
Полная версия:
Журавушки
Баба Анютка сидела, изредка отхлёбывала чай, а сама всё говорила и говорила, словно сплетала слова в одну непрерывную нить, и все смотрела на них, тоже радовалась, что они приехали…
Сколько лет бабе Анютке, никто не знал, и она не помнила, а годы свои считала по событиям. Иваныч вспоминал, что он был ещё ребенком, а баба Анютка уже была такой же, как сейчас: небольшой, сгорбленной и неторопливой, словно время не брало её. Он уж жизнь прожил, а она всё такая же осталась, может, чуточку к земле пригнуло, видать, всё же земля зовёт к себе, тянет.
А память у бабы Анютки – молодой позавидует. Знала всё и всех. Могла часами говорить про деревню, про людей, кто здесь жил, а кого уж давно на мазарки отвезли, чтобы журавушками подняться в синь небесную. Всех помнила по именам, а если начинала рассказывать про какого-нибудь человека, добиралась почти до седьмого колена. Кто умер, кто женился, а тот в город перебрался, а у этих мальчишка родился, а у тех трое бегают, но девка ещё четвертым ходит. Знала всех, и её знали и всегда приглашали в гости – чаёк попить да про жизнь поговорить, а она не отказывалась, ко всем заходила, и ей были рады, и она радовалась, что не забывают старушку.
Баба Анютка жила одна. Мужа схоронила и детей в последний путь проводила, уже внуки взрослые и правнуки бегают, а некоторые уже отучились, а другие женились или женихаются, а она всё живёт, всё небо коптит. Пусть живёт, Боженька знает, кого и когда забирать…
– Внуки-то приезжают, баб Анюта? – так, привычно, сказал Иваныч. – Помню, в прошлом году частенько навещали. Помогали тебе – это радует. Молодцы!
– А куда же они денутся-то? – тихо засмеялась баба Анютка, и морщины лучиками разбежались по лицу, и принялась шелестеть, словечко за словечко цеплять. – Алёшенька приезжал – это правнучек кажись, а может, младшенький внучок – уж запуталась… Много ребяток у меня. Учудил Алёшка. Решил за нашей фельшерицей приударить, когда она приезжала в Васильевку. Он здоровый, высокий, а красивый – страсть, хоть икону пиши, а она чуть выше пояса, но серьёзная – не подступись! Целую неделю ездил к ней в райцентр, жаловался, что тут болит и там свербит. Вернётся, бросит на стол бумажки, что она написала, у самого глаза блестят. Радуется, что её видел, что с ней поговорил. Всё не мог решиться погулять позвать. А когда заикнулся, она в кошки-дыбошки поднялась да раскричалась, что он никакой не больной, а самый что ни на есть обманщик. Выгнала Алёшеньку. Он до самого отъезда продолжал ездить к ней, целыми днями возле кабинета сидел, но так ничего не высидел. Уезжал и говорит, что всё равно женится на ней. Видать, сильно в душу запала. И Танька, наша почтальонша, сказала, что почти каждый день письма пишет. Лекарка выбрасывала попервоначалу, а в последнее время стала забирать. Видать, лёд тронулся. Значит, растаивает её сердечко. Алёшенька настырный – страсть! Всё равно своего добьётся. Видать, пора наряды доставать да к свадьбе готовиться…
И опять засмеялась. А потом принялась рассказывать про своих внуков, а их было очень много. Иваныч слушал, некоторых внуков видел, а других не знал, а может, сталкивались да не запомнил. Это ж какая у баб Анюты семья, если она говорила, что своих детей было девять или десять, да ещё двух от сестры забрала, когда она померла, у каждого семья и детишки, уж внуки переженились – и тоже родились ребятишки. Да разве упомнишь всех-то? А вот баб Анюта помнит и про каждого рассказывает. Всех к себе зовёт, а сама ни шагу из деревни не делает. Говорит, что дня не выдержит в этом городе, потому что суета и дышать нечем. А может, она и права…
– Ладно, вы чаи гоняйте, а я выйду, осмотрюсь, – сказал Иваныч, набросил куртку – всё же прохладно, и вышел на улицу.
Иваныч стоял посреди двора, осматриваясь. Двор нужно убирать, вон сколько мусора нанесло. И откуда взялся – непонятно. Он заглянул в сарай. В углу чилиговые веники – в прошлом году заготовил. Как раз двор подметать.
Потом спустился по заросшей тропке к речке, что протекала позади деревни. Вдоль воды верба разрослась. Серебряной опушкой укрылась, нарядная стоит, словно невестушка.
В конце огорода частая крепкая загородь из осиновых жердей. Всегда за загородкой капусту сажали. Главное – вода рядышком. Хоть с обрыва черпай. А капуста любит воду. Поэтому здесь высаживают. Так было всегда, при родителях, сами сажают, а потом дети станут приезжать и тоже займутся огородом. В городе почти всё есть, да не накупишься.
А чуть сбоку, возле кустов, баня стоит. Небольшая, низенькая, но тёплая – страсть! Немного подкинешь дровишек, и вода уже горячая, а если хорошо протопить – ух, аж уши заворачиваются! Батя любил париться и его приучил. А вот ребята когда приезжают – они не парятся. Так, ополоснутся – и всё на этом.
Он открыл тугую дверь, и сразу пахнуло вениками и сыростью. Пригнулся, зашёл в предбанник. На гвозде какая-то тряпка. Наверное, с прошлого года забыли. В углу дрова сложены. У, хорошо-то как! Нужно бы протопить. Открыл вторую дверь. Зашёл. Темно. Единственное маленькое окошечко едва пропускает свет, но и его достаточно, чтобы взглянуть на каменку и полок, на котором два тазика в уголке, а на скамейке, что вдоль стены, ещё обмылок сохранился и несколько берёзовых листочков прилипло. Иваныч провёл рукой по доскам. Топнул ногой, взглянув на полы. Крепкие! На совесть сделаны. Потрогал холодную каменку.
Надо бы Валентине сказать, чтобы баню вымыла, а после обеда протопить. Кажется, на чердаке ещё сохранились прошлогодние веники. Попариться бы, соскучился за зиму. А в городскую баню ходить – только время тратить.
Не то, далеко не то, что в деревенской париться. Шум, гам, суета. Все торопятся, все кричат. А парилка не любит суеты, потому что в ней тело очищается от всякой грязи и на душе легче становится. Баня лечит человека, от любой хворобы избавит, и выходишь оттуда, словно заново родился. Он вздохнул, вышел из баньки и зажмурился от яркого апрельского солнца. Хорошо-то как!
Поглядывая под ноги, Иваныч стал спускаться к речке, где под деревом давным-давно они с отцом сделали родник и вкопали большую дубовую бочку, чтобы края не осыпались, и с той поры ручеек верно служит. Главное – вовремя чистить его. Бывало, заглянешь в родник, а стенки обросли зелёным мхом, дна не видно, где-то в глубине теряется. Зачерпнёшь водички, глотнёшь – аж зубы ломит, а потом присядешь возле него, прислонишься к дереву и слушаешь, как родник бормочет, про жизнь рассказывает…
– Иваныч, здоров был, – донёсся голос со стороны деревни. – Антон, погодь, куда разбежался-то…
Иваныч оглянулся. По меже неторопливо спускался сосед, Аким Давыдов. В ватнике, несмотря что уже тепло было, в кепке на глаза, один нос и широкие скулы виднеются, в растоптанных кирзовых сапогах и с ведром в руках. Догнал Иваныча, ткнул широкую мозолистую ладонь.
– Здоров будь, говорю, – опять сказал сосед и взглянул из-под фуражки. – Моя Натаха говорит, вы приехали. А я вышел, на крылечке постоял – тишина. Думал, пошутковала, а сейчас меня отправила на ваш родник – вода-то в нём вкуснее будет, чем в любом колодце. Выхожу, ты стоишь. Я что хотел-то… Скоро свой огород буду пахать. Насчет трактора договорился. По твоему пройтись, а?
– Конечно, что спрашивать-то, – сказал Иваныч и опёрся на перила небольших мостков. – Пройдись и комья разбей, чтобы сажать было полегче. И про бабу Анюту не забудь. Вспаши огород. Потом соберёмся, у неё картошку посадим. Поможем старухе. Может, внуки приедут. Быстро управимся.
– Ну, тогда с тебя пузырёк причитается, – сосед звонко щёлкнул по горлу. – Посидим возле речки, выпьем, по душам поговорим… О, ты слышал, что мой пацан учудил, а? – он встрепенулся и щелчком отправил фуражку на затылок. – Ну, оглоед! Вот вернётся из больницы, получит ремня!
И захохотал.
– Где бы услыхать, если час назад приехали, – засмеялся Иваныч, закурил и снова посмотрел на яркое небо. – Эх, хорошо как! Что у вас случилось?
Он проводил взглядом журавля, который медленно кружил над домами, словно искал кого-то, да не замечал его. Антон вздохнул и повернулся к соседу.
– Это… – сосед опять хохотнул. – Мой Петька с друзьями в райцентре были. Какой-то фильм показывали. Насмотрелись, как там ракушек едят, и мой пацан уговорил друзей, что нужно попробовать. Сам знаешь, сколько в нашей Ветвянке этого добра водится. И на прошлой неделе из дома прихватили картоху, хлеб и подались к заводине. Насобирали целую кучу ракушек. Решили, что можно в костре испечь вместе с картошкой. Ямку выкопали, туда высыпали, сверху картоху положили и развели костёр. Ну и того… Все наелись. Вдоволь! Мало того, ещё живых наглотались. Говорят, хотели послушать, как они в животе пищат. Ага, послушают, когда ремнём пройдусь по задницам. Ох, запищат! Так наелись, что некоторые по кустам домой добирались… Что говоришь? Как по кустам? А так, что изо всех дырок свистало. Ага… А к утру всех до единого увезли в райцентр. Андрей Шилов загрузил в кузов, моя жинка да его были сопровождающими – и так до больницы добрались. Наша фельдшерица аж расплакалась, не знала, что с ними делать. Отравились, засранцы! – он нахмурился, а потом снова расхохотался. – Ладно, до лягушек не добрались. Но думаю, попробуют – это точно. У меня пацан настырный! Сам таким же был. Видать, в меня пошёл…
И затрясся, хлопая по коленям.
Следом Иваныч засмеялся. Вспомнил, как в детстве сами эти ракушки пробовали и тоже по кустам неслись домой. Правда, в больницу не попали. Легко отделались…
Сосед набрал воды, немного постоял, покурил, а потом ушёл.
Иваныч остался на берегу речки. Давно не был. Соскучился. Присел на лавку, что стояла на краю обрыва, и задумался. Тропка с обрыва. Мостки стоят. Крепкие. Летом ребята купаются да изредка с мостков бельё полощут, а бывает, в бане напаришься, съедешь голышом на мостки, разбежишься и сиганёшь в воду. Ух, как хорошо! И снова в парилку мчишься. И так несколько раз, если рядом никого нет…
Он сидел и поглядывал вдаль. Что ни говори, а хорошо тут. Вон какие красоты вокруг! Речка глухо шумела, а вдали бормотал длинный перекат. Вроде недавно половодье было, а вода уже сошла. Взглянешь на склоны холмов, что на другой стороне, трава пожухлая, а всмотришься, кажется, чуточку зеленеет.
Солнце пригревает. Два-три дня пройдёт, и склоны не узнаешь, покроются зеленью: яркой, свежей, словно умытой. А чуть выше лес начинается. Ветви кустов и деревьев облеплены почками, а кое-где набухли. Лес ещё голый, а в некоторых местах, где солнце дольше задерживается, уже призрачно-зелёный – это начинают первые листочки проклёвываться. И отовсюду пенье птиц доносится. Радуются пичуги, что выжили в тяжёлую зиму, что вот она – весна пришла. Значит, жизнь продолжается…
Иваныч оглянулся, прищурился и посмотрел в сторону дома. На крыльце стояла жена и, заметив, что он повернулся, замахала рукой. Не крикнула, а просто помахала, чтобы возвращался.
Он поднялся. Ещё раз взглянул на речку, на лёгкие облака и голубое небо, где кружились журавушки, жмурясь от яркого солнца, он неторопливо направился по меже, что была между огородами. Приостановился, когда заметил под ногами небольшой лопушок. Достал перочинный нож, не торопясь выдернул корешок, поскоблил его и захрумкал, словно морковкой. У, как вкусно!
– А почему не крикнула? – Он открыл калитку и увидел, как жена подметала мусор чилиговым веником. – Я сидел, на речку да Колины березки засмотрелся. Хорошо здесь. Душа радуется.
– Тише, тише, – Валентина приложила палец к губам. – Бабушка Анютка задремала. Сидела, всё про внуков рассказывала, а потом притихла. Гляжу, в уголочке притулилась и спит. Не шуми. Вон, давай двор убирать.
Валентина сказала и снова взялась за уборку. В кучку соберёт мусор, подхватит лопатой и в старое корыто сваливает. Опять кучка – и снова в корыто, пока с верхом не наполнилось. Иваныч ухватился за верёвку и потащил на огород. Выкопал небольшую ямку, свалил туда мусор, поджёг, постоял, наблюдая, как огонь разгорался, а потом поспешил к жене. И снова мусор в корыто и на огород, до тех пор, пока двор в божеский вид не привели.
– А помнишь, Валь, как на корыте с горы катались? – он кивнул на пологий спуск к реке. – Эх, весело было!
– А ты ещё с обрыва улетел и чуть было в полынью на корыте не заскочил. Сам-то вывалился из корыта, а его утопил, – она засмеялась. – Мать нагоняй устроила. А мы уговаривали отца, брали сани, с девчонками набьёмся в них и летим с горы. Визг, писк! Аж дух захватывало, а потом облепим сани и толкаем наверх. И снова мчимся с горы…
В калитку громыхнули. Раздался громкий бас. Калитка заскрипела, и во двор заглянул здоровенный старик в пиджаке, широкие штаны с мотнёй до колен, бородища в пояс и фуражка на затылке. Приложив шишкастую ладонь к глазам, он стал всматриваться, а потом зашёл.
– О, и правда хозяева прибыли, – опять забасил он. – А я уж думал, что чужие забрались. Хотел выгнать. Валюшка, здрастуй! Антошка, паршивец этакий, здоров был!
– Тише говори, тише, – зашикала Валентина, оглянувшись на окна. – Не шуми, дед Павел. Здрасьте!
– А кто у вас спит? – старик дёрнул головой. – Вроде вдвоём приехали…
– Да баб Анютка пришла в гости и уснула, – кивнул Иваныч. – Старенькая… Как твои дела, дед Павел? Как баба Таня поживает?
– Мои дела, как сажа бела, – опять забасил старик. – А что баба Танька? Живёт, как у Христа за пазухой. Ага! Живём тихонечко, Антошка. Куда нам торопиться. Хотя давно уж в дорогу собрались, и вещички приготовили, а Боженька не хочет забирать. Видать, не все дела переделали. Видать, друг дружку поджидаем, чтобы вместе уйти. Вот и коптим небо, вот и колготимся…
– Ты прям как баб Анюта говоришь, – захмыкал Иваныч. – Живите, сколько свыше отпущено. Туда всегда успеем попасть, а здесь ещё дел невпроворот осталось.
– У стариков жизнь одинаковая и мысли в одну сторону шевелятся, – сказал дед Павел и махнул рукой. – Слышь, Антошка, я утречком на кладбище заходил. Ага… Скоро родительский день. Надо бы порядок навести. Я уж к другим заходил, всем сказал, чтобы собрались. Мусор нужно убрать, да старую траву сгрести и пожечь, а уж перед родителями каждый у своих могилки подправит. Сами не возьмёмся, за нас никто не сделает. Ага… А завтра с десяток яичек занесу. Мы-то с бабкой не едим, вот и раздаём, – и тут же перепрыгнул. – Как жизнь-то молодая? А что ребятишек не взяли? Чать, уже большенькими стали…
Иваныч переглянулся с женой и тихо засмеялся.
– Это… Дед Павел, наши ребятишки успели жениться и своих детишек нарожать, – хохотнул Иваныч. – А ты говоришь…
– Ох, как же так! И, правда, запамятовал. Ничего не поделаешь, годы своё берут, – развёл руками дед Павел, а потом погрозил пальцем-крючком. – И нечего смеяться над стариками! Вот доживёшь до моих лет, попомнишь меня. Ага… Ладно, к Макарычу схожу. Корова приболела. Пусть придёт, посмотрит. Он кумекает в этих делах.
И, бормоча под нос, захлопнул калитку.
А чуть погодя опять стукнули в калитку…
Давно ушла баба Анютка, а гости тянулись весь день. Так было всегда, когда они приезжали в деревню. Иваныч радовался, когда они приходили. Долгие неторопливые разговоры ни о чём, хотя, если взглянуть, успевали обо всём поговорить.
Все новости расскажут и выслушают: кто умер, кто родился, а тот женился, а она замуж вышла, а вон тот в город подался, но недолго был, опять вернулся, не прижился в этой городской жизни, не привык к суете, к людям, что ручейками-реками текут по улицам, к вечным заботам и лицам без улыбок, а там все хмурые, словно радость покинула их, ушла из этого города. И люди возвращались в Васильевку, где жизнь тяжелее, но люди добрее, где можно к любому зайти и тебе помогут. Так было, так всегда должно быть…
Вечером гости разошлись. Иваныч вышел за калитку, уселся на лавку возле забора и долго смотрел на сиреневую дымку, что расползалась по низинкам. Взглянул на тёмную синеву вечернего неба. Прислушался к птичьему гвалту в кустах – всё не угомонятся, всё нарадоваться не могут птахи, что весна пришла.
Иваныч сидел и старался не думать, что где-то далеко впереди осень, и они уедут в город, где опять будут ждать наступления весны, чтобы снова отправиться в родную Васильевку, по которой скучают, где все знают их, и они знают всех…
Скрипнула калитка. Вышла жена. Присела рядом на скамейку. Вздрогнула – зябко – и запахнула тёплую кофту. Вроде в апреле тепло, но вечерами прохладно. Они сидели и молчали. Смотрели на неторопливую, но такую милую сердцу деревенскую жизнь. Нравилось, когда к ним приходили гости. Они пили чай с карамельками, с вареньем и печеньками, все припасы выставляли на стол, какие были в доме, а потом вели долгие разговоры.
А когда гости расходились, Иваныч с женой выходили на крыльцо или садились на скамейку возле двора. Вот так, как сейчас. Сидели и молчали. Слушали тишину и смотрели на небо. Небо тёмное и глубокое, а по нему звёзды россыпью. Красота-то какая! И тишина вокруг: вязкая и звенящая. И в этой тишине где-то далеко замычала корова, а там гавкнула собака, следом залилась вторая, но тут же замолчали, а на том конце кто-то едва слышно запел тихим голосом.
Песня не современная, а старинная, раньше такую деды пели. И ему завторил тоненький голосок, и они затянули: неторопливо, протяжно, аж сердце в кулак сжимало, и душа радовалась. Господи, славно-то как!
Пробежал ветерок, и тут же пахнуло землёй, вечерней сыростью и влажной травой, а еще березовыми вениками – это потянул ветерок со стороны Колиных березок. И трава пробивается, уже запах есть. И всё, что сейчас окружало Иваныча с женой, – это было и останется для них более дорогим и милым сердцу, чем суетная городская жизнь.
Иваныч посмотрел по сторонам. Ночь на дворе. А завтра будет новый день и начнётся новая жизнь. Но сейчас они сидели на скамейке и молчали, а небо над ними было чистое, словно умытое, и звёзды по нему рассыпались, а ещё песня за душу брала и отовсюду запах земли…
Легко было на душе, покойно и радостно. Тишина…
И так будет всегда. Тянутся люди в родную деревню. Радуются, что приехали. Что здесь ждут их. Каждый год ждут, – всегда, а когда городские появляются, жители тянутся к ним. Соскучились. И будут разговоры до глубокой ночи. Обо всем будут говорить, всех вспоминать, кто в город перебрался, а кто вернулся, а того уже на мазарки снесли, и еще один журавушка закружился над Васильевкой. Все новости перескажут. И сидят, и радуются. Пусть чужие друг другу, зато души родственные…
* * *…Уж который день сыпала холодная морось, скрывая округу в туманной дымке. Черные поля в пятнах грязного снега превратились в непролазные болота, где взгорок, там еще видна земля, а низинки заполнены жидкой холодной грязью вперемешку с талым снегом. Ни пройти, ни проехать…
– Скорее бы… – вздохнул усатый пожилой солдат, прислушиваясь к редким разрывам снарядов. – Уж надоело ждать. Который день не двигаемси. Раскиселило поля. Не пролезешь. А морось сееть и сееть. Вся одежка наскрозь промокла. Скорее бы…
Сказал, вздохнул и поник – взгляд в землю.
– Не боись, Мокеич, мы пролезем по грязи, потому что это наша земля, а фашисты застрянут. Знаешь, Мокеич, не торопись на тот свет, – хохотнул разбитной высоченный крепыш в драной телогрейке, из которой торчали клочья ваты, и в шапке, сдвинутой на затылок. – Как в атаку идти, весь изведешься и другим покоя не даешь. Лучше на меня глянь. Я вот не тороплюся, а потому что мне на том свете будет скучно. У меня же еще столько недоцелованных девок осталось, что просто не могу помереть раньше времени, покуда всех не переобнимаю, не потискаю…
Он зажмурился и мечтательно причмокнул толстыми губищами.
– Тьфу ты, охальник! – не удержался, сплюнул под ноги сосед, сидевший напротив пожилого солдата. – Ты, Мокеич, не слухай энтого обормота. У кого что, а вшивому баня, так и у нашего Петьки. О чем бы не вели разговоры, все к девкам сведеть, словно других делов нет. Одни бабы на уме. У, паршивец!
Он перехватил винтовку и погрозил кулаком.
– Да я не обращаю внимания, – сказал старый Мокеич, взглянул на темное низкое небо, по которому изредка пробегали всполохи от разрывов, прислушался к монотонному шороху мороси, к беспорядочной стрельбе со стороны фашистов, вздохнул и снова глаза в землю. – Он же молодой. Кровь играеть, вот и болтает что ни попадя. Мы такими же были. Помню, батя меня вожжами отходил, когда мать Нинки Антоновой пожаловалась, что застала меня на месте преступления, когда я за баней тискал ее дочку. Честно сказать, вовсе не тискал. Ну, раза два попыталси обнять, а ее матери во тьме предвиделось незнамо что. Вот и пожаловалась. Отец даже не стал разбиратьси. Сразу сдернул вожжи со стены. У, как всыпал мне – страсть! Я неделю на животе спал. Враз отучил. До самой свадьбы на девок не смотрел. Отца боялся. Жинку впервые на свадьбе чмокнул. И у нашего Петьки кровь молодая и дурная. Не успокоится, покуда не накобелитси, ежели раньше мужики ребра не пересчитають за дочек, – он вздохнул, помолчал, а потом продолжил: – Тут понимаешь, Федор Василич, какое дело… Ждать не люблю. Если в атаку, так сразу чтобы подняли нас и вперед на фашистов, и гнать их, сволочей, ни на минутку не останавливаясь, покуда последнего не прикончим. А ежели уготована судьбой поймать мне пулю аль осколок, пусть тоже сразу будеть. Ну, чтобы сам не мучился и других не мучил. Чмокнеть в лоб – и нет меня. Я заранее местечко для себя присматриваю, когда в атаку поднимають, – Мокеич чуток приподнялся, осторожно выглянул из окопа и ткнул пальцем. – Вот и сейчас… Ты, Федор Василич, видишь в отдалении небольшой лесок? Вон, березоньки растуть. Если мне уготовано пымать осколок аль пулю, средь березок схороните и на досточке напишите, что здесь лежить Порфирий Мокеич Лукин, а ниже добавьте, тока обязательно, что родом я из деревни Наумовка, которая подле города Стерлитамака находитси. Город непременного укажите и речку Ашкадар и Сухайлу, возле которых наша Наумовка стоить. По России таких Наумовок без счета. А тут сразу будеть понятно, что я лежу. Надёжи мало, что мои разыщут могилку, но всё же… И обязательно схороните под березками! Светлые они, чистые. Пусть над головой шумять. Не век же война будет длиться, когда-нить и мир наступит. И тогда, глядишь, какой-нибудь путник остановитси. Прочитаеть, что я здесь лежу. Глядишь, помянет. Ну, а не помянет, пусть просто посидит под березками. Отдохнеть в теньке, своих вспомнит, а потом дальше пойдет…
– Ну что торопишься-то, Порфирь Мокеич? Как начинается подготовка к атаке, так песню заводишь про свою пулю, – опять влез в разговор разбитной Петька и прихлопнул широченной ладонью шапку, которая едва держалась на затылке. – Твоя пуля тебя найдет, если на роду написано, можешь не беспокоиться. Она мимо не пролетит и в соседа не угодит. И не нужно её ждать, только душу травишь. А надо чтобы нежданно, чтобы раз – и всё тут. Ну, как я делал, покуда меня на фронт не отправили. К примеру, приглянулась девка. Я не жду под окошками и не кидаю камушки, вокруг не хожу и не вздыхаю, как другие делают. А увидел, она идет, подскакиваю и говорю: «Здрасьте вам!», сграбастаю в охапку девку, тока писк разносится, и тут же в щечку чмокну. А сам держу её. Крепко, чтобы не вырвалась! И она прям на глазах начинает таять. «Ах, Петюня, как же ты посмел без разрешениев обниматься, а тем более с поцелуйчиками лезть ко мне?» Вроде начнет совестить, а сама крепче прижимается. А что я? Тут разрешениев не треба, а нужна смелость и напор, вот как у меня, к примеру. Ага…
– Тьфу ты, пакостник! Гляди, Петруха, отцы-то быстро ребра пересчитают. Не поглядят, что вымахал оглобля оглоблей, вмиг юшкой зальешься, что девок позоришь, – опять чертыхнулся Федор Василич.
Солдаты, сидевшие в окопе, реготнули, но тут же притихли, когда в окопе появился командир взвода. Склонившись, он быстро добрался до них. Внимательно осмотрел всех. Взглядом нашел невысокого юркого Корнея Мохова и кивнул ему. Что-то шепнул, снова взглянул на солдат, нахмурился, когда они засмеялись. Выбравшись из окопа, они вместе с Корнеем Моховым поползли по раскисшему снегу. Останавливались, припадая к земле. Если раздавались автоматные или пулеметные очереди, они тут же скрывались в воронках и прислушивались к свисту пуль над головой, а потом снова ползли. И так, пока не прошмыгнули в крайнюю разбитую избу, стоявшую подле небольшого озерка.
Леонтий Шаргунов молчал, хмуро поглядывая на долговязого молодого солдата.
– Что хмуришься, Лень? – ткнули в бок. – Плюнь на его болтовню. У него еще ветер в башке гуляет. А что ты про свою жену не рассказываешь, аль еще не заимел?
– Есть жена, – покосился Леонтий. – Не люблю попусту языком молоть.
– А, понятно, – вздохнул сосед в окопе. – И я такой же…
– Гляньте, ребятки, уже в который раз наш-то командир в разведку полез, – чуть приподнявшись, сказал пожилой солдат. – Ох, отчаянный! Теперь будут вместе с Моховым за фашистами наблюдать. Не иначе, в атаку поднимемся. Эх, скорее бы война закончилась! Ведь весна же пришла. Землица стосковалась. Гляньте, грачи по полям вышагивают. И наплевать птицам, что война идет. Весна пришла, а с нею жизнь. Пахать-сеять нужно, а мужиков не хватает. Если вернусь домой, упаду на землю и буду обнимать её и ласкать, как бабу свою, а потом в поле подамся, буду хлебушек выращивать. Эх, жизня…