
Полная версия:
Неизвестная сущность
Нина ловко, двумя пальцами выбила из желтой пачки третью сигарету, чиркнула спичкой с такой уверенной, заученной сноровкой, какая дается только на задворках советского детдома за котельной, привычно зажала фильтр в самом уголке рта и, прищурив левый глаз от вьющейся вдоль щеки едкой голубой струйки, спокойно откинулась спиной с длинной русой косой к теплому бревенчатому простенку.
Никто из взрослых не сказал ей ни слова.
Они сидели втроем за убогим кухонным столом уездного Гороховска — гвардейский корнет девятнадцатого века, задушенная им княжна и советская школьница семьдесят шестого года смерти — и молча курили фабричную бумажную труху над прикрытым предвыборной газетой телом художника. Пепел падал в пустое блюдце возле соленого селедочного хвоста, в углу мерно гудел газовый котел, а под потолком сплетались в один мутный пласт три струи едкого, серого дыма.

А внизу, у раскаленной чугунной трубы, черный лабрадор шумно втянул ноздрями спустившуюся к полу едкую табачную гарь, коротко фыркнул, отводя нос в сторону от сквозняка, и снова положил тяжелую морду на вытянутые передние лапы. Все трое были на месте, часы на стене шли, и в этом доме наконец сомкнулась глухая, темная тишина.
Вдруг далеко в конце Первомайской улицы, прорезая сырой предрассветный туман, тонко и требовательно взвыла полицейская сирена. Звук стремительно приблизился, взревел у самого забора, переваливаясь через ледяные ухабы, и, захлебнувшись на низкой ноте прямо напротив калитки, разом смолк.
Сквозь мутное, запотевшее стекло кухонного окна внутрь жаркой комнаты ворвались беззвучные, ритмичные, режущие полумрак синие и красные вспышки проблесковых маячков. Холодные синие блики заскользили по бревенчатым стенам, по бурым трубам отопления, по листу ватмана с кривым словом «АВТОЗАПЧАСТИ», по бледным лицам курильщиков за столом и начали дробно, остро вспыхивать и преломляться в толстых гранях пустого стакана, стоящего на накрытом газетой лбу покойника.
Во дворе, за калиткой, хлопнула тяжелая железная дверца казенного автомобиля. Под чьими-то грузными, неспешными сапогами сухо и громко заскрипел схватившийся к утру ледяной наст — тяжелые шаги участкового майора Кравцова приближались к деревянному крыльцу.
Трое за столом не шевелились, глядя сквозь сизые клубы табачного дыма на закрытую кухонную дверь и ожидая первого стука.
Глава 1. Говорящая собака
Синие вспышки за мутным, заплывшим по нижнему краю ледяным куржаком стеклом не гасли. Они били с улицы сквозь сырой февральский туман короткими, беззвучными очередями — раз, два, пауза, и снова двойной холодный росчерк по бревенчатым стенам кухни, по бурой эмали чугунных труб, по листу плотного ватмана с недописанным словом «АВТОЗАПЧАСТИ» и по толстым граням пустого стакана, стоявшего посередине накрытого газетой стариковского лба. Внутри этого граненого цилиндра синий полицейский свет дробился на десятки мелких, острых осколков, отчего казалось, будто прямо на лице покойного Павла Александровича Релитова холодно и мерно пульсирует кусок синего колотого льда.
Во дворе, под навесом тесового крыльца, тяжело заскрипели расшатанные ступени. Кто-то грузный, обутый в казенную зимнюю обувь на толстой рифленой подошве, с глухим стуком оббил носки ботинок о деревянный брус порога, сшибая налипшую соленую кашу с песком. Следом звякнула железная щеколда наружной двери, и в темных неотапливаемых сенях раздалась короткая, глухая возня: идущий впереди задел носком сапога батарею пустых водочных поллитровок у стены, и бутылки с пустым стеклянным перезвоном покатились по кривым половицам.
— Черт бы тебя побрал, Павел Александрович, и при жизни пройти негде было, и после смерти склад развел… — глухо, без всякого выражения, как говорят люди, не спавшие вторые сутки кряду, проворчал за дверью низкий, прокуренный мужской голос.
В филенку кухонной двери коротко, твердо, но без излишнего усердия постучали согнутым пальцем — ровно два раза, для порядка, — и, не дожидаясь ответа, нажали на железную скобу.
Дверь подалась внутрь, впуская в раскаленную, накуренную кухню длинный седой язык сырого уличного холода. Парок мгновенно клубами пополз по полу, смешиваясь с восходящим током жара от чугунных регистров и заставляя газетный лист под граненым стаканом мелко задрожать.
Первым через высокий порог переступил участковый уполномоченный майор Сергей Кравцов.
Ему было пятьдесят четыре года, и больше двадцати из них он топтал этот участок вокруг Всехсвятского кладбища, Сенной площади и прилегающих деревянных улиц. Это был грузный, ширококостный, с сутулыми плечами и тяжелым животом мужчина в расстегнутом у горла темно-синем форменном бушлате с потертым меховым воротником и сбившейся на затылок зимней шапке с кокардой. Лицо у него было крупное, рыхлое, землистого оттенка от хронического недосыпа, с глубокими складками у крыльев мясистого носа и тяжелыми, набрякшими веками. В левой руке он держал пухлую дерматиновую папку на молнии, зажав под мышкой мокрую от растаявшего снега меховую рукавицу.
За его широкой спиной в кухню протиснулся второй — узкоплечий, совсем еще молодой паренек лет двадцати трех в темно-синей куртке районной «скорой помощи» со светоотражающими серебристыми полосами на груди и рукавах. В руке фельдшер нес рыжий пластмассовый чемоданчик-укладку с белым крестом, исцарапанный по углам до матовой белизны.
От обоих вошедших разом пахнуло в сухую духоту избы тем специфическим, тяжелым духом ночной казенной службы: мокрой псиной промокшего сукна, тающим дорожным реагентом, холодным железом, дизельным выхлопом уазика и дешевым растворимым кофе из пластиковых стаканчиков, которым они отпаивались на пересменке. Кравцов не спал с вчерашнего утра — сперва оформлял бытовую поножовщину в общежитии бывшего кирпичного завода, потом три часа стоял под мокрым снегом на Гатчинском шоссе, где лесовоз подмял под себя маршрутку, — и теперь в этом перегретом срубе со знакомым запахом скипидара и сивухи его мутило от усталости и желания поскорее закрыть бумагу.
Участковый остановился в полушаге от порога, стащил с головы сырую шапку, обнажив редкие, прилипшие ко лбу седые волосы, и медленно обвел взглядом кухню.
В помещении стоял плотный, слоистый сизый чад. Пахло не тем крепким, благородным табаком, какой почудился воскресшим в первую минуту после могильной стужи, — теперь, в трезвом свете кухонной лампочки, в воздухе висел едкий, кислый, чисто бумажный гарный дух фабричных сигарет, набитых резаной жилкой и пропитанных химическим соусом на заводе «Петро».
За столом под матовым абажуром сидели трое.
Загорский при звуке открывшейся двери поднялся с венского стула во весь свой высокий рост. Он стоял в просторной клетчатой рубахе покойного художника и мешковатом сером кардигане с деревянными пуговицами, но держался так, будто на нем был застегнутый на все крючки гвардейский мундир: плечи развернуты, подбородок чуть приподнят, руки спокойно опущены вдоль бедер. На его правой скуле еще не сошла бледно-розовая тень от недавней пощечины, а чуть выше, у самого края русого виска, под тусклым светом лампы отчетливо белел гладкий, круглый, втянутый внутрь рубец.
На деревянной лавке у бревенчатой стены, не шелохнувшись при появлении полиции, сидела женщина с лицом такой мертвенной, алебастровой белизны, что фельдшер, скользнув по ней взглядом, на секунду задержал шаг, словно засомневался, кого именно здесь вызвали осматривать. Ее узкая кисть с синими прожилками судорожно сжимала на горле края темного шерстяного платка, а огромные черные глаза смотрели сквозь мокрый бушлат майора с холодным, нескрываемым отвращением. В углу у запотевшего окна, поджав под табурет ноги в толстых носках и перекинув через плечо длинную, густую темно-русую косу, сидела худенькая девочка в великоватом сером свитере; ее бледное, тонкое лицо было совершенно неподвижно, а серые глаза глядели в пол с глухой, привычной интернатской отрешенностью.
У нижней трубы отопления, положив тяжелую черную морду на вытянутые лапы, лежал крупный лабрадор. При виде чужих людей пес не зарычал, не поднял ушей и даже не повел носом — только его темные глаза спокойно и тяжело следили за сапогами вошедших.
— Здравия желаю, — глухо, казенной скороговоркой произнес Кравцов, переводя взгляд со стоящего Загорского на длинное тело в линялой рубахе и стоптанных шлепанцах, распластанное на полу между буфетом и столом. — Участковый уполномоченный майор Кравцов. Кто вызывал?
— Вызывал я, господин майор, — ровно, с сухой, отчетливой артикуляцией произнес Загорский, делая короткий, едва заметный наклон головой. — Релитов Алексей Павлович, сын покойного.
Кравцов тяжело вздохнул, переложил папку под мышку и кивнул молодому фельдшеру:
— Давай, Денис, глянь Павла Александровича. Только под ноги смотри, тут стекло битое.
Фельдшер молча прошел вперед, хрустнув подошвой по мелкому осколку граненого стакана, поставил свой рыжий пластмассовый чемоданчик на край табурета и опустился на одно колено возле тела. Движения у него были заученные, экономные, лишенные всякого любопытства — за ночь это был уже третий вызов на констатацию по району. Он без малейшего удивления взял двумя пальцами стоявший на лбу покойника граненый стакан, переставил его в сторону на сухую половицу, затем взялся за край сложенной вдвое предвыборной газеты и откинул ее к буфету.
В желтом свете кухонной лампы открылось запрокинутое, уже окончательно заострившееся и взявшееся восковой синевой у висков и крыльев носа лицо старого художника с полуоткрытым ртом и редкой седой щетиной на подбородке.
Ангелина Ивановна за столом едва слышно втянула носом воздух и еще выше подняла подбородок, уставившись в темный верхний угол сруба, где висела сухая паутина. Пальцы ее на шерстяном платке у горла сжались так, что побелели ногти.
Фельдшер тем временем щелкнул кнопкой узкого металлического фонарика, большим пальцем левой руки привычно оттянул вверх застывшее веко Релитова и посветил в зрачок. Стеклянная, уже подсохшая и подернутая мутной белесой поволокой роговица не дала ни малейшего отклика. Парень выключил фонарик, сунул его в нагрудный карман куртки, приложил два пальца к дряблой, холодной шее старика под челюстью, подержал несколько секунд для очистки совести, а затем, расстегнув две верхние пуговицы фланелевой рубахи, бегло осмотрел грудную клетку, шею и голову, проверяя, нет ли синяков, ссадин или странгуляционной борозды.
— Ну что там? — спросил Кравцов, расстегивая молнию своей дерматиновой папки и доставая бланк протокола осмотра.
— Да все понятно тут, Сергей Николаевич, — буднично, сонным голосом отозвался фельдшер, поднимаясь с колена и отряхивая штанину на сгибе. — Смерть до прибытия бригады, часа полтора-два назад, не меньше. Трупное окоченение в челюсти и пальцах уже пошло, пятна по задней поверхности шеи натекли. Видимых телесных повреждений нет. Острая сердечно-сосудистая недостаточность, обширный инфаркт миокарда. На фоне хронической интоксикации, само собой — тут вон в сенях стакан некуда поставить.
Он шагнул к столу, брезгливо покосился на сухой селедочный хвост и окурки в блюдце, освободил себе локтем угол клеенки рядом с ватманом «АВТОЗАПЧАСТИ» и, достав из чемоданчика бланк констатации смерти, принялся быстро, размашистым врачебным почерком заполнять графы.
Кравцов тем временем повернулся к Загорскому и протянул широкую, с короткими толстыми пальцами ладонь:
— Документы ваши разрешите. И на покойного паспорт, если нашли где лежит.
Загорский без единого слова запустил руку за борт серого кардигана и подал майору три темно-красные книжечки со сложенным вчетверо листом гербовой бумаги. Паспорт самого Павла Александровича с потертой картонной обложкой и заложенным внутрь зеленым страховым свидетельством нашелся тут же, на нижней полке буфета, за банкой из-под монпансье — его молча, не вставая с табурета, протянула со стороны окна Нина.
Участковый подошел поближе к свету абажура, надел на переносицу очки в тонкой металлической оправе с треснувшей дужкой и раскрыл верхний паспорт.
Несколько долгих минут в кухне слышалось лишь сухое шуршание плотных страниц, поскрипывание шариковой ручки фельдшера да ровный, сытый гул газовой горелки в котле АГВ. Кравцов смотрел в документы долго, гораздо дольше, чем того требовала обычная формальность при ненасильственной смерти старика.
Внутри у майора ворочалось глухое, вязкое, никак не желающее укладываться на место раздражение.
Павла Релитова он знал без малого двадцать лет. Знал каждую половицу в этом пятистенке, куда захаживал то по жалобам соседок на ночной вой приемника, то для профилактической беседы, то просто погреться в обход и выслушать под папиросу очередную длинную, путаную стариковскую байку про «сына Алешку в Ростове». Кравцов был тертый провинциальный сыскарь, съевший зубы на наследственных дрязгах, черных риелторах и поддельных завещаниях, и цену релитовским рассказам знал отлично. За все двадцать лет здесь ни разу не видели ни одной живой души с юга: ни открытки в почтовом ящике, ни денежного перевода на почте, ни единой детской или семейной фотографии на бревенчатых стенах — только этюды маслом в пыльных рамах да пустые бутылки. В опорном пункте этот старый сруб, вплотную примыкающий к кирпичной стене Всехсвятского кладбища, давно числился на особом прицеле: золотые двенадцать соток на самой красной линии Первомайской улицы, которых с потрохами дожидалась хозяйка ритуального агентства «Вечный покой» Анжела Викторовна под расширение гранитной мастерской и склада венков. Все были уверены, что старый бобыль помрет безродным, а участок пойдет как выморочное имущество через муниципалитет, где у каждого был свой интерес.

И вдруг — в четыре часа февральского утра, аккурат в ту самую минуту, когда старик отдал Богу душу, — этот мифический «ростовский сын» стоит посреди кухни живьем.
Но даже не сам факт приезда царапал наметанный глаз участкового. Царапала натура. Кравцов по службе и по родне на Кубани прекрасно знал, как выглядят, как одеваются и как держат себя тридцатисемилетние чиновники или дельцы из Ростова-на-Дону. Там полагались сытая холеность, тяжелый взгляд хозяина жизни, цепкая южная скороговорка с мягким «г», кожаная куртка или добротное кашемировое пальто на вешалке, дорогой телефон в руке и тяжелый внедорожник с ростовскими номерами у калитки.
А перед ним в отцовской застиранной фланелевой рубахе и старом вязаном кардигане стоял высокий, сухощавый, подтянутый в талии человек с выправкой строевого офицера старой школы, с жесткими русыми усами, со старым пулевым или осколочным рубцом у правого виска и с таким холодным, закрытым, чисто петербургским выражением скуластого лица, какое встретишь разве что на старых дореволюционных дагерротипах в краеведческом музее. И ни чемоданов на дорожке в сенях, ни пальто на гвозде у двери, ни следов протектора за воротами — только их собственные следы от кладбищенской стены.
Кравцов потер пальцем ламинированную страницу паспорта Релитова Алексея Павловича, 1988 года рождения, покосился на водяные знаки на просвет под лампочкой, проверил круглую гербовую печать УФМС по Ростовской области, штамп о прописке на Большой Садовой и постановление об опеке над несовершеннолетней Ермолаевой Ниной. Бумага была настоящая, государственная, хрустящая, с тем самым запахом казенной типографии и фабричного клея, который невозможно подделать на цветном принтере.
Сличать было не с чем, придраться по закону — не к чему, а в голове после суток на ногах стоял тяжелый свинцовый звон.
IМайор снял очки, сунул их в нагрудный карман бушлата, положил паспорта на край стола рядом с бумагами фельдшера и тяжело опустился на табурет у дверного косяка, положив дерматиновую папку на колено.
— Ладно, — глухо сказал он, доставая из кармана дешевую прозрачную ручку с синим колпачком и расправляя бланк объяснения. — Давайте по порядку для протокола, Алексей Павлович. Во сколько прибыли в Гороховск, каким транспортом, как попали в домовладение и при каких обстоятельствах обнаружили тело отца?
Загорский стоял посреди кухни все так же прямо, не присаживаясь на венский стул и глядя на макушку склонившегося над бумагой майора. Он говорил негромко, тщательно контролируя каждое слово, стараясь сгладить привычную полковую отрывистость, но самый строй его фраз, чистый, без единого сорного словечка петербургский выговор и сухая отчетливость окончаний звучали в этой прокуренной слободской избе как перевод с чужого языка:
— Прибыли сегодня в начале четвертого часа пополуночи. Из Санкт-Петербурга, с Московского вокзала, добрались наемным экипажем… то есть на такси, до поворота с шоссе, далее пешком, дабы не будить соседей светом фар. В дом вошли свободно, воспользовавшись моим дубликатом ключа от наружного замка, каковой был передан мне отцом еще несколько лет назад. В сенях и в кухне горел свет. Павел Александрович лежал на полу возле буфета в том самом положении, в каком вы его застали. Дыхание и пульс отсутствовали, тело уже начинало стынуть. Около четырех часов утра мною был совершен вызов экстренных служб с телефонного аппарата покойного.
— С отцом когда последний раз связывались? — не поднимая головы, скрипел пером по серой бумаге Кравцов. — На здоровье он вам жаловался? На сердце, на давление? Врачи к нему ходили?
— Разговаривали по телефону на прошлой неделе, — сухо ответил корнет. — На недуги Павел Александрович жаловаться не имел обыкновения, однако мне было известно о его давней слабости к спиртному и расстройстве сердечной деятельности. От переезда ко мне в Ростов-на-Дону или помещения в клинику он неизменно отказывался, ссылаясь на привязанность к дому и собаке.
Кравцов кивнул, дописывая строчку, и в этот момент в кухне стало совсем тихо — только фельдшер громко, с треском оторвал заполненный лист справки от корешка да в углу за железным кожухом звонко щелкнула термопара котла.
В этой густой, сухой жаре от мокрого суконного бушлата участкового и сырых ботинок фельдшера поднимался тяжелый, удушливый пар, пахнущий старой овчиной, кислым мужским потом и уличной соляркой. Ангелина Ивановна, сидевшая на лавке в трех шагах от распластанного на полу мертвеца, чьи желтые, с черными заскорузлыми пятками ступни в сбившихся войлочных шлепанцах торчали прямо перед ней, вдруг мелко, судорожно задрожала.
Для нее, час назад поднятой из мраморной тишины родового склепа, вся эта картина — зловонный труп какого-то пьяного маляра на грязных досках, раздавленный селедочный хвост на клеенке, мужицкий храп газовой горелки и этот грузный, небритый человек в казенном армяке, смеющий сидеть при даме в присутствии покойника и задавать вопросы ее собственному убийце, — слилась в одну нестерпимую, физически выворачивающую внутренности пытку. Левая рука княжны снова конвульсивно дернулась к горлу, сдирая шерстяной платок; мраморные скулы пошли красными пятнами, грудь высоко взметнулась, и она уже приоткрыла бледные губы, чтобы сорваться на пронзительный, не считающийся ни с какими последствиями крик.
Загорский уловил это движение боковым зрением раньше, чем она успела издать звук. Не меняя позы и даже не поворачивая к ней головы, корнет чуть скосил глаза к лавке и произнес негромко, почти одними губами, но с такой ледяной, звенящей столичной четкостью, какая мгновенно осаживала истерику в петербургских гостиных:
— Taisez-vous, Angéline. Pas un mot, je vous en prie.[1]
Княжна задохнулась от ярости. Ее черные глаза метнули в сторону Загорского молнию такого бешенства, что воздух над столом, казалось, пошел трещинами, и она сквозь стиснутые зубы, с безупречным грассирующим прононсом Пажеского корпуса и Смольного института, ядовито выдохнула ему в ответ:
— Ne me commandez pas, assassin! C'est au-dessus de mes forces de respirer cet air de cabaret à côté d'un cadavre![2]
Шариковая ручка в пальцах майора Кравцова замерла на полуслове, оставив на серой бумаге жирную синюю точку.
Фельдшер Денис, защелкивавший замки своего рыжего чемоданчика, с открытым ртом обернулся к лавке. Кравцов медленно, всем своим грузным корпусом поднял голову от папки. Его тяжелые, воспаленные от бессонницы глаза под набрякшими веками переползли с каменного лица женщины в черном платке на спокойного, прямого как аршин Загорского, а затем снова вернулись к Ангелине Ивановне.
Лицо участкового налилось угрюмой, тяжелой казенной краской — той самой реакцией смертельно уставшего провинциального служаки, который в пятом часу утра вдруг сталкивается с непонятной, чужеродной барской блажью на своем участке.
— Я не понял, — медленно, глухим, набрякшим раздражением голосом произнес майор, откладывая ручку на папку. — Это что сейчас такое было, граждане? Мы с вами где находимся — в Париже или в Гороховске Ленинградской области? На родном языке изъясняемся при сотруднике полиции, пожалуйста. О чем разговор?
Загорский чуть заметно напряг скулы, подбирая подходящую для этого века формулу ответа, а Ангелина Ивановна демонстративно отвернулась к окну, всем своим видом показывая, что объясняться с околоточным надзирателем ниже ее достоинства. Пауза затягивалась, становясь опасной.
И тут из угла от подоконника, где на табурете сидела худенькая девочка с длинной русой косой, раздался тихий, будничный, бесконечно усталый детский голос:
— Да ругаются они так, дяденька милиционер. Не обращайте внимания.
Кравцов резко повернул голову к окну, уставившись на подростка в великоватом сером свитере.
Нина не поднимала глаз от своих шерстяных носков и медленно, механически теребила пальцами черную резинку на конце тяжелой косы. В ее узком, бледном лице с большими печальными глазами не было ни хитрости, ни желания кого-то выгородить — только глухая, серая, до оскомины знакомая любому участковому тоска ребенка, выросшего среди вечных взрослых склок.
— У нас мама, — девочка сделала крошечную, едва уловимую паузу на этом слове, но голос ее не дрогнул, — в школе учительницей французского работала в Ростове. И папа тоже знает. Они как начнут между собой собачиться из-за денег или по дороге в машине, так сразу на свой французский переходят, чтобы я, значит, слов не понимала и уши не грела. А тут мы всю ночь ехали, не спали, а дедушка мертвый лежит… Вот ее и затрясло.
Она замолчала и снова уставилась в половицу.
Кравцов смотрел на девочку секунды три, тяжело сопя носом, потом перевел взгляд на бледную, поджавшую губы женщину в платке и на хмурого Загорского. Пружина настороженности в мозгу майора со скрипом отпустила. Объяснение было настолько житейским, мелким и узнаваемым, что разом сбило всю странность ночной сцены: мало ли какие тараканы водятся у приезжей образованной семьи, где жена — нервная училка с гонором, а муж привык командовать.
— Понятно, — буркнул участковый, снова беря ручку и ставя прочерк в графе. — Нервы нервами, гражданка Мещерская, а порядок есть порядок. Все под Богом ходим, тем более возраст у Павла Александровича был солидный, да и здоровье он сам себе не берег, прямо скажем.
Майор поставил размашистую подпись внизу листа, протянул папку Загорскому: «Вот тут распишитесь, что с моих слов записано верно и претензий к работе служб не имеете», — а пока корнет твердым, прямым, но лишенным старинных росчерков почерком выводил фамилию «Релитов», Кравцов сунул руки в карманы бушлата и как бы невзначай, с тяжелым прищуром уставился на белый круглый рубец у правого виска наследника.
— Слушайте, Алексей Павлович… — протянул участковый, забирая подписанный бланк. — А отец-то ваш покойный, царствие ему небесное, мне тут который год все уши прожужжал: мол, Алешка у меня в Ростове большой человек, по государственной линии идет, чуть ли не в областном управлении сидит, машина с мигалкой, проверки министерские… А я вот смотрю на вас — выправка-то вроде военная, а в бумагах ничего такого не значится. Где трудитесь-то в Ростове, если для протокола не секрет?
В кухне снова стало тихо. Фельдшер у порога переминался с ноги на ногу, поглядывая на часы в телефоне, а черный пес у трубы медленно приоткрыл один темный глаз.
Загорский не отвел взгляда. Он посмотрел сверху вниз прямо в мутные, с лопнувшими красными прожилками глаза майора Кравцова — тем самым спокойным, тяжелым, непроницаемым взглядом кавалергарда, которым некогда встречал секундантов у барьера в Парголово, — и негромко, совершенно ровно уронил:

