
Полная версия:
Тень деревни
Раз Македон подмигнул солдатке Валентине, другой пошутил, на третий раз конфеток кулек навалил, и написал письмецо сердечное: «Полюбилась ты мне, сохну по тебе…» и так далее. Валентина на другой день при встрече стоит как-то, сама не своя, потупилась, красная вся. И конфузно ей, и досадно. Поразилась таким бесстыдством: ведь в отцы гож, ну-ко со старшей дочерью Македона они одногодки и подружки! И зло её взяло, что такой плюгавенький мужичонка да на смех её, честную вдову, поднимает.
– Отстал бы ты от меня, Македон Иванович! – взмолилась она со слезами.
– Что ты, Валюшка, что ты, милая…
И опять письмецо сердечное пишет Македон Валентине: «Не ревите, бабы, помогать будем. Нас на то бог жить оставил, чтоб вдовам помогать…» и так далее.
Валентина к Палагее, письма ей Македона показывает. Ревом ревёт.
– Налетит ковш на брагу! Фронтовик! Вот сволочь пустоголовая, – ругается Палагея. – Контуженный, паровоз германский на него упал. А, соглашайся, девка! – неожиданно предлагает Валентине. – Поломайся, поторгуйся разымчиво да и согласись. На риге. Михайла Трофимович, дай ему господи здоровья, много хлеба нажал, вся рига в снопах. Догадлив глаз у Македошки. Ишь, девок ему подавай паразиту контуженному!
Разливается по состарившемуся лицу Палагеи жалкая покорная улыбка. Не сгоняя её с лица, прижимает к себе работящую стеснительную вдову.
– Терпи. Мы его выправим от контузий-то.
Сидят Македон с Валентиной в пахнущих свежим хлебом снопах. Темно. Летают и снуют пылинки, где-то они падают, где-то поднимаются – в щели проникает ветер. Осторожничает Македон. Не забыл немку – ветеринара.
Обнимает Валентину, та вжимается в снопы, дышит часто-часто. Внимательно прислушивается она к словам Македона: отчаянный солдат Македошка! Ловко «подшибал» немецкие танки», «глушил спиртяжку» с героем полковником.
– Палагея говорит, что ты одром стал. Так ведь германцы коня дряхлого кличут? И по-петушиному ремеслу ослаб, правда ли?
– Ты и поверила? – хихикает Македон. – Поверила этой горбатой ведьме? Кочерга худая… да я, Валюша!.. Да раз пяток с одного! Валюша!
Кончил Македон разведку, без артподготовки пошел в решительную атаку. Валится на женщину, руки проворно делают свое дело, тут адская боль разрывает ему спину. Опрокинулся, боком съехал со снопов – перед ним старшая дочь с зажженным фонарем, а жена Палагея ядреный кол зажимает. И побежал Македон прочь из риги. Зигзагами, не пригибаясь, по высокому репейнику и крапиве, как бы рвался на фланг обороны к замолчавшему пулемету по команде полковника, а «немцы жгли и шпарили» по нему из минометов. Оглянется – свет мечется по следу, тяжелый «танк» стволом водит…
– Ура-аа! – кричал он, зажимая кулаки. Зачем кричал, куда бежал – не осознавал. Голос его, то есть не его голос, а какое-то тончайшее сопрано, звучало в ночи минорно; споткнулся, какая-то сладострастная судорога пробежала по всему телу, последовало ощущение самого себя: тьфу ты, какая атака? И на четвереньках пополз, в тьму, в траву, только бы выжить.
Утро было золотое; как бескрайнее море, дымилась и просыпалась земля. В такую пору хочется встать на высоком месте и смотреть, любоваться нарождающимся днём; а пуще охота – успеть в такую дивную, втягивающую в заботу душу, успеть наработать больше.
Ковыляет на костылях к кузне зять Михайла, – хотела жена вместо костыля плечо подставить, поцеловал жену в щеку, шутливо по заднице шлепнул, иди, сказал, поспи часок, понежься, да и дед Проня верно уж лошаденку запряг его везти, – гля, «подлеченный» тесть Македон уже кривого мерина в жнейку заводит.
Той осенью заложили конюшню. На фундамент пошел камень, много камня без надобности лежит на обочинах полей. Канавы копали на два аршина в глубину. Руководил стройкой Македон Иванович. Непонятен стал Македон даже для Палагеи: уж страсть стал хозяйственным. Как-то собрал дед Проня стариков да подросшую за войну молодёжь, собаки, говорит, под стенами у солдатки Марии Обрядиной бегают, совсем изба прохудилась. Как зимовать?.. Детишек у солдатки шестеро, мал-мала меньше. Македон предложил новую избу ставить, при всех слово дал лесу нарубить.
– Кабы до морозов сруб срубить, а печь – два дня и готова, крышу соломой покрыть. Палагею свою подкомиссарю. Всем миром навалимся! Хрицы, бывало, из всех стволов… а мы как пошли!..
Конюшня много больше избы будет, потому вопрос решали на правлении колхоза. Македон опять взял слово:
– Побили мы врагов окаянных, а учиться у них не зазорно. Надо жить, как германец живёт: не шалашись, завёл стройку – на века ставь, не вороти пустую роботу. Германец мозгами много шурупит, он зря шагу не шагнёт, зря не плюнет. Гроссбух ведёт, у германца приходу получается больше чем расходу, во! И везде-та у немца орднунг, порядок, значит, и везде-та у них между двумя ломтями хлеба фунт сливочного масла намазан. Спра-авно хрицы живут, крепко упираются, а прусаки ещё справнее. Потому, не в обиду будет сказано, днём они мало курят и кости начальству своему не полощут. Мы всё на рывок берём, а хрицы натягом. А бабы ихние – о, такие бабы, скажу я вам!.. Такие бабы… Это как у нас райком партии, с неумытой мордой не подходи. Дисциплина и уважение!
За такую разъяснительную речь его едва не упекли на строительство Беломорканала. Спасибо военному хирургу, упомянул в справке, что «оного товарища придавило немецким паровозом».
Камень
Идёт липучий снег. Рыхлые, тяжелые водянистые капли устилают землю. То, что этот снег долго не залежится, знают Егор Михайлович и Алексей Николаевич.
Тарахтит старенький колесный трактор. Стеклоочиститель усердно трудится, сгребая со стекла пухлые, молочные сгустки. Чувство заброшенности, одичания вызывают у обоих мужиков многолетняя дурная трава, густо поработившая поля, исхлестанные ветрами голые деревья, деревня с обвалившимися крышами, поваленные столбы радиолинии, снег, что летучая мошкара, лезущая в кабину…
Сырость, слякоть. Солнце уже давно не тужится, солнце сделало длинный пас осени и ушло в дремотный отпуск. Тесно в кабине. Пассажир Егор Михайлович сидит боком, стараясь дать возможность управления Алексею Николаевичу. Алексей Николаевич похож на пилота, ведущего машину при нулевой видимости. Сухое, жесткое лицо с немигающими глазами усиливает сходство. Высокий лоб лохматится дремучими седыми бровями. Алексей Николаевич неконфликтный товарищ, для него мнение жены (спокойной как танк) важнее указа Президента страны.
Они едут за мельничными камнями. С год бывший колхозный бригадир Егор Михайлович вынашивает идею поставить у входа в районный музей два мельничных камня. Станут любопытные граждане мимо проходить и увидят чудо из чудес, станут гадать да головами качать: это надо же! Как это в диком камне, диаметром метр тридцать сантиметров, в поперечнике пятьдесят сантиметров, высверлить дыру диаметром пятнадцать сантиметров? «Во, – скажут, гордые за своих далёких предков, – а то некоторые грамотеи оттягивают презрительно губы: де-ре-вня! Вот тебе и дикая да тупая деревня! А хвати эдакую тяжесть весом килограммов шестьсот отесать, обровнять, потом, заготовка была во сколько раз больше? Чем, каким инструментом? А как погрузить? Как и откуда эти камни привезли? Музейным работникам подсказать, чтоб никакой информации не давали. Где была мельница, кто последний владелец – тайна. Пускай народ котелком своим обихаживает своё родословное древо: в нашем роду мельники были?»
Оба пенсионеры, оба инвалиды. У Алексея Николаевича сахарный диабет, у Егора Михайловича пошаливает сердце.
– Баба моя… – говорит Алексей Николаевич, скосив на пассажира глаза. Егор Михайлович придвигает к нему тёмное, хотя и чисто выбритое лицо.
– Баба говорит, не от большого ума кинулись камни собирать.
Егор Михайлович обидчивый человек, он очень страдает, если его задумка не удалась и, хотя его успокаивают, мол, по причинам от него не зависимым сорвалась затея, огорченно и недоуменно пожимает плечами, порой фыркает рассерженно, а иногда стучит согнутым пальцем по своему черепу: чего-то плохо сработали мои извилины.
Сейчас, услышав от Алексея Николаевича высказывание его жены, досадливо отодвинулся.
– Ещё бы, связался со мной!
Помолчали.
Егор Михайлович смотрел в мокрое окно: мир кутался в сырой белый саван.
– Там-то как, а? – неопределенно произнёс Алексей Николаевич и указательным пальцем правой руки показал в потолок кабины.
– Не дразнись! Чего надо каждый раз уколоть меня? – сердито сказал Егор Михайлович.
– Ну, зашипел опять ежом. Я, понимаешь… а как… – опять указательный палец полез вверх. – Потревожим, а?
– Кого?
– Хозяина. Хозяина камней этих.
– Далёко тебя кинуло. Под угол, слышал, камни да жернова класть нельзя, всю жизнь извертят, а тут… будут у музея стоять. Чего тут худого?.. У Шуры Совы, сказывают, под углами жернова лежат, так потому и парня зарезали в драке, и девка утонула, и матку парализовало.
Мельника Терентия Россохина раскулачили в тридцатом. Пошвыряли второпях, как воры, сказывали очевидцы, контуженные винными парами, партийные товарищи кой-какого добра на дровни, вывели связанными из дому хозяина и хозяйку, усадили, рыдающих. На другие дровни кинули тулуп, велели: «Живо прыгайте, кулачонки!» плачущим семерым детишкам, и повезли всех в лютый мороз на Печеру. Нынче на месте Терехиной мельницы вымахали высокие осины. В начале семидесятых годов остатки мельницы разломали большими тракторами, проводилось осушение наволоков. Но слань, рубленную одним топором, даже трактора не могли выдрать!
В дороге, в раздумье, легко уйти в себя, оборвать разговор, и ехать, ехать, не замечая времени, и возобновить его на том же самом месте.
– Чего тут худого? – продолжает мысль Егор Михайлович. – Наоборот!
– Не знаю.
Трудно дались им эти камни. Сначала трактором вытащили на сухое место. Алексей Николаевич не раз прощупал ногами путь: «как да усядусь, кто меня вытащит?», раза два напомнил Егору Михайловичу, что трактор ему по рублику, по копеечке, по бутылочке водочки достался, не сверху в подол свалился. Когда колхозную технику разворовывали и пропивали, ему по паям начислили в колхозной конторе «хрен целых ноль десятых», а его жену, работала тогда дояркой, «премировали» десятью тоннами навоза и месячным теленком. Выкопали ямки под колеса прицепа, всё ниже подъём, и длинным тросом, не раз меняя положение трактора, затащили. Ещё и указательный палец правой руки Алексея Николаевича порвали ржавым, найденным лет пять назад в лесу тросом лебёдки с трелёвочного трактора. Пришлось оторвать полоску тельняшки и перебинтовать в полевых условиях.
Перепотели оба. Алексей Николаевич съел горбушку черного хлеба: с сахарным диабетом не шутят! Егор Михайлович проглотил две таблетки.
Волок от Терехиной мельницы до дому десять километров. Тихонько едут обратно, часто оглядываются: тут ли камни, не сползли ли по скользкому днищу?
Отирает Егор Михайлович шапкой лицо, тяжело дышит.
– Я всё равно, понимаешь… – забинтованный указательный палец Алексея Николаевича тычется в потолок кабины. – Не спокойно на душе. Сидеть бы сейчас у ящика… тут ещё баба стружку снимает.
– Звоню директору музея, так и так, а она: «Увы, нет денег. Художник принёс картины, наваливает, возьмите бесплатно, двадцать четыре картины, оплатите только стоимость рам. – Да, оплатим, когда в бюджете будут деньги». Даже приехать и посмотреть камни – денег нет! Смех на ниточке. Иконы, самовары, братыни, полотенца, кросна, Господи-и! Всё вычистили проходимцы, а для музея, для детишек, для будущего!.. Вот что мы за люди? Какую силу сердца свеял наш век, какую силу погубил! У нас вот тут, Егор Михайлович стучит пальцем по своему темечку, – пустота космическая!
– На днях по ящику болтали: на смену серой власти придёт чёрная. Негры, что ли? Или китайцы?
– У нас своих негров до выгребу – Москва захлебнулась!
Привезли камни домой.
День идёт, другой: топчутся и топчутся Егор Михайлович с Алексеем Николаевичем возле камней.
– Может, в интернет выложить, мол, камни продаём, а? Запросить так тысячи три на топливо? Велю внучонку, он на это дело смышлёный, – предлагает Егор Михайлович.
– Кабы колокол литой тонн под десять, тогда бы американцы или евреи залебезили, а то камни какие-то, – говорит Алексей Николаевич. – Баба моя говорит… – вздыхает. – Говорит, дураки вы старые. Вас жизнь ничему не научила. Страну разворовали, а вы камням рады.
– Это верно, – смеётся Егор Михайлович. – Скажи бабе, что нам чужой земли не надо пяди, но и своей клочка не отдадим!
– Ага, нас с тобой спросят, кому отдавать, – хмыкает Алексей Николаевич. – Ты где свою землю застолбить собираешься, в Арктике? Там, по ящику чушь несут, нефть для всего мира качать будем.
– Не-е, на своём кладбище.
Неделя минула. Три раза по мобильнику наседал на директора музея Егор Михайлович, грозился самому главе района пожаловаться на бездействие.
– Да поймите вы: погрузить – надо нанимать машину, привезти, сгрузить, установить! Где, где мне взять деньги? Вы не поверите, у нас в музее даже туалета нет. Придут школьники на экскурсию, мы заранее ведро ставим, – отбивалась женщина.
– Вам камни надо? – горячился Егор Михайлович.
– Боже мой! Да как не надо?! Может быть, камни – последнее, что есть от нашей малой родины! Но как, как, вы подскажите. А вы привезти не можете?
– Дожили! При Красной власти весь райком партии эти камни, как бурлаки на Волге, тащить бы вышел, а теперь!.. Куда, куда мы на своей развалюхе сунемся? Нам за наш трактор такой штраф выпишут – мама, не горюй! Под Курском с поля боя мой отец танки обгоревшие вытаскивал тягачом, лучше смотрелись. А на чём везти, на воде?
Четвертый раз номер на мобильнике набрал, ну, думает, посолю всех чиновников крепким матом и шабаш, больше не потревожу. Постоял, повздыхал, и опустил мобильник в карман.
Воздух набух туманом. Туман шевелился, двигался по земле сизым сумраком, густел и жался к реке.
Ударил мороз, крепкий мороз.
Сошлись подельники, одетые по зимней форме в шубы, валенки, шапки.
– О-о-о! – сказал Алексей Николаевич, пряча лицо своё в воротник шубы.
– Поджимает, Николаич! Ну, как житуха? – спрашивает Егор Михайлович.
– Живу пока, на похороны деньги коплю. Под утро, понимаешь, грудь заложило… и вчера мяло-корёжило. Баба говорит: от камня. Дух Терёнтия, – забинтованный палец указывает в свинцовое небо. – Смотрит, у бабы на языке мозоль выросла: нельзя трогать то, что не тобой положено!
– Они сговорились что ли, бабы-то? – раздул ноздри Егор Михайлович. – И моя в ту же дуду.
– Бабы народ чувствительный. Бабы, – говорит и оглядывается, – они как ведьмы, тут, – трясёт пальцем над камнем, – все слёзы Терентия, и жены, и детишек в себя вобрали эти каменюги.
Ладонь к камню приложил.
– Студеный камень. Понятное дело…
Думал да думал про слезы, боль, тоску и обиду, лишения, про многое думал, что вынесла семья Терентия Россохина Егор Михайлович. И вот однажды под утро, как и Алексею Николаевичу, стало ему неуютно. Лежит на кровати, жена у печки хлопочет, и явственно видит он сидящего на снегу босого старика, одетого во всякое рваньё. И усмехается ему старик удивительно доброй и ласковой улыбкой, и с трудом, тихо говорит:
– Отдай мне моё.
И так трогательно проста была просьба, и такое человеческое величие было в том, что слышал Егор Михайлович! Есть ли на свете слова, могущие заменить душевный стон? Нет таких слов и быть не должно!
– Это, это что мне отдать, как тебя по имени-батюшке, прости, запамятовал? – спрашивает, весь наполняясь страхом.
– Тятю не тревожь. Терёха я, мельник.
Того же дня повезли Егор Михайлович с Алексеем Николаевичем камни обратно. Топлива мало, потому в долг, под запись, выпросили у продавца тысячу рублей. Заказали такси. Часу не прошло, три канистры по десять литров стоят возле колеса трактора. Нарочно Егор Михайлович баню натопил, воды нагрел: старенького железного коня беречь надо.
Обратная дорога всегда легче.
– Баба утром икону умывала, – говорит Алексей Николаевич.
– Неужели у вас иконы настоящие сохранились? – удивляется Егор Михайлович.
– Какое, в церкви купила. Разве в том сила, настоящая она или нет? Сила, понимаешь… в левой руке финиковая ветка, а в правой копьё с белой хоругвью, а на хоругви червлёный крест. Я по ящику про Михаила смотрел, он правильно зовётся Архистратигом всех сил небесных. Вот сила иконы, понимаешь, как бы доходчиво сказать…
– А чего бабу икону мыть бросило?
– Чего, чего, в смирении жить надо.
– А то мы с тобой жеребцы необъезженные! – фыркает Егор Михайлович. – Кто ещё смирнее нас живёт, исправных налогоплательщиков, послушных избирателей? Тьфу! Слушать тебя не хочу!
С телеги выгружали бережнее, чем грузили.
И положили камень на камень, чтоб издали видеть. В самые осины сгрузили, для чего четыре дерева свалили пилой, да трактором оттащили прочь.
Из берега бьёт родник. Будто отвернули кран у земного самовара, и льётся, льётся кипяток тугой струёй, только подставляй чашки. Вымыл в той воде руки Егор Михайлович, умылся, отирает лицо шапкой. А напарник Алексей Николаевич гладит шершавой своей рукой верхний, мохом поросший камень.
– Промахнулись, с кем не бывает, Нет-нет, не корысти ради, по дурости, понимаешь, то в жар кинет, то в холод, – из горла его шла бессвязная, убедительная речь, что потревожили они спящий дух не со зла.
– Михалыч! Ты не поверишь!.. Иди пощупай, ей богу камень теплый!
Сели в кабину, переглянулись и достали лекарство: один кусок черного хлеба, другой таблетки.
Алексей Николаевич приглаживает седые брови.
– Слава богу: избавились. Я, понимаешь, давно бы один свёз, да, думаю, обидишься… – облегченно говорит Алексей Николаевич. Баба всю плешь переела, и там, – опять указательный палец тычется в небо, – там спокойнее. Я вот своим худым умом так раскидываю: тут, над этим местом дух мельника и всей родни его завис. Я по ящику насмотрелся, как мумии египетские вскрывали, как на всех кладоискателей небесная кара пала.
Тут звонит директор музея:
– Говорила с одним богатым бизнесменом, возьмёт ваши камни.
– Это тот, у которого бассейн с крокодилом под окнами, который скачки на страусах устраивает и машинами торгует? – Егор Михайлович подмигивает Алексею Николаевичу: мы в курсах, кто в районе главный буржуй.
– Да, да! А – очень большой человек! Даст вам две тысячи рублей.
Это «а – очень» выдало тайный восторг директорши.
Егор Михайлович со злостью ткнул пальцем на мобильнике кнопку.
– И нас бы продала, зараза!
Снова трещит мобильник.
– Не горячись, не горячись, поговори, она баба подневольная, совестит Алексей Николаевич.
С минуту трещал мобильник, а Егор Михайлович в себя приходил.
– Тут такая неувязка… прицеп понадобился, стали разгружать, мороз сегодня под двадцать пять, камень о камень шмякнулся, и всё, на куски! Вы уж извините, побеспокоили вас.
– Жаль, жаль. А, может, оно и к лучшему.
Правятся домой Алексей Николаевич с Егором Михайловичем. Едут низом, вдоль наволоков. Сверху смотрят на них пустые глазницы окон брошенной, догнивающей деревни.
– Терёхин дом, сказывают, от конюшни вторым стоял, не помнишь? – спрашивает Алексей Николаевич.
– Мы с тобой за одной партой сидели, если ты не помнишь, откуда я помню?
Смеются: «Шишок, тебе, под носок, страусятник! Чтобы ты и подобная тебе беспардонная публика на наши камни мочились?!»
Белые деревья в брошенной деревне, одна лишь ель торжествует большим и ярким зелёным пятном. Воздух шуршит под колёсами трактора.
Ночью красная, уродливо отрезанная щербатым серпом луна, вся напрягаясь гневом, торчала в небе. А само небо отверстое, было обсыпано звездами, будто крупной солью. И медленно, почти осознанно, двигались по вечному волоку от Терехиной мельницы, соль вжимая в твердь, два легких белесых облачка. Куда? Туда, где вдумчивый рассвет высветит поутру новый день.
По «ящику» четыре канала одновременно «шприцевали» запакованных в кресла и диваны жертв развлекательной «динамической нагрузкой». Это было и страшно, и захватывающе, и совершенно непричастно. Из Москвы вырывалась банда с награбленными миллиардами, в Америке горел целый город, на японский берег высаживались саламандры, в Антарктиде бурили скважину и закладывали ядерный заряд. Уже давно обыватель не чувствует чужой боли, притерпелся.
«Мир не собака, сойдёт с ума – на цепь не посадишь. – Мысли у Алексея Николаевича сегодня ясные. – Не дал мне Бог таланту, а кабы дал, нарисовал бы я адскую мельницу, жернова, плотину, и бежит вместо воды в реке кровь людская, и стоит сверху дьявол в своём мерзком дьявольском камзоле и потешается, довольный… Скосил глаза на спящую по соседству в кресле жену: фу, хорошо, хоть вслух не произнёс такое! Привстал, на икону в углу посмотрел, и сел обратно. – Кабы талант… нарисовал бы я мальчонку с удочкой на берегу реки у Терёхиной мельницы, а небо над мальчонкой чистое и глубокое, и солнце, много солнца! За какую же горушку закатилось ты, солнце моего детства?».
Борисовы
Низкое осеннее солнце быстро склонилось к западу, погружаясь за исхлестанный дождями горизонт. По не сжатому ржаному полю пролегла широкая солнечная дорога; широкая да ровная – издали, а вблизи – как излохмаченная рваная перина, набитая соломой; прячутся слабенькие лучики – серпики в поникших и скрученных охапках; поле истоптано коровами, выброжено кабанами. Всяк, попавший в эту полосу, будто гонится за уходящим днем с надеждой задержать свет и догнать не может; осенняя заря не разливается багряным заревом, короткое сияние сотворит вечернюю молитву и отдаст тьме державные ключи.
Через поле идет Арсений Борисов. На плече ружье, на спине рюкзак с клюквой. Он знает: такой закат – к ветру, к ненастью. Первый раз шел весной через это поле. Напрямую, думал, ещё земля не отошла, человека держит. Белый свет глаза слепил. Небо облаками расшитое. Пар от земли шёл крепкий, пьяный, голову кружило. К сапогам земля липнет – ступать боязно, неуважительно пахарю рожь в почву вминать. На склонах ручейки бегут мутные, рвут земельку. Вот, загадывал, ржи напрёт, уж больно кустиста из-под снегу вышла.
Смотрит, ходит на своей пасеке Архип, сын соседа Вани Ёшкина кота, у одного улья постоит, к другому перейдет. Защемило сердце Арсения: дай, говорят, Господи, детей, да таких, как у людей. Эх!..
Ногу занес, изгородь в две жердочки перешагнуть, слышит где-то возле бывшей колхозной конторы шум грузовика. Потом что-то забрякало, будто дернулся порожний состав, и все смолкло. «Никак контору грабят, – мелькнула в голове невеселая мысль, – чего и грабить, один стол остался, всё пограбили». Решил, что завтра соседа надо раскачать, расскажет, чего и кто «приватизировал». Не иначе как бывший инженер – черная лошадка, хозяйничает, кому нибудь что нибудь загнал, как своё вымоленное в дележе.
Из бледной полосы света, озарившего небосвод, выплыла большая, ясная луна. Не долго она купчихой за богатым столом красовалась. Поползло, потянулось сырое небесное воинство, стали тучи купчиху щипать, серебряную шубку рвать-порывать, глядь – поглядь в окно, а за окном зги не видно. Издалека, с ржаного поля донесся тоскливый стон, словно рожь, вобрав в могучую грудь жалобу на человека, выдохнула в тишину целых хор протяжных и плачущих голосов. Это родился ветер.
Супруги Борисовы коротают время за телевизором. Галина блаженно растянулась на кровати поверх одеяла – только что вернулась из поездки в райцентр, Арсений сидел на корточках перед распахнутой дверкой печки и курил. Шла очередная серия нудного, длиннющего мексиканского кино. Галина последние полгода путается в личностях (кто кого родил, кто отец подкидыша, кого в море утопили, кто кому тормоза на автомобиле испортил?), а Арсению «одна ядрена мать» кто в этой Мексике кому спину намыливает, кто кого мышьяком травит. Мельком глянув на экран, он увидел двойника районного охотоведа, удивился, подумал: мало ли похожих людей на свете, и продолжил свое занятие. В ногах Галины растянулся рыжий кот. Клюкву она будет перебирать когда нибудь «потом» – у бога дней не решето.
– Седни на деревне война шла, – говорит Арсений жене.
– Сейф потрошили, – смеётся Галина. – Сначала погрузили, мужики на водку просят у того, кому якобы продан сейф на самых законных основаниях. Тот упёрся: вот бумажка с печатью, вот счёт, вы должны, шофер и поднял кузов, сейф и грохнулся на отопительные батареи из бывшего детсадика. Батареи кучей лежали, и поехали батарейки вниз по угору, и поехали. Колхоз копыта откинул, а мы все кому-то должны.
– А ты откуда всё знаешь?
– Сорока на хвосте принесла.
Галина была общительная и словоохотлива, может быть потому, что до самого последнего дня существования колхоза работала телятницей и всегда находилась среди людей и знала решительно обо всем на свете. Арсений, напротив, отличался молчаливостью, что тоже было следствием его работы лесником.

