
Полная версия:
Неизвестная сущность
— Это государственная тайна, господин майор.
Кравцов замер с полуоткрытым ртом. Секунду или две они смотрели друг другу в переносицу в полной тишине, нарушаемой лишь гулом АГВ, и участковому вдруг стало не по себе от этого сухого, каменного лица со шрамом у виска.
А затем Загорский чуть заметно, одними уголками губ под русыми усами криво усмехнулся и спокойно добавил:
— Шучу, разумеется. Мало ли что старику в одиночестве за рюмкой рисовалось, чтобы перед соседями лицом в грязь не ударить. Служил я действительно по ведомственной линии, в аппарате городской администрации. В прошлом году пошел на муниципальные выборы, кампанию проиграл, место под сокращение попало. Так что нынче — человек сугубо частный, состою, как говорится, в резерве и временном отпуске. Потому и приехали без казенного экипажа.
Кравцов медленно выдохнул и криво, понимающе хмыкнул в усы.
Вот теперь для старого участкового все сошлось окончательно, до последнего винтика. Старик Релитов по пьяной лавочке врал втрикороба про генеральские чины сына, а сын оказался обыкновенным сбитым летчиком из областной конторы — продувшимся на выборах чиновником с барскими замашками, да еще и с нервной женой-училкой на шее, который теперь примчался в Гороховск хоть за отцовскую избу у кладбища уцепиться. И сухость его столичная, и взгляд этот волчий, и отсутствие машины у ворот — все разом получило простое, житейское, понятное милицейскому уму объяснение.
— Ясно, — уже совсем другим, потерявшим всякий интерес тоном сказал майор, застегивая молнию на папке. — Бывает. Политика — дело такое, сегодня в кресле, завтра за бортом… Сейчас спецтранспорт из морга подойдет, тело заберут на Карла Маркса.
Ждать пришлось недолго. Едва фельдшер Денис, оставив на краю клеенчатого стола розовый листок справки о констатации смерти, выбрался в сени и захлопнул за собой дверь, как за окном в сыром тумане снова заурчал мотор. К калитке, тяжело переваливаясь на ухабах и взвизгнув тормозными колодками, задом подалась облупленная серая «буханка» муниципальной санитарной службы с черной полосой по борту.
Через минуту дверь распахнулась настежь, вообще без всякого стука, и в кухню вместе с клубами морозного пара ввалились двое санитаров — кряжистые, мордастые мужики в прорезиненных темно-зеленых фартуках поверх ватных телогреек и в резиновых сапогах, густо облепленных бурой дорожной кашей с Первомайской улицы. В руках они несли сложенные вдвое брезентовые носилки с алюминиевыми ручками, от которых за версту разило хлоркой, формалином и старым мясным погребом.
Ни на вдовью бледность Ангелины Ивановны, ни на застывшего у стола Загорского санитары не обратили ни малейшего внимания.
— Этот, что ли, Николаич? — деловито осведомился старший, с сизым от ветра и перепоя носом, кивая на ноги в войлочных шлепанцах. — Грузный дед-то? А то у нас в кузове уже двое с района лежат, еле место расчистили.
— Этот, — коротко бросил Кравцов, отступая к окну, чтобы дать им проход. — Давайте аккуратнее на повороте в сенях, там бутылок навалено, ноги не переломайте.
То, что последовало дальше, заняло не больше двух минут, но в тесной, раскаленной кухне показалось вечностью. Санитары со стуком бросили носилки прямо на некрашеные половицы поверх высохшего кофейно-водочного пятна, с оглушительным, режущим уши шуршанием развернули плотный черный полиэтиленовый мешок и принялись сноровисто, с тяжелым кряхтением и хозяйской бесцеремонностью переваливать внутрь застывшее тело Павла Александровича Релитова. Осколки граненого стакана громко хрустели под их резиновыми каблуками; костлявое плечо старика в линялой фланели глухо стукнулось о чугунную ножку стола, сдвинув ее на полвершка, а сбившийся войлочный шлепанец слетел с желтой пятки и остался сиротливо лежать под буфетом.
Ангелина Ивановна сидела, намертво вцепившись пальцами в край деревянной лавки и зажмурив глаза; на ее мраморном лбу у корней черных волос выступила мелкая испарина. Нина смотрела на черную клеенку мешка спокойно, не моргая, как смотрят на привычную казенную уборку, а черный лабрадор у трубы даже не пошевелил ухом, когда край брезентовых носилок скользнул в двух вершках от его лап.
Старший санитар взялся за металлический язычок бегунка и одним длинным, резким движением снизу вверх застегнул мешок. Длинная пластмассовая молния взвизгнула в тишине кухни сухо и пронзительно, навсегда смыкаясь над серым, с открытым ртом лицом бывшего лучшего художника Гороховска.
Мужики в фартуках вытерли резиновые перчатки о ветошь, прихватили алюминиевые ручки, но прежде чем скомандовать «взяли», старший коротко, с привычным прищуром скосил глаза на Загорского:
— Хозяин… тут крыльцо у вас крутое, гололед до самой калитки, да и погрузка внеочередная. На бензин ребятам не найдется? Чтобы довезли батю с уважением.
Загорский молча опустил правую руку в глубокий карман серого кардигана. Там, под паспортом, его пальцы нащупали небольшую, тугую пачку бумажных билетов Банка России — точно такую же материализованную из окружающего вещества бутафорию этого века, как и документы на столе. Не глядя на купюры и не считая их, корнет вытянул верхнюю, хрустящую пятитысячную бумажку кирпично-красного цвета и брезгливо, двумя пальцами, словно подавал на водку полковому золотарю, протянул ее санитару.
У того при виде номинала на секунду округлились глаза; он быстро, воровским движением сунул купюру за отворот телогрейки, мгновенно подобрался и гаркнул напарнику:
— Витька, бери в ноги, не кантуй! Понесли легонько!
Они подхватили провисшие под тяжестью старика носилки и, пятясь задом, сбивая плечами дверные косяки и звеня пустыми бутылками в сенях, поволокли черный сверток на мороз.
Майор Кравцов задержался у порога. Натянув на седую голову влажную меховую шапку, он оторвал от своего блокнота узкий казенный корешок с печатью опорного пункта и положил его на край стола поверх газеты с селедочным хвостом.
— Значит так, Алексей Павлович, — ровно, казенным голосом проинструктировал участковый. — Тело уходит в судебно-медицинский морг при центральной районной больнице, улица Карла Маркса, дом восемь. Часам к девяти утра подойдете туда с паспортом покойного и со своим, заберете медицинское свидетельство о смерти. Криминала тут нет, возраст и хроника, так что сделают быстро. Прямо через дорогу от морга — ритуальное агентство «Вечный покой», хозяйка Анжела Викторовна, женщина толковая, она тут у нас все захоронения на Всехсвятском оформляет. Зайдете к ней, выберете что по средствам — гроб, оградку, копку могилы. Ну и ко мне на опорный пункт к концу недели загляните, копию свидетельства занесете для закрытия материала.
Кравцов еще раз медленно, тяжелым взглядом обвел кухню — задержался на каменном лице Ангелины Ивановны, на тихой девочке с косой у окна, на черном псе у трубы и на стенах, где не висело ни одной семейной карточки, — но ничего больше не сказал. Коротко кивнув: «Соболезную», он повернулся и тяжело зашагал через сени на крыльцо.
За окном глухо бухнули задние распашные двери санитарной «буханки», лязгнул засов, затем хлопнула дверца полицейского уазика. Взревели два мотора, синие проблесковые маячки в последний раз мазнули холодным светом по запотевшему стеклу, развернулись в узком проезде и погасли. Шум двигателей, чавкая по соленой каше Первомайской улицы, стал быстро удаляться в сторону Гатчинского шоссе, пока окончательно не растворился в сырой предрассветной вате.
Старые настенные ходики с облезлым жестяным циферблатом над буфетом, которые Релитов заводил по привычке раз в неделю, глухо пробили половину шестого утра.
Загорский не спеша прошел в холодные сени, нащупал в темноте тяжелый кованый крюк наружной двери, со звоном набросил его в железную петлю и вернулся в кухню, плотно притворив за собой створку.
Без покойника на полу и без грузных фигур в мокрых бушлатах просторная бревенчатая комната вдруг показалась еще более голой, душной и невыносимой. Отопление работало на прежнем пределе: в углу за железным листом монотонно, без единой передышки гудела синяя газовая горелка, от раскаленных бурых труб-регистров валил сухой, пахнущий пережженной пылью и старым скипидаром зной, а посреди некрашеных досок пола, там, где только что лежал хозяин дома, темнело липкое пятно высохшего кофе с водкой, усыпанное мелкими, поблескивающими под лампой осколками граненого стекла и черными разводами от санитарских сапог. Под буфетом валялся одинокий войлочный шлепанец, а на краю клеенчатого стола, рядом с розовым бланком констатации смерти, сиротливо стоял тот самый пустой граненый стакан, который еще полчаса назад служил грузом на мертвом лбу.
Загорский подошел к столу, остановился над опрокинутым венским стулом, который сбили носилками санитары, поднял его и с глухим стуком поставил на ножки.
Только сейчас, когда казенные люди ушли и нужда держать строй перед чужими глазами отпала, по всему его пересобранному, одетому в чужую стариковскую шерсть телу прошла мелкая, противная дрожь. Пальцы корнета, когда он потянулся к лежавшей на клеенке початой желтой пачке «Camel 1913 Original», заметно подрагивали. Его трясло не от страха перед полицией — его колотило от унизительного, жгучего омерзения к той жалкой комедии, которую ему, гвардейскому офицеру и дворянину, только что пришлось ломать над трупом какого-то спившегося богомаза перед неотесанным уездным будочником, совавшим нос в его фальшивый паспорт и выпытывавшим про ростовские выборы.
Он с трудом вытянул из пачки сигарету. Бумажная гильза с желтым пробковым фильтром показалась его нервным пальцам мягкой и дряблой. Загорский чиркнул спичкой, ломая со второго раза тонкую осиновую соломку, прикурил и жадно, всей грудью втянул дым, надеясь снова поймать то первое, острое головокружение возвращенной жизни, которое спасло его полчаса назад.
Но чуда не произошло. Первая эйфория оживших рецепторов сошла без следа, и теперь рот и гортань корнета обожгло едким, плоским, отвратительно кислым чадом тлеющей селитрованной бумаги и прессованной табачной пыли, вымоченной в каком-то дешевом химическом соусе на фабрике «Петро». В этом дыме не было ни турецкого листа, ни крепости, ни благородства — была та же фальшивая, эрзацная дрянь двадцать шестого года, что и в пластмассовых вывесках за окном.
Загорский с отвращением отвел руку с дымящейся сигаретой в сторону и глухо, сквозь стиснутые зубы выдохнул сизую струю.
И в этот самый миг в углу у нижней чугунной трубы раздалось сухое, размеренное цоканье когтей по деревянному полу.
Черный лабрадор, пролежавший весь визит полиции и санитаров без единого движения, спокойно поднялся во весь свой крупный, ширококостный рост. Не потягиваясь и не встряхивая шерстью, как это делают обычные собаки после долгого лежания, пес тяжелым, мягким шагом вышел на середину кухни, обошел пятно с битым стеклом, остановился ровно в двух шагах от клеенчатого стола и сел на задние лапы.
Загорский, Ангелина Ивановна и сидевшая у окна Нина одновременно повернули к нему головы.
Люцифер сидел прямо, чуть приподняв тяжелую черную морду к матовому стеклянному абажуру. Его темные, глубоко посаженные глаза под крутыми надбровными дугами смотрели не на кого-то одного, а сразу сквозь всех троих, удерживая их в едином незримом перекрестье.
Затем пес заговорил.
Это было страшнее и противоестественнее, чем расступающаяся кладбищенская глина или полупрозрачные руки у могильного камня. Собака не разевала широко пасть, не высовывала розовый язык и не кривила черные брылья в человеческой гримасе — ее челюсти лишь едва заметно, на полвершка разомкнулись, а прямо из широкой грудной клетки, рождаясь где-то на уровне сомкнутых голосовых связок, в жаркую тишину кухни потек человеческий голос.
Он был низким, сухим, совершенно ровным и лишенным каких бы то ни было эмоциональных модуляций, интонационных подъемов или театральной многозначительности. Так не говорят ни актеры, ни проповедники, ни земные начальники — так мог бы звучать сам камень или остывшее железо, если бы им понадобилось передать короткую техническую сводку:
— Первая фаза легализации завершена удовлетворительно. Документы приняты к учету, первичный осмотр прошел без отклонений. Однако ваша нынешняя экипировка годится только для ночного осмотра в избе. Выходить в этом тряпье в город при дневном свете нельзя — вы привлечете лишнее внимание на первой же улице.
Загорский застыл у стола с зажатой между пальцами сигаретой, с которой на клеенку длинным серым столбиком упал пепел. Ангелина Ивановна на лавке медленно, словно во сне, начала отодвигаться спиной вглубь бревенчатого угла.
А черный пес, не меняя позы и глядя прямо перед собой, продолжал тем же ровным, сухим, лишенным тембра голосом:
— Слушайте распорядок на утро. Ровно в девять часов открывается пункт выдачи заказов «Озон» на Сенной площади, в двухстах метрах от калитки, синяя вывеска на углу бывших торговых рядов. Туда пойдет девочка. На ваше имя там уже сформирован, доставлен и полностью оплачен заказ: три полных комплекта современной верхней и повседневной одежды, а также зимняя обувь по вашим точным антропометрическим меркам. Восьмизначный цифровой код получения заказа и номер ячейки уже загружены в память Нины — назовешь их приемщику за стойкой, заберешь три пакета и принесешь сюда. Здесь вы полностью переоденетесь. После этого, в десять часов утра, ты, корнет, и ты, княжна, отправитесь в морг на улицу Карла Маркса за медицинским свидетельством и далее в контору «Вечный покой» к Анжеле Викторовне оформлять погребение старика.
Пес замолчал, сомкнув челюсти. В кухне снова стало слышно, как гудит котел и как капает с крыши талая вода в наст.
Первой не выдержала Ангелина Ивановна.
При первых же звуках этого сухого, выходящего из собачьей глотки голоса ее лицо исказилось такой судорогой мистического омерзения, какой не вызывали в ней ни запах трупа, ни вид собственного убийцы. Она сперва беззвучно хватала воздух побелевшими губами, а затем, когда пес умолк, вдруг с глухим, сдавленным стоном вскочила с лавки, отшатнулась назад, ударившись лопатками о бревенчатый простенок у окна, и обеими руками вцепилась в темный шерстяной платок на груди.
— Замолчи… — голос генеральской вдовы сорвался на хриплый, прерывающийся от ужаса и гадливости крик. — Замолчи сию же минуту, мерзость! Господи Боже мой, что это за гнусный, кощунственный балаган?! Мало того что нас вытащили из освященной земли в этот смердящий, лакейский кабак, мало того что меня сковали одной цепью с моим палачом — теперь нами будет командовать говорящая дворовая псина с ярмарочной кличкой Люцифер?!
Она металась взглядом по кухне, задыхаясь от сухого жара труб и табачного чада, ее черные волосы выбились из тугого узла на затылке и упали на щеку.
— Какая пошлость! Какая низкая, площадная бесовщина! — выкрикнула Ангелина Ивановна, отступая еще дальше в угол и указывая дрожащей белой рукой на сидевшую на табурете Нину. — Если мы с этим негодяем прокляты за наши грехи, если нам суждено гореть в вашей преисподней — пусть так! Но зачем тебе понадобилось мучить и тащить в эту грязь малолетнего ребенка?! Посмотри на нее — на ней же лица нет! Зачем здесь эта несчастная, ни в чем не повинная девочка?!
Сидевшая на табурете Нина вдруг резко, как от удара хлыстом, вскинула голову.
Ее бледное, узкое лицо с высокими скулами мгновенно залилось злой, пятнистой краской, а большие серые глаза сузились, превратившись в две острые, колючие щелки советского волчонка. Она со стуком спустила ноги в шерстяных носках с перекладины табурета на пол, подалась вперед, закинув русую косу за спину, и грубо, звонко, на всю кухню оборвала генеральскую вдову:
— А вы меня не жалейте, тётенька! Поняли?! Нечего тут надо мной причитать! Я не несчастная никакая! Я из восьмого городского интерната, нас там с первого класса учили сопли не распускать, и подачек ваших барских мне даром не надо! Сама за себя отвечу, без мамок!
Эта грубая, отчаянная детская огрызка подействовала на корнета Загорского как искра, упавшая в пороховой погреб.
Все, что копилось в нем с той минуты, как он очнулся на обледенелом цоколе собственного памятника, — ужас полупрозрачных, рассыпающихся в прах рук, ледяная дыра под ребрами, пощечина на кладбище, унизительный отчет перед сонным участковым, пятитысячная подачка грязным могильщикам и этот проклятый, воняющий горелой бумагой окурок в пальцах, — разом прорвало плотину офицерской выдержки.
Загорский с силой швырнул недокуренную сигарету прямо в лужу засохшего кофе на полу и рванулся вперед, опрокинув бедром венский стул, который с сухим треском снова грохнулся на доски.
— Довольно! — заорал корнет во всю мощь своих гвардейских легких, багровея лицом и нависая над сидящим черным псом с сжатыми до хруста кулаками; круглый шрам на его правом виске налился сизой кровью. — Хватит с нас этого маскарада! Кто ты такой, черт тебя подери, чтобы распоряжаться нами как крепостными холопами?! Да, я убил женщину! Да, я шулер, бретер и клятвопреступник, я пустил себе пулю в лоб, чтобы не идти на каторгу! Но я человек, слышишь ты, тварь в собачьей шкуре?! А ты — ты вырыл из могилы двенадцатилетнюю девчонку, убитую током, выпотрошил ей душу, засунул в нее свои коды от каких-то лабазов и посылаешь ее как дрессированную собачонку за тряпьем! Ты чудовище! Ты в тысячу раз хуже и подлее меня!
Он тяжело, со свистом дышал, готовый вот-вот ударить сапогом в широкую черную грудь собаки, но тут же из угла, перекрывая его крик, хлестнул полный неистовой, ядовитой ненависти голос Ангелины Ивановны:
— Замолчи сию же секунду, лицемер! — княжна шагнула от стены к столу, ее белое лицо перекосилось от презрения. — Кто смеет здесь говорить о подлости и чести?! Ты?! Шнурочный душитель, вор, шаривший по моим шкатулкам, пока мое тело еще билось в судорогах на ковре?! Не смей прикрываться этим ребенком, трус — ты дрожишь только за собственную шкуру, потому что боишься снова рассыпаться в труху!
— Замолчите вы, княжна! — бешено обернулся к ней Загорский, срывая голос на фальцет. — Если бы не ваши проклятые бриллианты и не ваш петербургский снобизм…
— Ах, мои бриллианты виноваты в том, что ты шулер и убийца?! — сорвалась на визг Ангелина Ивановна, хватая со стола пустой граненый стакан, только что снятый со лба мертвеца, с явным намерением пустить его в лицо корнету.
— Да заткнитесь вы оба, психи ненормальные! — перекрывая обоих дворян, звонко и злобно закричала с табурета Нина, зажимая ладонями уши. — Орут и орут, как в сумасшедшем доме!
В тесной, раскаленной чугунными регистрами кухне, под низким потолком, затянутым сизым бумажным чадом «Кэмела», вспыхнул настоящий, захлебывающийся истерический ад. Трое мертвецов из разных столетий, запертые в чужом протухшем срубе, кричали друг на друга, трясясь от ненависти, ужаса и бессилия перед фактом собственного возвращения.
Черный лабрадор не шевелился и не повышал голоса. Он просто открыл пасть на ширину ладони и издал один-единственный короткий звук.
Это не был собачий лай, и это вообще не было звуком в человеческом понимании акустики. Из собачьей гортани вырвался плотный, сжатый до чудовищной массы инфразвуковой и полевой удар — такой глухой, всесокрушающий пространственный хлопок, будто прямо посреди кухни мгновенно схлопнулся вакуумный купол.
Воздух в избе разом обратился в камень. Матовый стеклянный абажур на витом шнуре метнулся под самый потолок; чугунные трубы отопления вдоль стен протяжно, жалобно загудели, осыпая на пол сухую бурую окалину; синее пламя в смотровом окошке котла АГВ сплющилось в тонкую полоску, а запотевшее стекло в оконной раме выгнулось наружу со зловещим треском.
Но главный удар пришелся не по бревнам и чугуну, а прямо по открытым, беззащитным нейронным узлам трех пересобранных мозгов.
Истерику оборвало в одну сотую доли секунды, словно перерубили топором кабель. Загорского, стоявшего над столом, швырнуло назад с такой силой, что он рухнул спиной на буфет и тяжело осел на четвереньки прямо возле пятна от покойника, хватая ртом воздух. Ангелина Ивановна выронила граненый стакан — он глухо стукнулся о половицу и откатился к печке, — а сама княжна, потеряв опору в коленях, мешком сползла по бревенчатой стене на деревянную лавку, зажимая обеими ладонями виски. Нина на табурете сложилась пополам, уткнувшись лбом в собственные острые колени.
В кухне наступила мертвая, звенящая в ушах тишина.
Люцифер спокойно закрыл пасть, сделал один мягкий шаг вперед и сел прямо перед стоящим на коленях корнетом. Его темные глаза смотрели на людей сверху вниз — без гнева, без торжества, с той ледяной, усталой трезвостью, с какой хирург смотрит на бредивших под наркозом пациентов.
— Вы слишком много о себе мните, — произнес низкий, сухой голос из собачьей груди, и теперь каждое слово ложилось в оглушенную тишину с пудовой тяжестью. — Вы вообразили себя трагическими фигурами в некоем величественном аду. Спешу вас разочаровать. Здесь нет ни ада, ни театра, ни воздаяния. Вы здесь исключительно потому, что лежали в десяти саженях за этой кирпичной стеной, ваш возраст и пол совпали с выдумкой покойного пьяницы, а ваши мозги после смерти оказались достаточно засорены, чтобы не пропустить наружу мое присутствие.
Загорский, опираясь дрожащей рукой о край венского стула, попытался поднять голову, чтобы возразить, но пес посмотрел ему прямо в зрачки — и внутри сознания корнета и генеральской вдовы одновременно, без всякого их желания, с беспощадной механической четкостью вскрылись те самые запечатанные пласты памяти, которые оба они больше века прятали даже от самих себя за красивой декорацией «роковой карточной страсти» и «невинно убиенной добродетели».
— Честь гвардейского офицера? Невинная жертва из высшего света? — сухо и ровно констатировал голос собаки. — Посмотрите на себя без пудры и эполет.
И они увидели.
Перед внутренним взором Загорского — но так ярко, осязаемо и публично, что эту картину в едином контуре видели и Ангелина, и сжавшаяся на табурете девочка, — вспыхнул не парадный плац и не зеленое сукно благородного Английского собрания. Вспыхнула душная, пропахшая клопами, кислым вином и сладковатым чадом опиумных трубок задняя комната полуподвального притона в Вяземской лавре у Сенной площади, осень тысяча восемьсот восемьдесят девятого года. Там, на сальном диване, в расстегнутой, залитой блевотиной батистовой сорочке валялся он сам, корнет Загорский: за неделю до этого он уже не в штосс играл, а за гроши сдавал ростовщикам краденые у собственной матери серебряные оклады с икон и подпаивал в отдельных кабинетах шестнадцатилетних модисток с Гороховой для полковых стариков, получая за сводничество отсрочку по фальшивым векселям. Никакого бретерства и никакого демонического рока не было — была мелкая, липкая, трусливая слякоть опустившегося приживала, который полез в спальню к вдове со шнуром в кармане просто потому, что в притоне ему грозили переломать ноги кочергой.
Загорский глухо застонал, закрывая лицо обеими ладонями, усыпанными серой пылью с пола, но безжалостный луч тут же сместился на деревянную лавку — к Ангелине Ивановне.
И ледяная, неприступная княжна Мещерская, только что кричавшая о лакейском веке и оскверненной молитве, вдруг дернулась всем телом, словно с нее посреди площади сорвали платье.
Перед ними открылся закрытый для полиции четвертый этаж доходного дома купца Лопатина на Литейном проспекте — тайные «четверги» под вывеской модной белошвейной мастерской, куда безутешная генеральская вдова в густой траурной вуали приезжала в наемной карете через черный ход со двора. Густой, дурманящий запах жженого гашиша и эфира, зеркальные ширмы, липкий шелк турецких оттоманок и она сама — столбовая дворянка Доробогатова, в полном беспамятстве, с размазанной по подбородку сурьмой, катающаяся по ковру среди пьяных биржевых маклеров, заезжих французских парикмахеров и выгнанных из корпуса юнкеров, которым она сама же платила из генеральского наследства за самые грязные, немыслимые унижения. И Загорского она пустила в свой гороховский дом в тот мартовский вечер вовсе не для светского чаепития — они были повязаны одной и той же петербургской сточной канавой, одним шантажом и одной грязью задолго до того, как шелковый шнур от портьеры лег ей на горло.
В кухне стало так тихо, что было слышно, как осыпается табачный пепел в блюдце на столе.
Ангелина Ивановна сидела на лавке, уткнувшись побелевшим лицом в ладони; ее высокая прямая спина под черным платком вдруг согнулась, ссутулилась, превратившись в спину раздавленной, старой женщины. Загорский стоял на одном колене у буфета, глядя в некрашеные доски пола пустыми, выжженными стыдом глазами. Между ними больше не было ни сословного пафоса, ни благородного негодования — оба они сидели в своей подлинной, вывернутой наизнанку наготе.

