
Полная версия:
Журавушки
Он вздохнул. Вытащил кисет и задумался, вспоминая прошлую мирную жизнь и супругу свою, а потом опять завздыхал и стал сворачивать цигарку.
– Правду говоришь, Федор Василич, – закивал один из солдат, прислушиваясь к разговору, а потом взглянул в низкое небо. – Надысь был «Герасим-Грачевник». А значитца, весна пришла. Вон скока грачей прилетело, а ишо больше в пути находются. Россия-то большущая. Покуда они по всей стране разлетятся – это же скока времени требуется. Вот и летят, вот и несут на крыльях весну-то…
Сказал и завздыхал. Стосковался по мирной жизни.
И солдаты поднимали головы, всматриваясь в тяжелое темное небо, сплошь покрытое облаками.
Солдат, сидевший в обнимку с винтовкой, поднял голову. Прищурился, всматриваясь в небо, сбил шапку, приложил ладонь к уху, а потом вздохнул.
– Показалось, – опять завздыхал солдат, но продолжал смотреть на низкие облака и повторил: – Нет, видать, братцы, показалось…
– Что показалось, Леонтий? – Мокеич тоже задрал голову и принялся взглядом шарить по небу. – Неужто самолеты летять? Нет, кажись… Тока орудия бьють.
И снова взгляд на Леонтия.
– Жонка письмишко прислала, – помолчав, сказал Леонтий и принялся укутываться в шинель. – Зябко что-то… Жонка пишеть, журавушек много появилось. Как война началася, так и летят, так и курлыкают. Душу терзают…
Леонтий свернул цигарку и закурил.
– Правда твоя, Ленька, – закивал головой Федор Василич. – Курлыкают, за душу хватают. Дочка прислала весточку, тоже про журавушек пишет. Как весна – осень наступает, и откуда они берутся, летят и летят. Тока и поднимаешь голову в небо взглянуть, а там их тьма-тьмущая. И плачут с небес, и покоя не дают…
Он невольно взглянул в небо, словно хотел рассмотреть их – журавлей-то, а потом вздохнул – и взгляд в землю.
И солдаты взглянули, пытаясь увидеть журавушек.
– А у нас в деревне говорят, будто солдатские души в журавлей вселяются, – вскинулся один из пожилых солдат. – В наших краях никогда не было журавлей, а после Гражданской войны они появились. У нас в войну словно косой выкосили мужиков. Мало осталось, кто с Гражданской вернулся. Зато журавли появились. Много. Кружили над дворами, курлыкали, словно домой просились. Будто хотели сказать: «Что же вы взаперти сидите, откройте двери – это же мы, ваши отцы и сыновья, вернулись!» Вот с той поры у нас говорят, будто солдатские души в журавлей переселяются. Плачут они, в небо просятся, а потом торопятся домой. Так и живут погибшие рядышком с родными. С небес посматривают и курлыкают, весточку подают, что видят, что помнят… А сколько еще до конца войны журавлей с солдатскими душами появится – этого никто не знает. А сколько после войны будет, когда солдат начнут поминать. Войну не забудешь. Она с нами до последнего часа останется. Вот и получается, что и мы, когда помрем, журавушками в синь небесную подымемся. По всей земле-матушке разлетятся наши журавушки. Эх, жизня!..
И замолчал.
И другие молчали. Одни курили. Другие о чем-то думали. А третьи в небо смотрели. Наверное, хотели увидеть журавлей с солдатскими душами, а может, хотелось услышать курлыканье, что они домой возвращаются, в места родные…
– Наш взводный ишо молоденький, а сурьезный – страсть. Его хотели списать опосля контузии и ранения, а он уперси – нет и все тут, пойду фашистов бить. И настоял. Так и вернулси, – сказал Мокеич, выглянул из окопа, но взводного и Мохова Корнея не увидел, покачал головой и ткнул локтем солдата. – Угости табачком, Федор Василич, а в следующий раз мой покурим.
Они закурили и замолчали, каждый о чем-то задумался.
И солдаты, сидевшие в окопе, тоже продолжали молчать. Они прислушивались к разрывам снарядов да поглядывали на темные нависшие тучи.
– О, лупят и лупят, – прислушиваясь к редким одиночным залпам, не удержался и сказал разбитной Петька. – Слышь, братцы, а скока снарядов и патронов выпустили по фашистам? Да я знаю, что много. Наверное, со счета можно сбиться. Орудия лупят, а я пальцы не успеваю загибать. Так и бросил считать. Много и все тут! Я что хочу сказать, почему не придумают такие пули, чтобы, к примеру, стрельни в любую сторону, а она все равно найдет врага и попадет в него? Мы бы всех врагов перебили. А сейчас скока счетоводов нужно держать, чтобы пули да снаряды пересчитать? Замучаешься бумажки перекладывать. Эх, умишка не хватает мне, а то бы я хитрую пулю придумал. Вот ужо бы я тогда…
Он замолчал и зажмурился, мечтая, если бы и, правда, взял бы да придумал такие пули, чтобы сразу наповал разили всех фашистов и прихвостней, вот тогда бы… Петька вздохнул.
– Что болтаешь, Петруха! – хмуро сказал солдат, кутаясь в потрепанную шинель. – Неча языком зазря молоть. Лучше за собой смотри, сколько пуль в молоко пустил. Не суй нос, куда не просят, а то можно и потерять. Если не отстрелят, тогда… Ишь, хитрую пулю придумал бы! Там и без тебя есть кому бошку ломать…
Он неопределенно покрутил в воздухе рукой.
– Ты это что – пугаешь меня, да? – взвился крепкий Петька, но тут же враскоряк уселся на дно окопа, когда его дернули за полу драной фуфайки. – Ну-ка, пусти! Сейчас я ему…
– Что бошку-то под пули подставляешь, дурень? – со всех сторон загомонили солдаты. – И так мозгов не хватает, а тут бы фашисты последние вышибли. Они же не дураки. Враз бы решето сделали. Там же у них снайпер сидит, сволочуга. Спрятался среди кустов и лупит. Головы не дает поднять, а ты выстрочился. На те вам, какой я храбрый! Ага, велика фигура, да дура…
– А что он вздумал пугать меня, что нос прищемят? – снова стал заводиться Петька. – Видел я таких. Тоже мне, напугал ежа голым задом!..
И замолчал, когда ему в бок ширнули кулаком.
Где-то в стороне громко и разноголосо прозвучало «Ура!», протарахтела короткая очередь, за ней другая и вразнобой несколько винтовочных выстрелов. Со стороны немцев заполошно застрочили пулеметы. Видать, подумали, что начинается атака, но тут же затихли. Чуть погодя снова донеслись короткие очереди, и с той стороны озера заработали минометы.
– Гляньте, братцы, как фашистов выманивають, – ткнув корявым пальцем, ухмыльнулся Порфирий Мокеич. – Сейчас наши наблюдатели наставят крестиков, где пулеметы, минометы и орудия находются, разведчики вернутся, глядишь, языка приволокуть, в штабе обсудят и дадут команду из пушек стрелять, и куда только фашистские минометы разлетятся. Что ни говори, а у немцем нервишки стали шалить. Не то что в начале войны были. А сейчас разочек стрельнёшь, а они наугад всю обойму выпускають, да еще торопятси! Эть, дураки-то какие!
Он махнул рукой и снова захекал, прикрывая щербатый рот.
– Дураки или нет, а сколько наших полегло за годы войны – это не счесть! Скока журавушек отправились в дорогу дальнюю, душами солдатскими на родину полетели, – насупился и вздохнул Федор Василич, взглядом проводил взлетевшую ракету, прислушался к редким очередям и частым минометным обстрелам и опять завздыхал. – Видать, правда нужно к атаке готовиться. Не зря уж который день наши беспокоят фашистов, – и ткнул корявым пальцем. – Вон-вон, слышите? Ага, опять наш пулемет застрочил. И фашисты не удержались, вон как стараются, мины словно горох сыпятся. Что ни говори, а наши – молодцы, да еще какие! Вон, какую подготовку ведут. Я нынче видел Ивана Головина. Он шепнул, что скоро поднимемся. Большое наступление ожидается. Эх, да полетят журавушки ко родным местам. Эх, жизня!..
Сказал и вздохнул, зябко поводя плечами.
Солдаты невольно взглянули на низкие темные облака. Наверное, журавушек высматривали.
– Говорят, танки пойдут в наступление – это хорошо. Мы за ними пристроимся – это лучше, чем первыми быть, – кивнул Петька. – Такая силища попрет, все фашисты разбегутся. У, сволочуги!
И Петька погрозил кулачищем.
– А ты хотел впереди танков побежать? – громко зареготали солдаты и тут же притихли. – Представляем, как наш Петька, словно заяц, зигзагами в своей драной телогрейке несется быстрее танков. От такого вида все немцы будут драпать. Подумают, что русские новое оружие создали. А это наш Петруха несется. Хе-х! Ты бы, Петька, свою телогреечку подлатал. Хвастаешься, за девками ухлестываешь, а сам уж который день в драных подштанниках разгуливаешь. Не лето на дворе, так и причиндалы отморозить недолго. Что делать-то будешь, а?
И опять расхохотались, но тихонечко, чтобы не услышали.
– Что ржете, жеребцы? Застоялись, что ли? – опять взвился высокий нескладный Петька и поправил рваную телогрейку. – Это в прошлую атаку, когда высотку брали, всю телогрейку продырявило осколками. Как рвануло недалече, думал, что всё – хана пришла. В башке до сей поры мозги бултыхаются. Дым рассеялся, Иван Баргузин и Макар Еськов с Колькой Ершовым убитые лежат, которые вместе со мной бежали, а я весь целый, ни царапинки, а вся одежка в клочья, даже сапоги в двух местах зацепило. Видать, не мой снаряд прилетел. Да, Мокеич? Ты же главный мастак по своим пулям…
Сказал и хитровато покосился на пожилого усатого солдата.
– Не щерьси, охламон, – обнимая винтовку, заворчал Мокеич. – Тебя ничем не возьмешь. На штык напарывалси, чуть ли кишки по земле не волочил. Другой бы помер, а ты жив осталси. Вернулси из госпиталя, так словно шило в одно место сунули. Никакого покоя нет от тебя. Видать, в кишках что-то забыли в госпитале. Вот и свербить там, покоя не дает. И стреляли в тебя, даже на переправе умудрилси выплыть, когда рядом с плотом разорвалси снаряд. Плот в клочья! Все потонули, а Петька выбралси…
– Так это же… – кто-то из солдат реготнул. – Говорят, что оно не тонет, так и наш Петруха…
Не договорил. Петька не удержался и с размаху приложился широченной ладонью по каске. Солдата качнуло. Даже не качнуло, а у него словно ноги разъехались, и он лицом ткнулся в грязь. И тут солдаты не удержались, взглянув на него, когда он возился в жидкой грязи, пытаясь подняться. И расхохотались, медленно расползаясь по окопу.
– Я вижу, и ты не тонешь, – с ехидцей сказал Петька, но тут же ухватился за воротник и дернул солдата, поднимая с земли. – А в следующий раз могу и покрепче приложиться. Я бычка с ног валю, а ты, худосочный, от одной оплеухи из штанов выскочишь, – и тут же зажмурился. – Эх, помню, как однажды с Танькой Колесниковой вдоль речки гуляли, а навстречу нам…
– Ну вот, опять взялси за старое, – перебил Мокеич и чертыхнулся. – О чем бы ни говорил, все разговоры к девкам сведеть. Одна радость в жизни – бабы! Тьфу на тебя, срамник!
И сплюнул, а потом запахнул фуфайку и поежился – зябко.
– А что еще делать-то? – сказал Петька и снова мечтательно зажмурился. – Вот вернусь после войны и сразу женюсь, – он помолчал, нахмурился. – Нет, не сразу. Сначала наверстаю, что из-за войны не успел, а потом уж женюсь. И девку возьму тихую да работящую. Пусть не красавица, пусть. Главное, чтобы по душе пришлась. Эх, зажили бы с ней!
Вздохнул, нахмурился.
Молчали и солдаты. Каждый сидел и думал о своем. Может, семью вспоминали и родной дом, а может, думали про эту проклятущую войну и мечтали вернуться домой. Контуженными, израненными, без рук или ног, но вернуться. Ну, а если суждено погибнуть, так журавушки с душами солдатскими домой полетят. И закурлыкают они, заплачут. Наверное, так и будет…
– А у нашего комбата отец погиб, – неожиданно сказал Федор Василич. – Помните, пополнение подоспело, когда фашисты хотели прорваться под Ивановкой? Они в последний момент подоспели и их сразу же бросили в бой. Некогда было знакомиться, как наш взводный сказал. Сразу в бой! А потом, когда бой закончился, стали подсчитывать потери. Раненых в санбат или в госпиталь определили, а документы погибших понесли комбату. И тут выяснилось, что среди них был его отец. Вот так судьба распорядилась, что оба в одном бою находились и друг друга не увидели. Комбат почернел, когда взглянул на документы. Теперь всю жизнь будет корить себя, что отца не сберег. Эх, жизня…
Федор Василич вздохнул и ссутулился, опустив голову.
– Вот и еще один журавль понес солдатскую душу на родную сторонушку. Эх, война проклятущая! Сколько же еще таких журавушек отправится в родные места? Эх, жизня!.. – откуда-то со стороны донесся голос. – Ну, а если бы комбат знал, что батя прибыл, неужто бы отца в бой не пустил? При себе стал бы держать, да?
– Мы не знаем, что у комбата на уме, – пожал плечами Федор Василич. – Всё же отец, но в то же время он – солдат…
Замолчал и опять пожал плечами. Достал кисет. Неторопливо скрутил цигарку. Прикурил. Несколько раз затянулся и протянул Мокеичу.
– На, друг, покури, – глухо сказал он и прислушался к нарастающему гулу канонады. – О, наши лупят по фашистам – аж земля дрожит. А потом, наверное, и мы тронемся. Дело к этому идет…
И взглянул в темное небо.
– Скорее бы, – сказал Мокеич и, обжигаясь, торопливо стал затягиваться, а сам нет-нет, но поглядывал то в сторону леска, откуда доносился рокот танков, то в сторону немецких окоп, откуда слышны были разрывы снарядов, и взлетала черная земля вперемешку с комьями снега, почти незаметная на фоне темного низкого неба. – Не люблю ждать. Скорее бы…
Он повторил, покрутил в руке небольшой тлеющий окурок и сунул его Петьке, который стал быстро затягиваться едким дымом.
В окоп скатился взводный. Следом юркнул Корней Мохов, чуть было не свалился на спину Порфирия Мокеича. Чертыхнулся, подхватил упавший автомат и бросился к блиндажу. Взводный помотал головой. Схватился рукой за каску. Голова дергалась – это после контузии. Долго смотрел на солдат, сидевших в окопе, словно хотел что-то сказать или спросить, но не стал, а взглянул с недоумением на Петьку и следом рявкнул.
– Никандров, почему у старшины не заменил ватник? Сколько можно говорить, а?
Сказал, а взгляд колючий до озноба.
– Так это же… – Петька запнулся и развел руки в стороны. – Это… Я несколько померил, а рукава до локтей. Как же воевать-то буду? Старшина сказал, что подберет для меня и притащит. Видать, не может найти.
Сказал и снова развел руками.
Взводный нахмурился. Опять посмотрел на него. Скрипнул зубами. Погрозил кулаком. Поднял голову, взгляд в небо, а потом прислушался к гулу.
– Скоро в атаку двинем, – сказал он, и задергалась щека, в оскале открывая рот, и взводный тут же схватился за нее. – Петров, Шорсткин, не высовывайтесь. Отстрелят голову, как жить будете? А ты чего раскорячился посреди окопа? – он рявкнул на солдата, который сидел, что-то разыскивая в вещмешке. – Не на базаре сидишь. Сдвинься! Приготовьтесь, бойцы. После артподготовки пойдем. По сигналу красной ракеты поднимайтесь. И не высовывайтесь раньше времени, не подставляйтесь! В бою каждый солдат на вес золота. Кто видел, где расположился взвод Малинина, который на подмогу прислали? По левому краю, говорите?.. – он махнул рукой и заторопился в ту сторону, крикнув снова: – Готовьтесь к атаке, бойцы. Ждите ракету. Ждите!
И, продолжая скалиться, снова схватился за щеку и, пригибаясь, по окопу заторопился в сторону леска.
Из блиндажа выскользнул политрук. Двинулся вслед за взводным, но остановился возле солдат. Задумчиво взглянул, а потом улыбнулся.
– Ну, бойцы, держитесь, – хрипловато-простуженным голосом сказал он. – Прошло то время, когда мы отступали. Пора в обратную дорогу пускаться. Всё, ждите ракету. Теперь будем гнать фашистов с нашей земли-матушки. В шею гнать, чтобы никогда к нам не совались. Нас не победить, потому что мы…
И он замолчал, крепко сжал кулак и погрозил. Нахмурился, снова посмотрел на солдат и заторопился к другому взводу, который неподалеку от них расположился.
– Ну вот, снова ждать, – заворчал Мокеич, а сам невольно провел рукой по застегнутому ватнику, чуть сдвинул каску на глаза и застыл, прислушиваясь к разрывам снарядов, потом взглянул на березовую рощицу и не удержался, ткнул локтем. – Ты, Федор Василич, не забудь, о чем попросил тебя. Ежели встречусь со своей пулей, знаешь, что делать. Светлые березки, чистые…
И кивнул в сторону березового леска.
– Мы еще повоюем, – покосившись, медленно сказал Федор Василич. – Мне за сынков нужно рассчитаться. Журавушками домой вернулись. Мне никак нельзя помирать. Поклялся, до самого Берлина дойду, но отомщу за сыновей. Сполна, с лихвой рассчитаюсь.
Медленно говорил. Каждое слово словно камень ложилось на душу. Зубами заскрипел: громко, знобко – больно. И снова лицо в камень превратилось. А взгляд тяжелый и колючий…
Солдаты притихли. Редкий раз скажут что-нибудь – и снова тишина. Вроде спокойно сидят, а в то же время настороже, словно струны натянутые. Тронь – и зазвенят. Тронь – и сорвутся с места. И тогда…
И тут наступила тишина. Закончился артналет. Резко закончился, словно взяли и отключили орудия. И такая тишина настала, аж в ушах зазвенело. Солдаты подняли головы, всматриваясь в тусклое серо-черное небо, откуда донеслось курлыканье журавушек, которые заметались над округой. И тут прополосила ракета, взлетая ввысь, зависла на миг, и где-то там, возле облаков, расцвел ярко-красный цветок и стал медленно опускаться. Первыми пошли танки. А следом на краю окопа поднялся политрук во весь рост, замер на мгновение, взглянул на журавлиный клин над головой, окинул взглядом солдат, потом взмахнул рукой, и, перекрывая танковый гул, в воздухе разнесся протяжный хрипловато-простуженный голос:
– Батальо-он, в атаку!..
И поднялись солдаты в атаку, и, нарастая, над округой прокатилось:
– Ура-а!
А над полем боя закурлыкали журавушки…
* * *Допоздна засиделись с Леонтием Шаргуновым и Васькой-трактористом на лавке возле дома. Дядька Ефим переделал всю работу на сегодня и даже больше задуманного успел. Устал. Руки-ноги затряслись. Вышел ко двору. На лавку уселся. Закурил, поглядывая по сторонам.
Не успел и пяти минут отдохнуть, соседка Марья подошла. На мужика жаловалась. Просила приструнить, а то в рюмку стал заглядывать. Умызнет с утра и шлается незнамо где, а воротится и на бровях. Едва в избу вползает. Ладно, в теплую погоду выпил и упал под кустом, а если зима будет и свалится, его же никто не заметит. Дом от дома – не докричишься. Все просила:
– Ты уж посовести его, дядька Ефим. Он послушает тебя.
Ефим кивнул, мол, ладно, вправлю мозги твоему оболтусу, и взглядом проводил журавлей, что плавно летели в сторону реки. Обрадовалась Марья, принялась рассказывать деревенские новости, но заметив, что дядька Ефим слушает вполуха, на полуслове замолчала, потопталась рядом с ним и помчалась домой.
Он глянул вслед. Повздыхал. И правда, нужно приструнить мужика. Нехорошо это. Мужик должен быть хозяином в доме, а не собирать рюмки по округе. Нахмурился. Собрался, посидел на крыльце, покурил, потом решил на лавку перебраться. Краешек солнца выглянул. Показалось, тепло стало. Погреться вздумал. И уселся. Курил. На деревню смотрел и прислушивался к курлыканью журавлей в небесах, и все старался рассмотреть их, но не получалось. И всякий раз что-нибудь да начинало душу тревожить…
– Здоров был, Ефим, – донесся голос, привычное скрип-шлеп, скрип-шлеп – уже понятно, что идет Николай Ерохин. – Вот молочка передала моя соседка, Танька Мануйлова, когда сказал, что к тебе собрался, а еще чуток сметанки положила. А что ты сидишь, о чем думы думаешь?
И осторожно присел рядом, вытягивая ногу с тяжелым деревянным протезом. Расстегнул ремни, чтобы нога отдохнула. И закурил. Запыхал папиросным дымом.
– А, Николай, здоров, коль не шутишь, – Ефим Фадеев ткнул широкую ладонь, здороваясь. – Спасибо передай Мануйловой. Хорошая баба. Всем помогает, – он помолчал, задумавшись. – Вышел ко двору подышать воздухом, будто за забором воздух иной. Уселся, смотрю на деревню, и мысли всякие в бошку лезут. Ни днем, ни ночью нет покоя от этих мыслей.
– Да, Фимка, чем старше становимся, тем больше мыслей в башке копошатся, – закивал головой Николай – Я тоже, как присяду на лавку аль улягусь спать, чего тока не передумаю за ночь. Да, кстати, сегодня ходил на Ветвянку. Возле креста посидел, твою Марийку повспоминал… – Николай Ерохин вздохнул. – Вернулся домой, рюмашку опрокинул. Помянул ее – Марийку-то…
– Мы состарились, а Марийка всё такой же молодой осталась, – завздыхал дядька Ефим. – Я тоже хожу к речке. Сяду на берегу, смотрю на воду, жизнь нашу с Марийкой вспоминаю. Пусть она была короткая, но она наша и ничья более. Сижу, вспоминаю, на воду гляжу, пытаюсь на себя посмотреть. И кажется мне… Нет, даже не сдается, а точно приметил, что река – это наша жизнь. Любая река, будь то Иртыш или Волга, Ока или Дон, наша Ветвянка или безымянная речка, у которой и названия нет, но все равно река – это наша жизнь от истока и до устья, от рождения и до смерти.
– О, куда тебя занесло! – хохотнул было старый Ерохин, а потом задумался. – А что, все может быть, все… Река берет начало из родничка, в ручеек превращаясь, и с каждым километром всё шире становится… И душа у каждой речки есть, такая же широкая и глубокая, а может, узкая и мелкая – это зависит от человека. И правда подметил ты, Ефим, словно про нашу жизнь говорится.
И снова задымил.
Затарахтел «Беларусь». Остановился неподалеку. Из кабины выбрался Васька, весь грязный, одежка колом стоит. Подошел к ним, вытирая измазанные руки. Поздоровался. Прикурить спросил у Ерохина. Выцарапал грязными пальцами папироску. Прикурил. И рядом с ними присел, слушая, о чем они разговаривают.
– Правду говорю, Николай, любые речки – это жизни людские, – словно не замечая Ваську-тракториста, сказал Ефим. – Не судьбы, а жизни. Сам подумай… От истока реки и до устья – это людская жизнь. Текут реки, а с ними рождаются и взрослеют люди.
– Гляди ж ты, а ведь точно подметил, – качнул головой Ерохин и ткнул локтем Ваську-тракториста. – Не беги по жизни, Васька, не лезь по головам. Все, что для тебя заложено в судьбе, все свершится в сроки, а не раньше и не позже. Не беги!
И снова ткнул локтем.
Васька промолчал. Он впервые видел, чтобы так долго разговаривал дядька Ефим. То, бывало, слово не вытянешь, а тут словно прорвало. И Васька притих, лишь бы не мешать ему. А слушал и слушал, о чем он говорит, и пытался запомнить, чтобы в свободную минуту посидеть и подумать над его словами…
– Но даже за такой короткий отрезок люди проживают долгую жизнь, – словно не замечая, сказал Ефим Фадеев. – У кого она светлая от рождения и казалось бы, что ей не будет конца и края. Человек живет и радуется. К примеру, взять тебя, Николай. Ты своего сына, Алешку, воспитал. Он стал военным. Письма пишет, приезжает. Глянешь на него, и душа радуется за вас, что хорошего парня вырастил, что в душу ему вложил зерна, а они крепкие дали всходы. Так было и так должно быть. Но есть и другие реки жизни – узкие и извилистые. Плывешь по ним и представления не имеешь, что ждет за поворотом, куда занесет эта река. Живет человек и не знает, что будет через год или два, а может, три или четыре. И куда унесет река жизни – никто не ведает…
Они долго просидели на лавке. В основном говорили дядька Ефим и Ерохин, а Васька молчал и слушал. Негоже молодым перебивать старших. И он сидел. Курил. Слушал и запоминал, что говорилось, чтобы потом, когда будет свободное время, он не один раз задумается над этими словами.
Давно уехал Васька. С утра ему на работу. Следом поднялся Николай Ерохин и закондылял, поскрипывая протезом. А дядька Ефим остался сидеть.
Ефим Фадеев немного посидел, прислушиваясь к ночной деревне, поднялся и тоже направился домой. Заскрипел половицами. На ощупь нашел ведро с водой, ковшик. Налил воды и гулко стал пить. Острый кадык ходуном заходил на тонкой морщинистой шее. Выпил. Утерся ладонью. Постоял, посматривая в темное окно, а потом снова вернулся и улегся на старую скрипучую кровать. И опять мысли закружились в голове, и снова закрутился калейдоскоп воспоминаний…
* * *В дверь стукнули. Коротко и сильно, по-свойски. Пал Иваныч вздрогнул и оглянулся.
– Иваныч, ты дома? – Дверь распахнулась, и в квартиру зашел сосед в линялом трико, которое едва держалось на нем, в голубой застиранной майке и с баночкой в руках. – Пал Ваныч, одолжи соль. Моя Надюха фарш крутит. Решили пельмешки настряпать. Дочка обещала прийти. Сунулись, а соли кот наплакал. Вот она и отправила к тебе. Говорит, Иваныч запасливый мужик. Всё есть, а соль тем более, – замолчал, взглянув на сумку, потом снова взгляд на соседа. – Ты, что ли, куда собрался? Никому не говорил, а сейчас уезжаешь. Что-то случилось, Ваныч?
– Случилось, – буркнул Пал Иваныч, но особо не стал распространяться. – Ночами не сплю. Вот съезжу, погляжу, что со мной будет.
– Заболел, что ли? – удивленно посмотрел сосед. – А по тебе не скажешь…
– Заболел, – буркнул Пал Ваныч и ткнул пальцем. – Сам возьми соль. Там, на кухне.
Оглядываясь на сидевшего Пал Ваныча, сосед взял соль и молчком вышел, прикрыв дверь.
Павел завздыхал, потоптался и присел, осматривая холостяцкую квартиру. Окинул взглядом – все ли окна закрыты, невольно вытянул шею, пытаясь заглянуть в кухню, повернул ли кран на газовой трубе, и прислушался, не шумит ли вода.