
Полная версия:
Изнанка
– Ты бы хоть пятьдесят грамм за помин души принял, а? – Владислав Барганов посмотрел на сына с упреком. – На похороны опоздал. И даже помянуть не хочешь! Иэх, Андрюха! – Ему снова до слез стало жалко жену и себя. – Мама-то наша! Иэх, Андрюша!
– Она долго болела? – Андрей отодвинул рюмку. – Не буду я пить. Почему не написали, если болела?
– Она писа-ала! – Барганов-старший вдруг взвыл как избитый пес. – Писала! Напишет – и порвео-от, и вы-ыбросит! Что, говорит, я буду сыночка волновать? У него там, говорит, своя жизнь, зачем я ему буду голову забивать? Писала! А ты даже не позвонил ни разу, сын называется! А мы тут, может, уже померли давно!
– Не ори. – Андрей говорил негромко, но отец прекратил истерику, только всхлипнул напоследок. – И ты, кажется, вполне здоров. Вон, уже полбутылки влил в одну харю, а до этого наверняка на поминках принял.
– А тебе, значит, не нравится. Тебе, может, хочется, чтоб мы оба, в одночасье, да? А ты бы тогда квартирку продал и денежки прикарманил, да?
– Да иди ты. – Андрей встал. – Я переночую, а утром уеду, взял билет на проходящий. – Он задвинул стул, выровнял его, как всегда делала мать.
– Недолго болела. – Голос отца застал Андрея на пороге кухни. Судя по звукам за спиной, Барганов-старший налил себе и выпил. – Ослабела как-то, а потом в больницу забрали. И все. А за пару дней до того, как… Ну, в общем, сказала, где бумажка с адресом лежит. Говорит: отправь телеграмму потом. Пусть приедет. Я отправил.
Оборачиваться Андрей не стал. Постоял немного и вышел, прикрыв за собою дверь.
В его бывшей комнате мало что изменилось. Все та же кровать, шкаф и письменный стол на том же месте. Только теперь на нем не учебники, а швейная машинка. После его отъезда у матери наконец появилось постоянное место для шитья, а то вечно моталась со своими причиндалами по всей квартире: пока отец на работе – в зале, которая заодно была родительской спальней; вечерами – на кухне. А машинка все та же. И подушечка для иголок с вышитым цветком. И ножницы. Он взял их, щелкнул лезвиями. Острые.
Открыв гардероб, уткнулся взглядом в армейский китель. Пушечки на петлицах похожи на раскрытые ножницы. Странно, что раньше не замечал. Среди материнских вещей – плечики с его подростковой одеждой. Рубашка в мелкую красно-синюю клетку, коричневая ветровка, джинсы – то, что они тогда называли джинсами, штаны из серо-синей шершавой ткани, купленные в «Детском мире». Зачем она все это хранила? Надо было выбросить давно.
Вернулся к столу. Сел, открыл ящик. Пакетики, коробочки, сверточки. Нитки, пуговицы, ленты, кружева. Всегда была запасливая, всегда лежало «на всякий случай».
Журналы и каталоги. Новых мало, в основном те, что он помнил с детства: болгарские, польские, несколько немецких. Привозили знакомые, дарили, мать принимала с благодарностью и восторгом. «Смотри, Андрюша, какая красота! Ну вот же мелочь, ерундовина: рубашечка сине-белая, а пуговички красными нитками пришиты! И красиво, правда? Почему у нас так не шьют?» – Изумлялась, касалась сухих губ исколотыми пальцами, привычным жестом закладывала за ухо выбившуюся прядь. «А фестончики какие! А защипы! Надо мне такое тоже сделать, у меня как раз клиентка завтра будет, ей очень подойдет!»
У нее, конечно, был талант. Настоящий, большой. Андрей с детства смотрел, как мать работает, но только позже, когда начал шить сам, осознал, какой тонкий был у нее вкус. Приходили эти полудеревенские тетки, просили платья из телевизора – «как у Пьехи» или «как у Пугачевой». Она соглашалась, но пока снимала мерки, говорила негромко: «А давайте мы вот тут подрезик сделаем, а? Это подчеркнет талию. Давайте попробуем. А если не понравится, я бесплатно переделаю. Будет как у Пьехи, но еще лучше».
Он старался быть дома, когда эти женщины, не знающие себя, придавленные бытом, измученные смутным ощущением неправильности мироустройства, приходили в последний раз, за готовым заказом. Они стояли перед зеркалом (все шкафы в их квартире были с большими зеркалами) и не верили глазам.
Андрей сложил журналы обратно в ящик. Может, забрать парочку на память? Пока в съемную квартиру отвезти, а потом, если все пойдет так, как он задумал, появится и собственная. И там, возможно, Андрей даже почувствует себя дома.
Он еще раз осмотрелся. Да, мало что изменилось. Шторы новые. Дурацкие какие, с оборками. И запах другой. Пыль, что-то химическое и немного – лекарства. На столе в зале лежали документы; среди них наверняка было и свидетельство о смерти. Но он не хотел смотреть. Неважно, что там написано.
Он опоздал совсем ненадолго. Бежал с поезда, прямо у ворот кладбища наткнулся на похоронную процессию, но все были незнакомыми – и толпа в черном, и лицо на портрете. Чужая смерть. Боль, которую не почувствовать. Горе, которое не разделить.
Нужный участок он так и не нашел. Положил цветы на одну из свежих могил и поехал в родительскую квартиру.
– Ревизию проводишь? – Отец стоял в дверях, смотрел на Андрея с кривой ухмылкой. – Можешь забрать все, что хочешь. Да вообще все отсюда можешь забрать! – Барганов-старший взмахнул рукой, пошатнулся, ухватился за косяк.
– Что, место для новой жены хочешь освободить? Не рановато ли?
– Зачем ты так? Эх, Андрюха! – Отец зашел в комнату, с размаху плюхнулся на старую кушетку, застонавшую под его отяжелевшим задом. – Я ведь любил маму твою, знаешь как…
– Ты хоть передо мной тут безутешного вдовца не разыгрывай. Я знаю. И ты знаешь, что я знаю. – Андрей оскалился. – Вряд ли у тебя все та же, что была двадцать лет назад. Сколько их было за это время? Не отвечай. Не хочу я знать.
– А я могу ответить, за мной не заржавеет. Только ты мне сначала скажи. Ты вот тогда, перед училищем, мне угрожал. Что матери расскажешь, что в редакцию сообщишь о моем, так сказать, моральном облике. Я спросить тебя хочу: ты что, правда смог бы? Не, серьезно? Заложил бы родного отца?!
– Какая разница? Главное, что ты тогда поверил, что я могу. И испугался. Зассал, как тогда пацаны говорили. Чего, кстати? Я дурак малолетний был, но ты-то должен был понимать, что времена изменились. Что всем стало наплевать, кто, где, кого и в какие дыры… Девочка, правда, совсем молоденькая была. Совершеннолетняя хотя бы? – Андрей посмотрел в лицо отца, тот отвел взгляд. – Ладно. Живи как знаешь. А мне ничего не надо, только ножницы возьму на память. Я там на столе в зале оставил деньги на памятник. Надеюсь, не пропьешь. – Андрей вышел в коридор, вернулся с кожаной сумкой-планшетом, достал айфон. – Все, я лечь хочу. Завтра уйду рано, можешь не вставать и не провожать меня. И мне позвонить нужно, выйди. Вай-фая у тебя, конечно, нет?
– Сотовый? Есть! – Отец неуверенно поднялся. – А у тебя, что ли, батарейка разрядилась?
– Забудь. Все, я спать. Устал.
– Во сколько тебе вставать?
– В восемь. Ты вряд ли проснешься. Замок у вас прежний, защелкну. – Андрей поморщился, глядя на отца, стоящего на полдороге к двери. Вся комната провоняла перегаром и еще чем-то, неприятным и даже пугающим. У одной из его любовниц (давней, еще времен училища) была собака – старый кобель, почти слепой, с кривыми артритными лапами. От него пахло так же: гнилыми зубами, ссаньем, прелой шерстью. – Иди уже.
– Что, на кладбище так и не сходишь? На похороны опоздал, на поминках не был и на могилу не пойдешь? – Отец все еще стоял в дверях.
– А это что-то изменит? Если я схожу, она что – воскреснет?! – Клокочущий рык, вырвавшийся из глотки Андрея, заставил отца вздрогнуть. Закрывая дверь, он рыгнул и тихо выругался.
Расстилать постель Андрей не стал, раздеваться тоже. Поискал плед, но не нашел и укрыл ноги старым байковым халатом матери. Только сначала открыл окно: хотелось, чтоб из помещения выдуло, вытянуло смрад.
Отец еще ходил по квартире, шаркал тапками, звенел посудой. Но скоро все умолкло – и в квартире, и на улице, только вдалеке проехала машина, вбивая в тишину гвозди смутно знакомого ритма.
Падая в сон, Андрей остро, до жгучего пота пожалел о том, что не сообщил матери свой нынешний адрес. Почтальон не застал дома ни Вальку, ни его родных и просто сунул телеграмму в почтовый ящик. Ханкин мог вообще туда не заглянуть. Мог не найти телефон Андрея. Мог не дозвониться. Смерть затерялась бы в ворохе бесплатных газет, объявлений о скидках на пластиковые окна и стоила бы не больше, чем весь этот бумажный мусор. А Андрей жил бы дальше и ничего не знал…
Проснулся он оттого, что замерз. Халат лежал рядом; кажется, Андрей обнимал его во сне. В комнате по-прежнему пахло отцом. Ночью, ворочаясь, он ощутил взгляд и вроде заметил силуэт в дверях, но дремота надавила на веки, увела в темную глубину к безглазым и безъязыким теням.
Он умылся, с отвращением посмотрел на свое отражение в тусклом зеркале. Можно доспать в поезде. Если получится.
Отец ждал его у входной двери. Свежая рубашка, брюки с наглаженными стрелками. Он даже причесался и прополоскал рот какой-то гадостью, пахнущей как освежитель в ресторанном сортире.
– Андрюша, я тут собрал тебе… Возьми. Возьми! – Отец тыкал в грудь Андрея небольшим свертком.
– Не нужно. Не нужно мне ничего! – Он почти сорвался на крик и вспомнил, что забыл материны ножницы. В прихожую вернулся уже спокойным, взял из рук отца пакет, положил в сумку. – Отойди, мне пора.
– Ты там как вообще? Работаешь? Кем? Шьешь, как мама? – Отец заглядывал Андрею в лицо, обшаривал его глазами, словно искал что-то.
– Отойди.
– А телефон мне дашь? А адрес? Или на тот же слать, если что?.. Я же тоже уже, я тоже могу, как мама…
– Не нужен тебе ни телефон, ни адрес, – Андрей сдвинул отца в сторону, повернул разболтанный рычажок замка. – Такие, как ты, не умирают.
В автобусе было полно народа, и Андрей пожалел, что не взял такси. За мутным окном проплывал родной город, изменившийся, но по-прежнему блеклый, словно застиранный, с нечастыми заплатками вывесок и рекламных щитов.
Стоя в проходе стонущего тормозами автобуса, он привычным жестом повернул правую руку ладонью наружу и расслабил кисть. Но сегодня давняя забава – узнавать людей с помощью случайных прикосновений – не принесла радости. Лето выдалось прохладным; небо смотрело угрюмо, то и дело роняя из-под набрякших век скупые слезы, не приносящие облегчения. Дешевый деним, плащовка, еще плащовка, велюр, снова деним. Скучно. Один раз прошуршало, скользнуло по руке шелковое, струящееся, но он не успел обернуться. И все же к концу поездки Андрей взбодрился; толкающиеся, трущиеся об него люди зарядили его утренней злостью и готовностью дожить хотя бы до вечера.
Вдоль тротуара, ведущего к зданию вокзала, стояла череда торговцев. Сувениры, грибы в пакетах, одноразовые тарелки, в которых под пищевой пленкой прели картошка и малосольные огурцы. «Странно, что до сих пор не разогнали их. – Андрей открыл молнию на сумке. – Что там со временем? Вышел раньше, теперь, наверное, придется торчать на вокзале».
– Сынок, ягодок купишь в дорогу? Сынок! – Он не сразу сообразил, что невысокая пожилая женщина в бежевом плаще и черном берете обращается к нему. – Ягодки. Свежие, вчера собирала. – В ее словах не было ни мольбы, ни навязчивой настойчивости, только спокойное достоинство.
Андрей остановился, начал рыться в сумке: мелочь из кармана он потратил в автобусе, а портмоне утонуло где-то на дне, придавленное отцовским свертком.
– А что это? И сколько стоит?
– Так морошка же! Как раз сейчас самое время для нее. Полезная ягода, аскорбинки больше, чем в апельсинах. Двести рублей стакан. Возьмешь?
– Да, давайте. Сейчас только достану…
– А ты не местный, сынок? Наши-то все знают морошку. – Женщина вытянула откуда-то чистый пакет, поставила в него высокий пластиковый стакан, полный желто-оранжевых с алым румянцем ягод.
– Давно не был, забыл. – Андрей протянул пятисотрублевую купюру. – Извините, только так.
– Да ничего, я сейчас. А ягода полезная, от лихоманки помогает, ну, от лихорадки то есть. А бабушка моя не называла ее морошкой, а говорила «глажи».
– Как? Как вы сказали?
– Глажи. На вот, возьми! – Женщина протянула ему три мятые сторублевки.
– Знаете, не надо ничего. – Андрей положил пятьсот рублей на картонный ящик, где рядком стояли стаканы с морошкой. – Простите меня. Я пойду.
Метрах в десяти он зачем-то оглянулся. Женщина смотрела ему вслед, прижав к груди закатного цвета сверток.
На Петьку Калякина он наткнулся, едва войдя в здание вокзала. Время подсушило бывшего врага, словно все эти годы держало его в теплой духовке. Лицо, по-прежнему грубое, обрело тяжеловесную выразительность, как у древних идолов; фигура тоже подобралась, стала компактной и ладной, словно ее части наконец притерлись друг к другу. Калякин стал красивым мужиком. И был похож на отца. Дорогая куртка полувоенного образца только подчеркивала сходство.
– Барганов. – В низком голосе Калякина не слышалось вопроса, только легкое удивление.
– Калякин, – так же утвердительно произнес Андрей.
– Сто лет.
– Да.
– Какими судьбами? – Калякин посторонился, пропуская тетку с чемоданом на колесах. С глянцевого розового бока таращилась слюнявая бульдожья морда. – Торопишься?
– Поезд минут через сорок, так что…
– Может, постоим тогда? – Калякин неопределенно махнул рукой в сторону зала ожидания. – Я только водиле своему позвоню, чтоб подождал где-нибудь в сторонке.
Калякин взял в киоске кофе и пирожки, от протянутых Андреем денег отказался:
– Брось. Ты ж вроде в гостях. – Он откусил от пирожка и скривился, но продолжил жевать. Тяжелые челюсти двигались с механической неостановимостью. – Говно, конечно. Но жрать хочется, не успел позавтракать. А помнишь, продавали возле вокзала и у гастронома жареные пирожки? Длинные такие, похожие то ли на сосиски, то ли на здоровенные патроны. Я больше всего с ливером любил.
– И я. – Андрей глотнул кофе.
– Так ты чего тут? – Калякин потянулся за следующим пирожком.
– Мать… – Андрей запнулся.
– Болеет? А!.. Соболезную.
– Спасибо. – И калякинское сочувствие, и его благодарность мало что значили, но звучали странно уместно; привычные формулы, словно гири, падали на невидимые весы и приводили мир в относительное равновесие.
– А отец?
– Жив. Что ему сделается. А твои?
– У матери крыша поехала. Сначала заговариваться начала, потом стала тащить в дом что ни попадя. А как начала голая по району бегать, пришлось ее в пансионат пристроить. Лежит. Овощ уже почти. А отец… Ну, ты знаешь, – Калякин усмехнулся. – Год еще прожил после того, как мы тогда… поговорили.
Они помолчали.
– Извини. – Андрей допил кофе, сунул в стакан пирожок, смял в руке, швырнул жирный ком в высокую урну.
– И ты меня. – Калякин достал из кармана отглаженный платок, вытер губы и руки. – Может, выйдем, покурим?
«Поезд омер… бург осква … бывает на … ый путь». Каждый раз, слушая вокзальные объявления, Андрей начинал сомневаться, все ли у него в порядке со слухом.
– Мой, похоже. И я не курю. – Он улыбнулся. – Ладно, бывай, Петь. Ты в порядке вроде, судя по… Да по всему. Я рад.
– Слушай. – Калякин остановил его робким, каким-то детским жестом. – Я спросить хотел. Откуда ты тогда знал? Ну, про всех нас?
– А, это! – Андрей усмехнулся. – Да это просто. Я думал, вы еще тогда догадались. Они же все у моей матери шили что-нибудь – и твоя мать, и друзей твоих. – Калякин поморщился. – Квартирка у нас небольшая, все слышно. Это теперь психотерапевты есть, а тогда подругам на жизнь жаловались. И портнихам.
– А, ну да. Точно. – Калякин снова вытер руки скомканным платком. – Вот жизнь, да? Знаешь, Никонов и правда в дурку попал. А Серёню убили, зарезали прямо на улице. Говорили, что любовник. Ну, что он… Я как подумаю об этом, меня прям передергивает.
– Да? Ну ладно. Все, Петь, пойду я. Будь.
Его купе в последнем вагоне оказалось пустым. Он сел к окну. Напротив на парковке приземистый мужик грузил в багажник розовый чемодан: стоящая рядом женщина тискала небольшую пятнистую собаку.
Поезд тронулся. Радио всхлипывало слащавой попсой: что-то про пароль и любовь, которая спасет мир. На плечи навалилась откормленная усталость, заставила склонить голову и прикрыть глаза.
– Ваш билетик и паспорт, пожалуйста!
Чтобы достать документы, пришлось выковырять из сумки разлохмаченный сверток. Когда проводница, пообещав кофе («через полчасика, вы не волнуйтесь, я принесу, печенье, вафли, минеральная вода?»), наконец ушла, он поднялся и взял в руки «гостинчик». Так говорила мать, приезжая от родственников: «Андрюша, я тебе гостинчик привезла!»
Он уже почти вышел из купе с отцовским свертком в руках – выбросить, забыть, словно и не было его, но снова присел к столу и развернул смятую газету.
В склизком целлофановом мешке лежала грубо нарезанная копченая колбаса и влажный хлеб. В другом пакете, застиранном, но чистом, с рекламой каких-то духов, оказалась жестяная коробочка из-под монпансье времен его детства.
«Сладенького в дорогу дал заботливый папаша, – Андрей неожиданно развеселился. – Посвежее ничего не нашлось, конечно. Сколько лет этим конфетам? Даже интересно, во что они превратились».
Коробочка открылась неожиданно легко, словно ждала, чтоб в нее заглянули.
Сколько же ему было? Лет тринадцать, наверное. Не больше. Последний подарок отцу на день рождения. Тогда, сэкономив на ерунде, вроде булочек в школьной столовой и газировке, на которые иногда отстегивала мать, он три дня обходил полупустые магазины в поисках подарка. Идея родилась в последний момент, когда он уже отчаялся: ремешок для часов, любимой отцовской игрушки, предмета его гордости. Командирские – «нырять можно!».
На витрине полоска рыжей кожи смотрелась солидно, даже роскошно, но дома показалась ему жалкой. В уже почти мужской руке Андрея она выглядела ничего не стоящей безделицей, отмазкой. Что делать-то?! А если устроить сюрприз? Аттракцион, загадку! Вырвав лист из журнала «Советский экран», он завернул ремешок в улыбающееся лицо Гурченко и торс Янковского. Уже лучше. И еще слой, и еще, и еще один. Порывшись в запасах матери, он отыскал атласную ленту темно-синего, мужского цвета, перевязал сверток и представил отца: как он поочередно разворачивает глянцевые листы, как веселится над шуткой, как предвкушает: что же там?
День рождения выпал на субботу. К тому времени, когда Андрей проснулся, отец успел сходить к пивному ларьку и сидел на кухне с табуретом между ног. С черно-белого газетного портрета одним глазом смотрел рабочий в каске, рядом с ним лежала худая голая вобла, стоял бидон и высокая керамическая кружка – специальная, пивная. Ее накануне подарили отцу коллеги, и он долго хвастался жене и сыну: «Видите? Ценная вещь! Я видел похожие в универмаге, стоят рублей пятнадцать, не меньше. Уважают меня, уважают!»
– Папа, это тебе! С днем рождения! – Андрей торжественно вручил отцу сверток и присел к столу, заранее улыбаясь.
– Сын! – Отец икнул. – Вырос, сынок! Вон какой подарок отцу приготовил! Мать, иди сюда, будем смотреть!
Мать еще долго металась между кухней и комнатой. Что-то негромко объясняла мужу, который то успокаивался, то снова начинал орать во весь голос: «Ты! Ты во всем виновата! Кого ты вырастила, а? Куда смотрела? Не могли вместе нормальный подарок купить? Свинота какая! Хрень какую-то принес, дешевку, навертел на нее… А сама-то? Рубашка опять, трусы, носки – ни ума, ни фантазии! А этот? Над отцом насмехается, говнюк, над родным отцом!» После мать снова заходила к Андрею, который лежал на своей кушетке, вжав лицо в подушку, уже совсем мокрую.
Он не помнил, чтоб хотя бы раз плакал после того дня. И никак не мог поверить, что отец сохранил тот ремешок. Но именно он лежал в коробке из-под монпансье, вставленный в те самые, командирские часы. Или это другой, просто похожий? Отец явно носил его, судя по одной затертой и растянутой дырке. Зачем?! Зачем он отдал ему эти часы? Издевается? Хочет напомнить о том, что они связаны, связаны навсегда – кровью, общим прошлым, многолетней нелюбовью?
– Эт к-какой вагон? – Дверь купе рывком открылась, в образовавшемся проеме стоял, пошатываясь, высокий улыбающийся парень. – Др-руг! Какой вагон? А рыс-стор-ран в какую сторону?
Андрей пожал плечами, парень махнул рукой и, улыбаясь и пошатываясь, исчез из поля зрения. От запаха пива Андрея замутило. Он сунул часы в карман джинсов, скомкал газету, чуть было не прихватив салфетку со стола.
В плохо освещенном туалете пахло освежителем и мочой. Он несколько раз умылся, но тягостная дурнота не проходила, сидела внутри, перекатываясь от вагонной качки от горла вниз и обратно. В очередной раз подняв голову от раковины, он глянул в зеркало и отшатнулся – настолько лицо-отражение было похоже на отцовское. Он всегда знал, что у него нос и разрез глаз, как у отца, но материнский рисунок губ, ее вьющиеся волосы, ее высокий лоб скрадывали это сходство. Раньше скрадывали. Время стирает с лиц зыбкое, оставляет главное; поэтому братья и сестры, в молодости совсем разные, становятся похожи друг на друга. А у Андрея никого нет. Он стареет, и с годами каждая отражающая поверхность все чаще будет показывать ему человека, которого он предпочел бы больше никогда не видеть.
Он сунул руку в карман, достал часы, осмотрелся. Заметив на двери крючок для полотенца, обернул ремешок вокруг воображаемой руки, застегнул (шпенек охотно проскользнул в привычное отверстие), повесил получившийся ошейник на крючок и вышел.
КАТЯКлюч от своей квартиры Катя вручила Ленке на второй год совместной работы:
– Возьми, пожалуйста, ладно? У меня есть, еще один у Иоланты, для Таши лежит комплект, но я хочу, чтоб у тебя тоже был. На всякий случай.
– И на какой такой случай, а?
– Ну мало ли. Вдруг со мной что-то случится, а Таша…
– Кать, не пори ерунды. Ты молодая, здоровая, что может случиться? Я возьму, конечно. Но только чтоб ты не волновалась.
– Ну и хорошо. – Катя чмокнула Ленку в щеку, еще более пухлую, чем в юности. – Я же рассеянная, могу просто забыть или потерять. Так что и ты не волнуйся. Тем более что тебе нельзя.
– Да ладно! – Ленка погладила свой огромный живот. – Я нормально. Еще лучше хожу, чем в первый раз: ни токсикоза, ни отеков, вообще ничего. Только на животе очень хочется полежать, а на арбузе фиг поспишь. Жду не дождусь, когда он вылезет уже. – Ленка снова погладила живот, потом поморщилась и почесала.
– Пихается? Можно потрогать? – Катя потянулась рукой.
– Трогай, конечно. Можешь и поговорить с ним. Санечка, это тетя Катя, моя лучшая подруга.
– Точно уже решили, что в честь дяди Саши назовете? А если все-таки девочка? Александрой будет? – Под Катиной ладонью шевелилось живое, странное, восхитительное. – Тетя Люся обрадуется, наверное. Как она, кстати?
Дядя Саша умер полгода назад смертью праведника: просто не проснулся. Катя на похороны не пошла. Таша болела ветрянкой и страдала – не столько от температуры, сколько от зуда и ощущения себя некрасивой. Маму она ни в какую не хотела отпускать от себя, хотя Иоланта была готова подменить Катю в любой момент.
– Лен, прости, не получается никак. – Катя бормотала в телефонную трубку извинения и чувствовала себя полной и окончательной свиньей. – Я так соболезную тебе! И тете Люсе передай, что я ее люблю. И Сергею – мое сочувствие.
– Кать, спасибо! Ох, – подруга шумно высморкалась прямо в динамик, – мы тут, конечно, все на нервах, но ты не переживай. Родня уже приехала, место оплатили, поминки заказали. Людей много будет. Маме передам все. В общем, нечего нести в народ инфекцию, лечитесь там, и выходи скорей на работу, а то я скучать буду.
Через неделю, когда Катя пришла в офис, все столы были уставлены тарелками с пирожками, и Ленка настойчиво предлагала их всем подряд: своим подчиненным, приходящим курьерам, соседям по офисному центру:
– Девять дней сегодня. Съешьте за помин души раба божьего Александра. – Вид у Ленки был грустный и благостный одновременно.
Вечером, когда пирожками были накормлены все голодные, а сытые унесли по две-три-четыре штуки с собой, Катя зашла в Ленкин кабинет – небольшую выгородку, где «генеральный директор» проводила минимум времени, только когда принимала посторонних посетителей.
– Лен, я вот принесла все договоры, которые дома проверила. И вычитала несколько текстов, они у тебя на почте с пометками. Ты как вообще? Как все прошло? Извини, что я раньше не спросила. – Катя придвинула стул к Ленкиному столу, коснулась ее руки.
– Ой, – Ленка икнула и захихикала, – обожралась я. В этот раз пироги у матери – прям чума, да? Пышные, как пуховая перина. Она говорит, тесто вверх перло и перло, не успевала обминать. И духовка в этот раз пекла просто зашибись. Она обычно с одного бока прижаривает больше, а тут – все пироги ровные, румяные, один к одному! Мама сказала: прямо чувствую, как папа мне помогал, ни на секунду не отходил.



