнул взор по сторонам.
– Прибавка, Арсеня, придётся кормить, – говорит Галина, а сама смотрит на мужа ласково, поощрительно.
– Корми их… – проворчал.
Вернулась Галина, на стул присела, говорит:
– И смешно, да реветь в пору: как они поладят?.. Старик ведь, в сравнение не идёт. Залысины как у тебя, а складка меж бровей глубже твоей. Нина-то тоненькая, как щепка. Разгуливает с книжкой по избе в штанишках, кофтёнка, или что там на ней, не знаю, срам один и пуп не прикрыла, а животик впалый… Личиком такая свежая, любопытная, не уютно себя чувствует. Эта не в пример прежним Женькиным дамам на одну ночь, я как глянула – люба да всё тут! Ровно стрелка каленая под сердце впилась. Может, продать бы половину туши, купить ей пальтишко…
– Что-оо?! Да ты в своём уме?! Стану я одёжку потаскушкам заводить!
– Ой, Арсеня, а как в снохи угодит?
Арсений только рукой махнул: отстань! Сноха какая-то! Семь лет назад Женька вернулся из армии, каких только «снох» не перетаскал к себе.
Нинка прибегала ночевать только тем вечером, когда Женька был дома. Видимо, они договаривались как-то между собой. Галина стала вечерами ловить момент поговорить с Нинкой. С сыном на тему семейной жизни говорить бесполезно – не тот возраст да и опасно. Весь чисто характером в отца изладился. Как след в след ступает. Трезвый много не наговорит, мешковатый да медлительный с замкнутым лицом и, ох, какими хитрыми глазами! а пьяный… нехороший пьяный. Галина станет стыдить, на ум наставлять, руки упрет в бока, голову вскинет и вскричит: «Мать, я люблю тебя!» В грудь себя кулаком ударит, гитару схватит и давай бренчать, приседать, да петухом ходить кругами. Натешится, мать с отцом примется костерить за невнимание к нему, за плохое воспитание, за бедность вон пацаны на каких тачках с наворотами гоняют, а он нищий!.. Скрипит Арсений зубами, кулаки зажимает, если бы не мать, постоянно разводящая грозовые тучи руками – как знать, как знать…
Недели через две, как свинью засвежевали, проскочила Нинка огородами к Борисовым, а Женьки нет. Стоит за углом сиротой казанской, домой бежать – а вдруг Женька сейчас придёт? и холод донимает. Всей одёжи на ней пальто старшей сестры, на ногах сапожки на рыбьем меху. Галина своим ключом замок открыла, зовёт Нинку в избу.
Чайник поставили, сидят за столом друг против друга. На стене висит Женькина гитара с красным бантом. Девчушка потупилась, от долу глаз не поднимает, и Галина молчит, не знает, с чего разговор вести.
– Вот, голубушка, – говорит укоризненно, – бабы каютца, а девки замуж собираютца. Выдюжишь ли? Он ведь не первой свежести, избаловался.
– Мама говорит, – Нинка поднимает глаза на Галину.
– Што твоя мама говорит?
– Перекобелится. И папка наш, мама говорит, стороны прихватывал.
Галина странно усмехнулась, ничего больше не сказала и ушла в свою избу.
Заснули поздно. В избе «у молодых» долго бренчала гитара, Женька пел песни. Галина несколько раз подходила к дверям, ожидала услышать Женькин мат, крики, а их сегодня не было. Слышался тоненький девичий голосок, подпевающий Женьке, смех, возню.
– Не удавил ещё? – спросил Арсений жену резким, как разрубающим воздух, голосом. Галина вешала на гвоздик фуфайку – возвратилась из очередной «разведки». – Кончай бродить! Леший бы его унёс…
– Што ты, Арсеня, как язва моровая, не чужие, чай.
– Родней стали собака – обжора, да кошка – сластена, – хмыкнул Арсений.
Долго Галина ворочалась в кровати, предавшись размышлениям. Годы уходят. Со всей ясностью ощутит она, что за неустроенность судьбы сына не надо винить бога, судьбу, время, надо винить себя. Господь щедр ко всем, он не скупясь расточает свои милости, а люди. Эх, люди, люди! Вот бежит звезда, освещает небосвод, опустится на чью-то деревню, отмечая к ней путь; чья-то изба наполнится хозяевами сего света – в каждой избе рождается свой младенец, его колыбелька до краёв полна божьей доброты, чистоты, любви, трепетного почтения к родителям; но крик новорожденного служит сигналом для темных демонов; они свиваются под колыбелькой в черный ком, то один, то другой, выскакивая, трясут в колыбельку семена порока. Людям бы с пеленок, с первой улыбки ребенка, любовью своей теснить злые всходы, не давать им проклюнуться, так куда там, все недосуг, все некогда.
«Перекобелитца… ведь как сказала, как произнесла, ровно сто раз со своей маменькой согласная. А то – три девки на руках у Артемиды, мужика похоронила, горько такую молодешеньку в яму толкать, а пристроить надо? Вот и «перекобелитца». Эх, понимаю я тебя, девка, хорошо понимаю, и мать твою понимаю, рада бы чем помочь, а чем, а как?»
Вспоминает Галина, как стояла она у окна со старшим на руках, с Васенькой. По деревне разводили хлеб. Много в тот год уродилось хлеба. Отец Арсения, царство ему небесное, на войне был танкистом, в колхозе – трактористом, мать – рядовая колхозница. Вот трактор остановился у ворот, свекор стал вылезать из кабины, увидел сноху с внуком в окне и давай сигналить. Сигналит да смеётся, кричит что-то. Арсений с телеги машет рукой… А как Арсений с отцом мешки носили! Наперегонки, кто быстрее да кто сильнее! Хватали за торчащие в стороны ушки тугих мешков, демонстрируя сноровку и силу, кидали на загорбок и бегом, бегом! Галина смотрела на свекра и мужа влюбленными глазами, гордилась тем, что мужики хвастаются перед ней своей силой, и что прочие бабы на деревне должно быть завидует ей. Есть с чего завидовать! Пошли на реку белье полоскать – Арсений на коромысле корзины несет, она налегке павой вышагивает. Бабы в магазине соберутся, кто кому кости перемывает; зашла речь о Галине Борисовой, вроде все искренне рады, что мужик бабью работу правит, хвалят Галину – подобрала ключик, поживет в холе, вот бы ихним мужикам с кого пример брать, а потом неожиданно добавят: «Дур-рак Арсенька. Иван Иваныч при медалях да кавалером прожил, вели баба среди ночи воды ей кружку из родника принести – не переступит». А как однажды осенью льнотресту поднимали. Свекровь хворала, но одну Галину не отпустила. Галине бы больше охапку набрать, да быстрее снопы связать, чтоб свекрови меньше работы осталось. Слабый ветерок играет её платьем, облепил им крепкие груди, чуть выпуклый живот, стройные ноги. Чтоб не наглотаться пыли, она закрыла рот и нос платком, над которым поблескивают несколько смущенные глаза. «Матушка, да поберегись ты, – просит свекровь, – да отдохни ты ради бога!»! Присели, прислонилась к ней свекровь, плачет: «Какая ты хорошая у нас, Галюшка… силы – то в тебе сколько, тепла-то сколько… ты для деток живи, для детонёк!». «А вот Женька… с отцом вместе чурки дров не искололи. И почему?.. Свекор Васеньке пикал, мол, давай на помощь! Лишнее плечо не помешает! Смотри, сколько хлеба заработали, носить – не сносить! Должно быть, батюшка чувствовал, что из Васеньки настоящий мужик поднимется, а Женька… весь в отца. Это смолоду Арсеня мягким был да покладистым, а потом… потом очерствел, в себя ушел. Иной раз как своей желчью давится. Хлеба раньше много было, а теперь вон сколько ржи неубранной под снег ушло, говорят, страховки «новый русский» огреб три миллиона».
А под утро приснился страшный сон: прибежала бы она на конюшню, – надо сено на наволоке обваживать, хочет на Бойца узду надеть, Боец уши прижал, зубами щёлк-щёлк; тут сушильщик дядя Костя по проходу босой вихрем несётся, и такой сердитый, такой злой. «Рига горит!!» Дернул её за руку и толкает вон: «Иди!» В избушку с хомутами, с бочками смолы затащил, сорвал со стены вожжи: «Ложись!» Она и за ноги его от страху цеплялась, и умоляла не хлестать, – схватил, отчаянно отбивавшуюся, бросил на кучу хомутов. Как врежет вожжами по спине… Проснулась, села кровати и самой не верит: от ума отстать можно. «Надо Арсеню уговорить на кладбище съездить. Шанег седни напеку и доскочим. Пойду свечку зажгу по всем нашим покойникам деревенским. Давно не поминали, вот и сердитца».
Ночью немного приморозило. Выскочила на улицу Нинка Решетилова и застыла: на сколько глаза встают, пустое, высокое, безоблачное небо, а у месяца человеческое лицо! А тишина какая ангельская!.. И улыбается месяц насмешливо, вроде как Женька, когда заставляет повторять домашние задания.
Женька запирает избу своим ключом.
Заскрипел снег, рядом с Нинкой выросла Галина Борисова.
– Дай-ко, – говорит, сбегающему с крыльца, сыну, – ключ сюда.
– Ты чего, мам?
– Кому говорю: дай!
– Выгоняете? – Женьку охватила ярость. В его взгляде блеснуло что-то страшное, холодно – свирепое и отчаянное.
Ключ из кармана выдернул, бросил на землю.
Галина ключ подняла, о полу фуфайки обтерла, подаёт Нинке.
– На. И больше огородами не ходи. Поняла? Деревней иди, чтоб все видели! И глаза от людей не прячь!
Нинка пытается улыбнуться, крепко – крепко сжимает в руке ключ.
– Кончился Женька, отматросил, – с грубой насмешливостью сказал Женька.
– Дед в твои-то годы.
– А отец? – не меньше! – с отчаянной лихостью поддержал Женька.
Нинка застывает в напряженной позе, и Женьку берёт сомнение: правильно ли мать поступает? Он втянул в себя воздух, словно готовый к прыжку в воду. Но мать опередила его. Она широко разводит руки, ухватывается за пальто Нинки и куртку Женьки, тянет на себя и говорит:
– Ну, с богом. Бежите, ребята, ходчее на автобус.
Степка Локас шел деревней с острой жалостью измученного сердца, со всей неразгаданной страстной тоской. Хотелось есть. Очень хотелось. Два дня назад он съел последние двести граммов макарон. Сухими. Иногда же, когда он убеждался, что жизнь – хорошая штука и полна людского сочувствия – главное мерило благости брюхо, а если брюхо полно жратвы, позволял себе «расслабуху» стоял у магазина, широко расставив ноги, пил в горлышко бутылку пива и как оправдывался, говоря каждому прохожему: «Опять гастрит замучил». Потому весь сельсовет знал: если Локаса мучит гастрит, значит, Степка в «тузах» ходит. Пусть бос, но богат! Деревня была пуста; из печных труб не шел дым, люди не спешили за водой к колонке, кошки попрятались по своим углам, но Степка Локас не верил пустоте. Его глаза шарилипо окнам: это с виду в каждом окне веселье и праздник, занавески и шторы ласкают взгляд, нос вострится на приятные запахи жареного мяса, рыбы, пирогов, а постучи он, обрадовавшийся чьему-то празднику в это окно – качнутся занавески и шторы перед самым носом, плотно – плотно задвинутся. Как от заразного больного шарахнутся любопытные лица. Совсем недавно стучался к Ване Ёшкину коту, полчаса на крыльце топтался, – не пустили в дом, корки заплесневелой хлеба не дали. Разозлился Степка, намекал якобы на долги, про жаркое лето прогноз набросал (в грозу, случается, и дома горят от удара молний), ни Ваня, ни жена голос не подали. Все знают Степку как пустобреха, а геройствует он – от собственного бессилия. Сегодня кто-то на деревне выбросил из хлева навоз, издалека тянет «ароматом» жизни. По бабушкиным сказкам в этот день кур режут, да жаль, отпели своё петухи. Нынче кур мороженых возят, бери – не хочу; тощие, костлявые тушки – заграница присылает; жирные, с ногами и когтями во все стороны – свои, районные.
Ваня Ёшкин кот вышел своей улочкой до отвода, облокотился на него, стоит, то в одну сторону деревни глянет, то в другую. У Вани круглое личико, заплывшее бледным жиром, гладко выбритое, кругленькое брюшко и коротенькие ножки. Стараясь выведать больше информации, Ваня нет-нет да отпустится от отвода, сделает шажок на деревенскую улицу и шмыг обратно. У Вани Ёшкина кота младший сын Архип – башковитый парень. Серьезный и набожный. Взял в банке большую ссуду, пасеку развел в шестьдесят ульёв. Возле дома пасечника стоят две печальные двухметровые деревянные фигуры. Деревенские знают: тот, что с лестницей в руках – святой Зосима, а который с ведерком – Савватий, покровители пчелиные. Отец Ваня Ёшкин кот к сыну на пасеку ни ногой – сын запретил. Ты, сказал, сначала в церковь сходи. Когда у пасечника сын родился, он в роддом приехал с дуплянкой на две семьи. В верхней «избе» пчелы жужжат, в нижнюю сына бережно положил. Вот было удивления у всей больницы!
Вышел своей улочкой и Арсений Борисов. Степенно потоптался, огляделся и закурил.
В вершинах берез носилась большая стая ворон и галок. Они метались сплошной стеной и кричали, должно быть, озабоченные приходом зимы, предчувствием долгой бескормицы.
Ваня Ёшкин кот учуял табачный дым, кричит со своей улицы:
– Ишь, как разорались! Зима пришла, ёшкин кот! Преж примечали: Козьма да Демьян с гвоздём!
Арсений сделал рукой неопределенный жест. Чего особенного, и так всем видно, что снегу напало. А пришла ли настоящая зима – это еще время покажет. С гвоздем ли без гвоздя ли… «Мода на знахарей, наплодились в телевизоре. Кабы на вечеру грай завели, на ночлег лететь договаривались в чащу – к морозу, а днём, да давление «не колыхнёт» – бесплодная жалость и только».
– Народ болтает, будто олигархи на хлеб полтора рубля накинули?
Арсений пожал плечами: накинули так и накинули, они с Ваней не скинут.
– Не знаешь, Иваныч, сколь жиду, што миллиарды отмыл от чужой крови условных лет тюрьмы дали?
– Которому? – кричит в ответ Арсений.
Ваня Ёшкин кот обрадовался голосу соседа, оживился, стал говорить, сколько у нас к правительству жидов присосалось, сколько убитый в Москве жулик денег «окучил», какую домину в Лондоне «заграбастал», сколько пуль в него «всадили» наёмные убийцы.
– Дожили, ёшкин кот, Расеей бражничают!
Вдруг Ваня заметил озирающегося на деревне Степку Локаса, спохватился:
– Ох-ма, картошка, поди-ко, сгорела!
Степку Локаса увидел и Арсений, но не стал от него прятаться. Наоборот, дождался. Нравится Арсению залезть в одичавшую душу к такому ничтожеству, как Степка Локас; он давно представляет себе душу Локаса похожей на медвежью берлогу. Хозяин этой берлоги не сытый добродушный мишка, это медведь – шатун, изгой, который будет шататься неприкаянным по лесу до самой смерти.
Степка с снисходительной почтительностью, стараясь выказать уважение, напускает на себя лакейскую угодливость, кланяется, сдирает с лохматой головы рваную шапку, хочет поздороваться с Арсением за руку, тот руки не принимает.
– По чину ли мне с самим министром золотой промышленности?
– хмыкает Арсений Борисов, – што, спрыснул пензию?
– Спрыснул, Иваныч. Менты и кармашки зачистили.
– Ну, не скотина ли ты неблагодарная, а? Его спасли, прибрали, подлечили – вали отсюда!
– Это я так, Иваныч, так, нынче воры с ментами спелись, – лепечет Степка Локас.

