
Полная версия:
Монах
– Ну так пожалуйста, а кто ж препятствует? – Сильвестр снял клобук, тщательно разгладил материю.
– Отец Корнилий считает, что вместо латыни необходимо поставить уроки по церковному песнопению.
– Ну так пусть тогда поют…
– Ваше Высокопреподобие, петь они и так умеют, а латынь никак освоить не могут, – Никита начал заводиться. – Вы что хотите, чтобы ученики нашей семинарии знаний имели, ровно что выпускники церковно-приходской школы? Они что, по-вашему, должны…
– Тише-тише ты, не заводись, – Сильвестр поморщился. – Узнаю былого Никиту, не кричи. Латынь, так латынь. Скажешь отцу Корнилию, что я велел латынь дополнительно читать.
– Спасибо, Ваше Высокопреподобие, – Никита почтительно склонил голову, убрал со стола письменные принадлежности и быстро принялся сворачивать географическую карту. – Простите, я опаздываю, мне отлучиться ненадолго надобно… Друг у меня венчается.
– А-а, – Сильвестр кивнул. – Ну так сходи, конечно. Поздравь молодых с праздником. Венчание это…
– Простите, там… – в дверь просунулась голова долговязого семинариста Хлебникова. Увидав ректора, Хлебников разом умолк, точно язык проглотил.
– А ну выйди, – Сильвестр нахмурился. – Не видишь, отцы святейшие беседуют!
– Погодите, – Никита встал из-за стола. – Он поговорить со мной хотел. Стой, Хлебников…
– Отец Иакинф, я не об себе хотел сказать… – Хлебников сглотнул слюну и на одном дыхании выпалил. – Там Витька Растопчин помирает!
– Растопчин???
Никита в одно движение смел с дороги деревянный стул и, точно мальчишка, рванул вон из библиотеки.
VI
Таня Саблукова стояла посреди огромного, бескрайнего поля. Ромашки в поле давно уж отцвели, трава за лето пожухла, а посему выглядело поле нынче несколько уныло. Стояла Таня на том самом месте, где несколькими месяцами ранее, в свой первый и последний раз, любили они с Никитой друг друга. В белом подвенечном платье, шитом из нежного шелка, украшенного цветами, бисером, пенными кружевами, пышными юбками и высоким корсетом, в тончайшей вуалевой фате, что развевалась сейчас, гонимая осенним ветерком, Таня опустилась прямо на землю и тихо заплакала.
– Никита…
– Барышня! Барышня-я-я!!! Ой, сердцем своим я вас отыскала…
К Тане, тряся телесами и путаясь в юбках, бежала Авдотья.
– Барышня, с земли подымитесь, барышня! Подымитесь, не то простудитесь! Там весь дом уж коромыслом ходит! Маменька ваша в беспамятстве лежат, жених вот-вот руки на себя наложит, а вы тут на студеной земле расселись!
Авдотья подбежала к Тане, подняла ей под руки, принялась утирать подолом слезы.
– Ой, чего удумали-то! Полно горевать, с женихом вашим стерпится – слюбится, а с Никиткой остынет – позабудется…
VII
Еще не старая, а, пожалуй, даже вполне еще молодая, бескровно-бледная баба сидела на грязном деревянном ящике и чистила картошку. Как уже сказано, баба имела нездоровую наружность, круглые, несколько изумленные глаза, по-детски пухлые, капризно вывернутые губы, три подбородка – один мясистее другого, русые, в косу плетеные волосы. Наличие некой странности в глазах, да и во всем внешнем облике бабы, плюс присутствие самой бабы в стенах дома умалишенных наводили на мысль, что баба – местная пациентка. Однако то было не так, баба была местная кухарка, незамужняя, никем никогда не любленная, одинокая и добрая, правда не лишенная некой странности, Прасковья Яковлевна Тучкова. Итак, Проша Тучкова сидела на ящике, чистила картошку и негромко бубнила себе под нос:
– Вода, мать-царица, – Проша бросила картофелину в чан с водой. – Ты моешь, смываешь пенья и коренья, сыпучие пески. Сыми меня с тоски, слей тоску-кручину, возьми меня в пучину, – Проша всосала носом проступившую от чувств влагу. – Ополощи, схлещи, аки с картофели той, аки с песка уйди с меня тоска. Омой, отбели от боли… Господи Иисусе Христе, пошли ж мне милого-пригожего, суженного-ряженного, на веки вечные назначенного…
– Напрасно душу рвешь, тетенька.
Проша вздрогнула всем телом, от неожиданности выронила картофелину и, выпучив и без того изумленные свои глаза, уставилась на дверь.
В дверях стоял парень лет двадцати двух-трех, волосы его были всклочены, немыты, черты лица обезображены: один глаз, судя по-всему, был давно выбит, второй, цепкий и колючий, сверлил сейчас Прасковью Яковлевну Тучкову насквозь, до самых ее внутренностей. Проша в ужасе закрыла рот руками и еле слышно вымолвила:
– Царица Небесная…
В это самое время парень, а был он, как вы уже догадались, никто иной, как юродивый и калека Митька, проскользнул звериной поступью на кухню и запрыгнул рядом с Прошей на грязный мешок.
– Дядька бородатый тебя посватает, – Митька оскалился, вроде как улыбнулся. – Бобыль дядька.
– Бобыль? – Проша сконфузилась.
– Ну, – Митька кивнул грязной своей башкой и снова оскалил зубы. – Да только бить тебя будет, как скотину животную. Но любить будет крепко. Ага. До смерти не забьет, не-е-ет.
– Ангелы Небесные, – Проша охнула, уголки пухлых губ её печально съехали к обвислому подбородку.
– Много еще чего про тебя скажу, – Митька лукаво прищурил единственный глаз. – Много чего знаю. Про детей еще знаю.
– Так говори, – Проша выставилась на Митьку, всем телом своим замерла ожидаючи.
– Не-е, – Митька помотал башкой. – Ты для меня сперва дело доброе сделаешь, а после я тебе все скажу.
– Дело доброе? – Проша на всякий случай отодвинулась от Митьки вместе с ящиком. – Чего надо? Уходи. Ничего я тебе делать не буду.
– Будешь, – Митька оскалил зубы, кадык на тонкой шее его дернулся, и громкий скрипучий смех разнесся по всей богадельной кухни. – Ты мне, тетенька, бежать отсюдова поможешь!
VIII
Никита ворвался в лазаретную комнату и застыл подле небольшой кушетки. На этой самой кушетке лежал сейчас рыжий семинарист Витька Растопчин. Был он какого-то сизо-серого, трупного цвета, по широкому его лбу ручьями стекал пот, глаза безжизненно таращились в потолок. Рядом с Витькой стоял доктор Генрих Карлович Мангольд. Немец по происхождению, сухой, несколько скрюченно-сутулый, вечно щурящий свои маленькие, спрятанные за стеклами старенького пенсне, глазки, Генрих Карлович являлся единственным и незаменимым доктором Казанской духовной семинарии.
– Аппендикс, – Генрих Карлович беспомощно глянул на Никиту.
– Это я виноват, – Никита нахмурился. – У него еще на уроке живот разболелся.
– Нужен резать живот. Незамедлительно резать, – Генрих Карлович тяжело вздохнул.
– Почему же вы тогда бездействуете? – Никита выставился на немца. – Он же умереть может.
– Б-бездействую? – Мангольд взвизгнул. – А что я делать? Что я делать?! В больницу мальчик нельзя, дорога, аппендикс лопнуть и ку-ку. А резать мальчик я не мочь. У меня ни есть условия.
– Что необходимо вам? – Никита не спускал с доктора глаз. – Ну же, говорите скорее!
– Ква-ли-фи-ка-ция, – Генрих Карлович не без гордости произнес сложное слово и поправил пенсне. – Я этот дело не практикую…
– Значит, будете практиковать! Вы что предлагаете, стоять тут и дожидаться, когда он Богу душу отдаст?! – Никита схватил доктора за рукав, тряхнул его точно дерево.
– О-оооо… Wie bitte? Ich verstehe nicht!(Что вы сказали? Я не понимаю!), – Мангольд высвободил руку, одернул халат и возмущенно поджал губы. – Святой отец, вам вести себя прилично!
Попыхтев с минуту, немец глянул на Никиту и, поймав его полный бешенства взгляд, гордо расправил плечи.
– Gut! Я сам резать живот этот мальчик, под вашу ответственность резать…
– Режьте под мою ответственность!
– Мальчик нужен клистир. Срочно. Я должен готовить инструмент… – Генрих Карлович снял пенсне, подышал на стеклышки. – Пока я буду готовить операция, нужен помощник. Кто займется клистир?
Никита быстро скинул подрясник, решительно кинулся к дверям и громко выпалил.
– Я займусь!
IX
– …Венчается раб Божий Александр рабе Божией Татьяне. Во имя Отца и сына и Святаго Духа. Аминь… Венчается раба Божия Татьяна раба Божьего Александра, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь…
Торжественно и величаво запел церковный хор. Маленький, гладенький, точно наливное яблоко, батюшка перекрестил венцом новобрачных, дал им поочередно поцеловать образ Христа Спасителя и образ Пресвятой Богородицы.
Народу в храме было, что яблоку упасть негде: дамы – в нарядных, наконец-то вынутых из сундуков по случаю редкого торжества платьях, в роскошных шляпках, у кого привезенных из заграницы, а у кого умело скроенных местными, шляпных дел мастерицами, господа – в белоснежных кружевных сорочках, во фраках, в бархатных кафтанах, с яркими живыми цветами в петлицах – в храме Успения Пресвятой Богородицы собралась нынче почти вся местная знать.
Таня, заплаканная и бледно-белая, точно подвенечное ее платье, измученно-усталая, но удивительно красивая в своей печали, безотрывно смотрела на икону. Сквозь пламя большой свечи, что держала Таня в руках, образ Спасителя казался каким-то живым, едва-едва двигающимся, точно дышащим. Внезапно свеча в Таниных руках погасла, Таня тихо охнула. Тут же то там, то тут стал раздаваться шепот. Саша невозмутимо взял свечу из Таниных рук, зажег ее от своей.
– … Господи, Боже наш, славою и честию венчай их!
Саша надел обручальное кольцо на Танин палец. Тут же Таня протянула второе кольцо к пальцу жениха, но в тот же самый момент рука её предательски дрогнула, и кольцо со звоном полетело на каменные плиты пола.
– Боже милостивый… – не выдержал кто-то в толпе.
Молоденький послушник проворно кинулся на пол, нашел кольцо, вернул его испуганной невесте…
– Аллилуйя-аллилуйя, слава тебе, Боже наш…
Громко, на всю округу, празднично зазвонили церковные колокола. Приглашенные друг за дружкой неспешно потянулись из храма. Тут же, крестясь и причитая, кинулись к ним нищие, запопрошайничали милостыню.
– Свеча венчальная загасла, кольцо из рук упало… Дурной знак для брачующихся, тьфу-тьфу-тьфу, – расфуфыренная пожилая дама трижды сплюнула через плечо, обмахнулась веером, прижала к пышной груди букет чайных роз.
– Всё-то вы, маменька, про знаки, да про знаки, – молоденькая, половозрелая девица сконфузила кругленький, точно свиной пятачок носик, взяла мать под руку. – Мне вчера кошка черная дорогу перебежала, а к вечеру, опосля того, Алексей цветочков да подарочков принес. И куда к тому знаки ваши, маменька?
Через минуту из храма вышли и жених с невестою. Жених был спокоен, серьезен, несколько озадачен, хотя понять то мог лишь близкий, хорошо знавший его человек. Невеста же, напротив, была взвинчена, большие и печальные глаза ее то и дело стреляли по сторонам.
Подойдя к свадебной повозке, невеста на секунду застыла, внезапно кинулась к матери и взволнованно зашептала.
– Мама, его не было в храме… Он не пришел…
X
Наказание было страшным. Голая, в чем мать родила, Наташка лежала на грязной, сырой земле, прямо посреди скотного двора. Из загонов на нее сострадательно глазели животные твари, мычали, блеяли, кудахтали…
Вдоль стройного, уже основательно истерзанного и окровавленного тела гулял длинный, упругий хлыст. Здоровый детина с огромными, мускулистыми ручищами, с напрочь лишенной эмоций мордой, хлестал Наташку, точно кобылицу. Волосы Наташки растрепались, голова безжизненно откинулась, глаза ввалились в почерневшие глазницы, искусанные от боли губы раскрылись. У Наташки уже и сил не было стонать, она молчала, и от того казалось, что Наташка лишилась чувств или, того хуже, померла. Детина не унимался, хлестал, точно одержимый, с каждым ударом все сильнее. Запрокидывал руку, так что хлыст со свистом воздух разгонял и, подбоченившись второю рукою, поддавал жару. Чуть поодаль от места, где творилась страшная расправа, спрятавшись за стеною амбара, рыдала в голос баба Акулина.
– Довольно, Василий…
К скотному двору, поглаживая пышные усы, неспешной походкой вышагивал барин Иван Андреевич Охлопков. Подойдя к детине, барин вырвал из его рук хлыст, затем рукояткой этого самого хлыста откинул с Наташкиного лица волосы и в ужасе отпрянул.
– Забил в усмерть девку… Акулина, хватит реветь, поди, забери ее! Живо! Молоком горячим отпои, да жиром раны помажь.
После этого Иван Андреевич Охлопков зашагал обратно, но вдруг остановился, хотел было что еще сказать, но в отчаянии махнул рукой и быстро пошел прочь. По пути он достал из кармана стеганого халата платок, промокнул повлажневшие свои глаза, тяжело, с явной горечью и сожалением, вздохнул.
– Сама виновата. Видано ли дело, в барина плевать…
Акулина тем временем мигом кинулась к Наташке, подняла ее – обмякшую и истерзанную с земли, причитая и голося, точно на поминках, поволокла к дворовой избе.
Покуда Акулина тащила бесчувственную Наташку, да голосила, что есть мочи на весь барский двор, здоровый детина вынул из замусоленных штанов красное яблоко, с жадностью впился в него зубами, так что сок прыснул и заструился по подбородку, принялся с аппетитом жевать, громко чавкая и морща от удовольствия жирный лоснящийся нос.
XI
– Дело конец, – Генрих Карлович сунул под воду руки. – Благодарю, очень мне помогать. Благодарю.
– Это вам спасибо, спасли парнишку.
Никита стоял рядом и поливал руки доктора из глиняного кувшина.
– Вы есть теперь тоже доктор, – Мангольд улыбнулся и принялся вытирать руки о полотенце. – Вы есть хороший человек, Иа…икин…
– Зовите меня Никита, – Никита поставил кувшин и вдруг порывисто обнял немца, крепко прижал его к груди. – Господи, дурак я, чуть Растопчина на тот свет не отправил, думал, он паясничает. Спасибо вам, дорогой Генрих Карлович, ой спасибо большое!
– А я думать не смогу операция делать, – Мангольд по-детски засмеялся, так, что старенькое пенсне сползло на кончик носа. – Вы теперь есть мой друг.
– И вы теперь мой друг! – Никита троекратно расцеловал изумленного доктора.
– Вы его навещать потом? – немец вопросительно уставился на Никиту, брови его, в знак вопрошания, подскочили высоко вверх.
– Конечно, конечно, навещу, – Никита отпустил доктора, быстро зашагал к дверям. – Я к вам позже зайду, мне сейчас ненадолго отлучиться надо.
Спустя несколько минут отец Иакинф Бичурин бежал уже вдоль площади, прямиком к храму Успения Пресвятой Богородицы. Мимо, громыхая колесами, проезжали повозки, вышагивали горожане: господа и дамы, мужики и бабы, носилась то там, то тут грязная оголтелая детвора.
Если бы посмотреть на площадь с расстояния в версты две, не более, то вполне можно было разглядеть, как маленькая, а с такого расстояния она была действительно маленькая, облаченная в монашескую рясу, фигура отца Иакинфа быстро достигла ворот храма, резко там замерла и вдруг, вроде как, поникнув, медленно-медленно побрела прочь.
XXII
Два санитара: один – немолодой, но крепкий еще мужик, явно нетрезвый, с красными бычьими глазами, злой, гневно раздувающий огромные, в три пальца, ноздри, второй – помоложе, бородатый, брюхатый, точно баба, – быстро шагали по грязному обшарпанному коридору. В руках у нетрезвого была деревянная, предназначенная для побоев, палка.
– Сучий сын, я ж ему хребет перешибу, – нетрезвый махнул палкой в воздухе, так, что ни малейшего сомненья не оставалось, перешибет точно. – Тварь одноглазая! Вот куды он запропастился?!
– А коли он и вовсе убёг? – бородатый чахоточно откашлялся, смачно сплюнул на грязный деревянный пол. – Погонют нас с тобой, Фролыч…
– Куды они нас с тобою погонют, кто ж в эту заблеванную богадельню служить-то пойдет? – нетрезвый сверкнул глазами.
– Никто не пойдет, – бородатый согласно кивнул, хмыкнул. – Одни мы с тобой пропащие.
– То-то, – нетрезвый почесал нос. – Пойдем-ка, Прошку что ль поспрошаем…
В кухне было тепло, пыхтел в углу старый пузатый самовар, да булькало на печи какое-то скудное яство. Митька сидел на деревянном ящике и в обе щеки уплетал горячую картошку. Поодаль, у маленького оконца, что висело под потоком, стояла с большой кадкой в руках Прасковья Яковлевна Тучкова. Проша залила картофельные очистки водой и поставила их на печь, вариться.
– Картошку сами жрете, а очистки, убогим справляете, – Митька подул на картофелину, сунул ее в рот. От картофельного жара Митькина физиономия оскалилась. – У чертей все будете жариться… у сатаны гореть…
– Да я то что? – Проша отошла от печи, вытерла о подол мокрые руки. – Мне жалко, что ли, я б всех накормила-напоила, дак мне не велено. – Чаю будешь?
– Давай чаю, – Митька кивнул. – Как стемнеет, ты к Фролычу пойди. Пойди и скажи…
Тут Митька разом умолк, выпучил единственный свой глаз, почесал ухо и приложил грязный палец к губам.
– Тс-ссс… Там, кажись, кто идет …
– Фролыч идет. Его шаги, будто медведь топает… Не один он, – Проша в ужасе застыла, по-детски пухлые губы ее задрожали. – Он с Тимофеем. Царица Небесная, ангелы святые, помогите…
– Умолкни, тётка!
Митька мигом вскочил с ящика, быстро подтащил его оконцу, взобрался. До оконца было чуть больше аршины.
– Ну-ка подь сюды! Сядай!
– Чево?
– Того! Сядай, говорю, подсобишь!
В следующую секунду худой Митька, точно обезьяна, ловко взобрался на большую Прошу, а еще через секунду раскрыл оконце и точно угорь, выскользнул наружу.
– Господи, Иисусе Христе…
Прошка не успела договорить, поскольку тут же отлетела к стене, и чей-то здоровенный кулак впечатался в Прошкину челюсть.
XIII
В то самое время, покуда баба Акулина мыла-растирала истерзанное Наташкино тело, а барин Иван Андреевич Охлопков, приходя в чувство от содеянного, возлежал, утопая в подушках, на мягком диванчике, к барской усадьбе Охлопкова подъехала богато убранная повозка. Важный, чистенько одетый кучер лихо спрыгнул на землю и подал руку еще более важному своему господину. Господин потянулся, зевнул в голос, потер затекшую спину и, опираясь на щегольскую трость, подпрыгивающей походкой зашагал к белокаменному крыльцу.
Тут же двери распахнулись настежь и, почтено кланяясь господину, на крыльце нарисовался лакей барина Охлопкова.
– Ах-ах… Родион Тимофеевич пожаловали-с, здравствуйте-здравствуйте… Изволите-с доложить?
– Доложи, а как иначе-то?
Господин зашел в просторную залу и замер подле массивного, в золоченой раме, зеркала. Поправив кудрявые волосы и стряхнув с плеч невидимые пылинки, господин посмотрел на себя с одного боку, с другого, втянул живот.
Где-то рядом раздался голос лакея.
– Иван Андреевич, к вам Родион Тимофеевич Протасов пожаловали-с. Изволите-с принять?
– Родион Тимофеевич?! Собственной персоной?! Чего ж ты стоишь, дурень, приглашай!
Игриво помахивая тростью, подпрыгивая при каждом своем шаге, граф Родион Тимофеевич Протасов вошел в нарядную, светлую комнату и тут же к нему навстречу бросился лучезарно улыбающийся хозяин.
– Родион Тимофеич, дорогой! Как же это вы сами, да к нам? Да надо же! Счастье несусветное!
– Здравствуй, Иван Андреич, любезный мой.
Граф и барин обнялись, крепко расцеловались.
– Вы присаживайтесь-присаживайтесь, сейчас угощения поспеют, – Иван Андреевич засуетился. – Какими судьбами к нам?
– Да вот, молодых поздравлять ездил. У Лаврентия Павловича Саблукова дочка нынче обручилась, – Протасов опустился в парчовое кресло. – По дороге и к вам в гости решил заехать, узнать, как поживаете.
– Ой, да как мы грешные поживаем. Обыденно, – Иван Андреевич вздохнул несколько печально, погладил усы.
– А у меня скоро постановка новая состоится. Мольера ставим, – Родион Тимофеевич гордо кивнул. – Да, Молье-е-ера.
Лебединой поступью вплыла молодая розовощекая девка, принесла самовар и сладости. Накрыла на стол и так же, лебедушкой, уплыла обратно.
– Так ваш домовой театр лучший из лучших, лучший из наилучших, – Иван Андреевич улыбнулся, придвинул гостю сладости. – Я за честь имею к вам на спектакли приезжать.
– Ну так и приезжайте, в начале следующего месяца, – Родион Тимофеевич отхлебнул чаю, хрустнул баранкой. – Только вот проблемка у меня одна приключилась.
– Проблемка? – Иван Андреевич в раз сочувственно сконфузился.
– Ага. Девка-актерка, что должна была Люсиль играть, обрюхатилась, – Иван Андреевич тяжело вздохнул. – Хороша была девка, таких других у меня больше нет.
– Надо же, печаль какая, – Иван Андреевич подул на блюдце с чаем, задумчиво покрутил пальцем пышный ус. Тут же в глазах у барина Охлопкова мелькнула мысль, а точней не мысль, а замечательная идейка, которую он и намерился незамедлительно озвучить. – А не изволите ли вы, многоуважаемый Родион Тимофеевич, от меня подарочек один принять?
– Подарочек? – граф Протасов вскинул брови. – Ежели подарочек хороший, чего ж его не принять? М-ммда… Так что там у вас, Иван Андреич, за подарочек?
– А я к вам, Родион Тимофеевич, девку красивую подошлю, попробуете ее в актерки, – Иван Андреевич широко улыбнулся.
– Так, ежели красивая, я и купить могу, – Протасов отложил баранку.
– Нет-нет, – Охлопков замахал руками. – Это вам от меня даренье будет. Только я вам его подошлю через недельку. Вид подарочный выправлю и сразу же подошлю…
XIV
Бородатый, брюхатый, точно баба, санитар оттолкнул напарника и закрыл своей широкой грудью сидевшую на полу, болезненно-бледную Прошу.
– Фролыч, не тронь!
– А-ну, пошел! – нетрезвый санитар замахнулся палкой, но тут же затих, поскольку мощная рука бородатого перехватила палку и крепко ее сжала.
– Ты во двор бежи, ну! Может, недалече одноглазый ушел, – бородатый смотрел настойчиво, даже с неким вызовом.
– Да ты вот как… – нетрезвый засопел, так что ноздри в четыре пальца раздулись. – Зря ты, Тимофей, так с сотоварищем обращаешься…
– Беги, сказал, – бородатый сжал кулаки.
Нетрезвый выставил вперед палку, однако, враз присмирел, кивнул и заспешил в коридор.
– Лады, побёг, может ешо поймаю…
Как только нетрезвый скрылся, бородатый кинулся к Проше, поднял ее с пола и выставился, полный озадаченности и плохо скрытого волнения.
– Не покалечил тебя одноглазый?
– Не, – Проша помотала головой, сжалась вся и чуть отступила назад.
– Не бойся, – бородатый хмыкнул. – Бить не буду, баб только по любви колотить можно. Так ты чё, сама его выпустила?
Проша, втянула в плечи голову, потеребив косу, кивнула.
– Я так и подумал, – бородатый широко улыбнулся. – Добрая ты, Прошка… Добрая и хорошая ты баба. Давно я на тебя гляжу…
Проша Тучкова вся вдруг напряглась и, округлив свои и без того изумленные глаза, едва слышно вымолвила.
– Неужто ты, Тимофей, бобыль?
– Чяво-о? – бородатый сдвинул брови. – Ну, бобыль… и чяво с того?
– Про детишек он наших поведать не успел, вот чяво.
XV
Сквозь небольшое окно в лазаретную комнату светила круглая, словно масленичный блин, луна. Витька Растопчин лежал на кровати и мирно посапывал в две дырки. Выглядел он уже вполне сносно, розовый мятый румянец красовался на сонном Витькином лице. Рядом с кроватью, на которой сопел Витька, стоял столик, на нем миска с недоеденной перловой кашей, да кружка с недопитым квасом.
Тихо скрипнула дверь, и в лазарет, бесшумно ступая, вошел отец Иакинф, внимательно вглядываясь, склонился над спящим семинаристом.
Витька чмокнул во сне, потянулся и разом открыл глаза.
– Отец Иакинф?! – Витька выставился на Никиту, точно на привидение, даже попытался на локтях приподняться.
– Лежи, лежи, – Никита присел на кровать. – Как чувствуешь себя?
– Хорошо чувствую, не болит уж ничего, – Витька улыбнулся и ткнул себя в живот. – Сперва там так болело, будто кипятком ошпарило, а теперича только тянет едва. Говорят, вы доктору помогали меня резать?
– Ну уж резать, – Никита хмыкнул. – Так, подсобил немного… Я вот что хотел… Я у тебя прощения просить хотел…
– Вы? – Витька от удивления разинул рот. – Отец Иакинф, Бог с вами, пошто вам у меня прощения просить? Да кто я таков буду для прощения вашего?
– Тише, – Никита поправил сбившееся одеяло. – Ладно, забыли. Ты теперь тут неделю бока пролеживать будешь, так я тебе книги принесу, почитаешь.
– Книги? – Витька оживился. – Ой, благодарствую! А можете про Пастера принести?
– Про Пастера?
– Ага, – Витька кивнул. – Вы про него уже несколько раз нам говорили, заинтересовался я им жуть как.
– Принесу, – Никита улыбнулся. – И еще много интересных книг тебе принесу. Ты, главное, поправляйся скорее.
– Отец Иакинф, – Витька почесал затылок, – а вот вы завсегда другой… Сейчас вот улыбаетесь, а завсегда-то вы грустный какой-то. У вас жизнь тяжкая?

