Читать книгу Призрак Оперы (Гастон Леру) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Призрак Оперы
Призрак Оперы
Оценить:

4

Полная версия:

Призрак Оперы

Инспектор попытался возразить, но Ришар оборвал его, рявкнув: «Молчать!». Затем, когда уста подчиненного, казалось, надежно сомкнулись, директор велел им открыться вновь.

– Кто же это такой – Призрак Оперы? – осведомился он с глухим рычанием.

Но инспектор уже не мог вымолвить ни слова. Отчаянной мимикой он давал понять, что не знает ровным счетом ничего или, вернее, знать не желает.

– Вы сами-то его видели, этого Призрака?

Резким движением головы инспектор показал, что никогда с ним не встречался.

– Тем хуже, – холодно резюмировал господин Ришар.

Инспектор вытаращил глаза, словно не понимая, в чем причина столь зловещего вывода.

– Тем хуже, – пояснил директор, – ибо я призову к ответу всякого, кто его не видел! Раз он повсюду, недопустимо, чтобы его нигде нельзя было обнаружить. Я желаю, чтобы служащие исполняли свои обязанности должным образом!

Глава V

Продолжение истории ложи № 5

Произнеся эти слова, господин Ришар более не удостаивал инспектора вниманием и погрузился в обсуждение текущих дел с только что вошедшим администратором. Инспектор рассудил, что может удалиться, и принялся потихоньку – до того осторожно, что и не заметишь – пятиться к дверям. Однако господин Ришар, заприметив сей маневр, пригвоздил беднягу к месту громовым окриком:

– Ни с места!

По распоряжению господина Реми уже послали за билетершей, проживавшей на улице Прованс, в двух шагах от театра. Вскоре она предстала перед начальством.

– Ваше имя?

– Матушка Жири. Вы меня превосходно знаете, господин директор; я мать малютки Жири, а стало быть – и малютки Мег!

Сказано это было тоном столь суровым и торжественным, что на мгновение господин Ришар даже смешался. Он окинул матушку Жири взглядом: вылинявшая шаль, стоптанные башмаки, поношенное тафтяное платье и шляпа цвета сажи. По лицу директора было совершенно очевидно, что он не имеет ни малейшего представления об этой женщине и не помнит ни матушку Жири, ни тем более «малютку Мег». Но гордость старой билетерши была столь велика, что она воображала, будто ее знает весь свет. Полагаю, именно от ее имени и пошло известное закулисное словцо «жири»; когда одна артистка упрекает другую в пустой болтовне, она бросает: «Всё это одни лишь жири».

– Не имею чести знать! – наконец объявил господин директор. – Но это не мешает мне желать уяснить, что же приключилось с вами вчерашним вечером, коль скоро вам и господину инспектору пришлось прибегнуть к содействию городового.

– Я как раз и стремилась повидаться с вами, господин директор, чтобы поведать об этом. Единственно лишь ради того, чтобы с вами не случилось таких же невзгод, как с господами Дебьенном и Полиньи… Те ведь тоже поначалу не желали меня слушать.

– Я вопрошаю вас не об этом. Я спрашиваю, что произошло вчера вечером!

Матушка Жири вспыхнула от негодования. С ней еще никогда не изъяснялись подобным образом. Она уже поднялась было, собираясь уйти и с достоинством подбирая складки юбки, при этом перья на ее шляпе цвета сажи грозно колыхнулись; но, передумав, вновь села и резко бросила:

– А случилось то, что опять принялись донимать Призрака!

Тут господин Ришар готов был уже взорваться гневом, но Моншармен поспешил вмешаться и сам повел допрос. Из него выяснилось, что матушка Жири находит совершенно естественным, когда в пустой ложе раздается голос, заявляющий о чьем-то присутствии. Объяснить это явление, ставшее для нее привычным, она могла лишь вмешательством Призрака. Его никто не видел, но все могли слышать. Сама она слышала его неоднократно, и словам ее следовало верить, ибо она никогда не лгала. Пусть господа директора справятся у Дебьенна и Полиньи или у господина Исидора Заака, коему Призрак сломал ногу!

– Как так? – перебил Моншармен. – Призрак сломал ногу бедняге Исидору Зааку?

Матушка Жири округлила глаза, дивясь столь вопиющему невежеству собеседников. И, наконец, снизошла до того, чтобы просветить этих двух несчастных простаков.

Случилось это еще в бытность господ Дебьенна и Полиньи, всё в той же пятой ложе и тоже во время представления «Фауста». Матушка Жири кашлянула, прочистила горло и начала так, словно вознамерилась исполнить всю партитуру Гуно целиком.

– Было это так, господин директор. В первом ряду восседал господин Маньера с супругой – те самые ювелиры с улицы Могадор, – а позади дамы пристроился их близкий друг, господин Исидор Заак. Мефистофель как раз пел: «Вы, что прикидываетесь сонной», и тут господин Маньера слышит у самого правого уха – ибо супруга его находилась слева – голос, который шепчет ему: «Ха-ха! Это вовсе не Жюли притворяется сонной!» А ведь жену его как раз и зовут Жюли. Он оборачивается вправо, желая узреть говорившего. И что же? Никого! Он трет ухо и думает: «Неужто мне почудилось?» А Мефистофель тем временем продолжает… Но, быть может, я докучаю господам директорам?

– Нет-нет, продолжайте.

– Господа директора изволят быть чрезмерно добры! – произнесла матушка Жири, скорчив гримасу. – Так вот, Мефистофель пел далее: «Катрин, которую я обожаю, зачем отказывать возлюбленному, что молит вас о столь сладком поцелуе?» И в то же мгновение господин Маньера вновь слышит в правом ухе: «Ха-ха! Уж Жюли-то не отказала бы Исидору в поцелуе!» Тут он уже оборачивается к жене и Исидору; и что же он видит? Исидор, протянув руку из-за спинки кресла, сжимает руку его супруги и покрывает поцелуями ту самую ямочку на запястье, что остается открытой над перчаткой… вот так, господа хорошие.

И матушка Жири сама припала губами к лоскутку кожи, видневшемуся сквозь прорезь ее тряпичной перчатки.

– Ну, вы понимаете, что миром дело не кончилось! Посыпались затрещины! Господин Маньера, человек столь же рослый и сильный, как вы, господин Ришар, отвесил Исидору Зааку, худому и тщедушному, как господин Моншармен – при всем моем почтении, – пару таких оплеух, что в зале поднялся невообразимый шум. Кричали: «Довольно! Он же его убьет!» Наконец Исидору удалось вырваться…

– Значит, Призрак всё же не ломал ему ногу? – осведомился Моншармен, уязвленный тем, сколь жалкое впечатление его сложение произвело на билетершу.

– Как это не ломал, сударь! – высокомерно отозвалась она, прекрасно уловив обиду в его голосе. – Сломал, да еще как! На парадной лестнице, когда тот в ужасе удирал; так приложился ногой, что бедняга не скоро вновь поднимется!

– Это Призрак пересказал вам те слова, что он шепнул на ухо господину Маньера? – продолжал Моншармен с серьезностью, которую сам находил чрезвычайно забавной.

– Нет, сударь, то сам господин Маньера мне рассказал. Так вот…

– Но вы сами-то, добрая женщина, доводилось ли вам беседовать с Призраком?

– Так же, как сейчас с вами беседую, дражайший сударь.

– И о чем же он с вами толкует?

– О чем? Просит принести ему маленькую скамеечку!

При этих словах, произнесенных с величайшим пафосом, лицо матушки Жири сделалось холодным и неподвижным, точно изваяние из желтого мрамора с красными прожилками, подобного сарранколенским колоннам большой лестницы. На сей раз Ришар вновь не выдержал и покатился со смеху вместе с Моншарменом и секретарем Реми. Лишь инспектор, умудренный горьким опытом, хранил мрачное молчание. Прислонившись к стене и лихорадочно перебирая в кармане ключи, он гадал, чем завершится это действо. И чем более дерзко вела себя матушка Жири, тем сильнее он опасался нового приступа ярости у директора. А та, в ответ на всеобщий хохот, осмелилась перейти к неприкрытым угрозам.

– Вместо того чтобы шутить с Призраком, – вскричала она с негодованием, – вам бы лучше последовать примеру господина Полиньи, который на собственном опыте во всем убедился.

– Убедился в чем? – спросил Моншармен, которому давно не было так весело.

– В существовании Призрака! Разве я не говорила? Вот… – Тут она внезапно утихла, сочтя, что момент настал слишком серьезный. – Помню это так, словно всё случилось вчера. Давали тогда «Жидовку». Господин Полиньи пожелал смотреть спектакль в одиночестве, из ложи Призрака. Госпожа Краусс имела оглушительный успех. Она только что исполнила ту великую партию во втором акте… И матушка Жири вполголоса напела:

«Возле того, кого люблю,Хочу я жить и умереть,И даже смерть самаНе в силах нас разъединить…»

– Хорошо-хорошо, я понял… – заметил Моншармен с улыбкой, способной уязвить любого.

Но матушка Жири продолжала тихо напевать, мерно покачивая перьями на своей шляпе:

«Уйдем! уйдем!Здесь, на земле,Одна и та же доляОтныне ждет нас…»

– Да, мы уже слышали это! – нетерпеливо прервал ее Ришар. – Что же далее?

– А далее вот что: в тот самый миг Леопольд восклицает: «Бежим!», не так ли? И Элеазар останавливает их вопросом: «Куда вы бежите?» И ровно в эту секунду господин Полиньи, за которым я наблюдала из глубины соседней пустой ложи, вдруг выпрямился, точно струна, и вышел – неподвижный, словно каменное изваяние. Я едва успела крикнуть ему вслед, подобно Элеазару: «Куда же вы идете?» Но он не удостоил меня ответом; он был бледнее покойника. Я видела, как он спускался по лестнице, и ногу он себе не сломал… Хотя шел он словно в бреду или дурном сне, и даже дороги не мог найти – он-то, кому платили за то, чтобы он знал Оперу как свои пять пальцев!

На этом матушка Жири умолкла, желая оценить впечатление от своего рассказа. История с Полиньи заставила Моншармена задумчиво покачать головой.

– Всё это, однако, не проясняет мне, при каких обстоятельствах Призрак Оперы испросил у вас скамеечку для ног, – продолжал он, глядя на старуху в упор.

– Да очень просто: с того самого вечера… ибо с того времени нашего Призрака оставили в покое и более не оспаривали его прав на ложу. Господа Дебьенн и Полиньи распорядились, чтобы она всегда оставалась за ним. И вот, когда он являлся, он просил у меня свою скамеечку.

– Постойте… Призрак, который просит скамеечку? Так ваш Призрак – женщина? – осведомился Моншармен.

– Нет, Призрак – мужчина.

– Откуда вам это ведомо?

– У него мужской голос. Ах, такой чарующий, мягкий мужской голос! Происходит это так: он прибывает в театр обыкновенно к середине первого акта и трижды коротко, сухо стучит в дверь пятой ложи. В первый раз, когда я услышала этот стук, зная доподлинно, что в ложе никого нет, сильно изумилась! Я отворяю дверь, смотрю – пусто! И тут слышу голос: «Матушка Жюль» – так звали моего покойного супруга, – «скамеечку, будьте любезны!» При всем уважении к вам, господин директор, я вспыхнула, точно спелый томат… Но голос продолжал: «Не пугайтесь, матушка Жюль, это я, Призрак Оперы!» Я уставилась туда, откуда доносился звук, а голос, господин директор, был столь добрый и приветливый, что страх мой почти исчез. Он доносился с первого кресла в правом ряду. Не будь того обстоятельства, что кресло казалось пустым, можно было бы поклясться, что там сидит человек и беседует со мной, да к тому же человек весьма учтивый.

– А ложа справа была занята? – спросил Моншармен.

– Нет; ни седьмая ложа справа, ни третья слева еще не были заняты. Спектакль едва начался.

– И что же вы предприняли?

– Как что? Принесла скамеечку. Разумеется, не для себя он ее просил, а для своей дамы! Только ее я никогда не слышала и не видела.

Выходит, у Призрака теперь появилась еще и дама! Господа Моншармен и Ришар уставились на матушку Жири; а инспектор за ее спиной отчаянно жестикулировал, пытаясь привлечь внимание начальства. Он постукивал пальцем по лбу, давая понять, что старуха совершенно лишилась рассудка. Эта пантомима окончательно укрепила господина Ришара в намерении избавиться от инспектора, в чьем подчинении находилась сумасшедшая. А добрая женщина тем временем, всецело поглощенная своим рассказом, уже превозносила щедрость своего таинственного покровителя.

– Под конец спектакля он неизменно оставляет мне монету в сорок су, порой в сто, а случалось – и десять франков, если не приходил несколько дней подряд. Но с тех пор, как его вновь принялись тревожить, он мне более ничего не дает.

– Простите, любезная… – начал Моншармен, и перо на шляпе билетерши вновь возмущенно задрожало от такой фамильярности. – Простите! Но каким же образом Призрак передает вам эти деньги?

– Очень просто: оставляет их на полочке в ложе. Я нахожу их там вместе с программой, которую неизменно ему приношу; а порой нахожу в ложе и цветы – розу, что, должно быть, выпала из корсажа его спутницы. Ведь он наверняка бывает с дамой, коль скоро однажды они позабыли веер.

– О! Призрак позабыл веер? И как же вы с ним поступили?

– Вернула ему в следующий раз.

Тут, наконец, подал голос инспектор:

– Вы нарушили служебную инструкцию, матушка Жири. Я налагаю на вас штраф.

– Молчать, болван! – прогремел бас господина Фирмена Ришара. – Итак, вы вернули веер. Что же было дальше?

– А дальше они его унесли, господин директор, больше я его не видела. Зато на том же месте они оставили коробочку английских леденцов, которые я так люблю. Это одна из любезностей Призрака.

– Довольно, матушка Жири. Вы свободны.

Матушка Жири, почтительно поклонившись, хотя и не утратив своего неизменного достоинства, удалилась. После этого оба директора объявили инспектору о решении отказаться от услуг этой старой помешанной. Самого инспектора они также незамедлительно уволили. Когда и он вышел, успев напоследок заверить начальство в своей безграничной преданности, директора велели администратору распорядиться о выплате ему расчета.

Оставшись наедине, господа Моншармен и Ришар обменялись одной и той же мыслью, посетившей их одновременно: не мешало бы самолично наведаться в пятую ложу. Мы последуем же за ними незамедлительно.

Глава VI

Очарованная скрипка

Кристина Доэ, ставшая жертвой интриг, к которым мы еще вернемся позднее, далеко не сразу вновь обрела в Опере тот триумф, коим ознаменовался ее знаменитый торжественный вечер. Впрочем, с тех пор ей довелось выступить в свете, у герцогини Цюрихской, где она исполнила лучшие номера из своего репертуара; и вот как отозвался о ней маститый критик X. Y. Z., находившийся среди избранных гостей: «Внимая ей в „Гамлете“, невольно задаешься вопросом, не покинул ли сам Шекспир Елисейские Поля, дабы разучить с нею партию Офелии… Справедливо и то, что, когда она возлагает на чело звездный венец Царицы ночи, Моцарту, должно быть, приходится оставлять свои вечные обители, чтобы услышать ее. Но нет, ему и нужды нет пускаться в путь: высокий и трепетный голос невероятной исполнительницы его „Волшебной флейты“ сам восходит к нему на небеса так же легко, как она некогда без видимого усилия перенеслась из своей хижины в деревушке Скотелоф в золотой и мраморный чертог, воздвигнутый господином Гарнье». Но после вечера у герцогини Кристина более не пела в свете. В ту пору она отклоняла любые приглашения и отказывалась от всяких гонораров. Не приводя никаких правдоподобных доводов, она отказалась и от участия в благотворительном празднестве, которому прежде уже обещала свое содействие. Она вела себя так, словно более не властвовала над собственной судьбой, точно страшась нового триумфа.

Узнав, что граф де Шаньи, желая угодить брату, предпринимал в ее пользу самые деятельные шаги перед господином Ришаром, она написала ему, чтобы поблагодарить и одновременно просить более не упоминать о ней директорам. Чем же можно было объяснить столь странное поведение? Одни усматривали в нем безмерную гордыню, другие – едва ли не небесную скромность. Но в театре не бывают столь скромны; по правде говоря, я не уверен, не следовало ли бы мне заменить эти слова о том, что она испытывала одним-единственным: ужас. Да, мне кажется, Кристина Доэ в то время страшилась того, что с нею произошло, и сама была потрясена случившимся не меньше окружающих. Потрясена? О, это сказано слишком слабо! У меня есть письмо Кристины из собрания Перса, относящееся именно к тому времени. Перечитав его, я уже не решусь утверждать, что она была лишь изумлена или испугана своим успехом: нет, она пребывала в ужасе. Да, именно в ужасе! «Я не узнаю себя, когда пою», – пишет она. Бедное, чистое, нежное дитя! Она нигде не показывалась, и виконт де Шаньи тщетно пытался встретить ее на своем пути.

Он написал ей, прося дозволения нанести визит, и уже почти отчаялся получить ответ, когда однажды утром она прислала ему записку: «Сударь, я не забыла того маленького мальчика, что бросился в пучину за моим шарфом. Не могу удержаться, чтобы не написать вам об этом именно сегодня, когда я отбываю в Перрос, ведомая священным долгом. Завтра годовщина смерти моего бедного отца, которого вы знали и который вас искренне любил. Он упокоен там, вместе со своей скрипкой, на кладбище у стен старой церкви, у подножия холма, где мы, еще совсем детьми, столько играли, подле той дороги, где, став чуть старше, мы простились в последний раз». Получив сию записку, виконт де Шаньи бросился к расписанию поездов, наспех оделся, набросал несколько строк для брата, которые должен был передать камердинер, и прыгнул в экипаж; но на платформу вокзала Монпарнас его доставили слишком поздно, и он не успел на утренний поезд, на который рассчитывал.

Рауль провел унылый день и вновь ощутил вкус к жизни лишь под вечер, устроившись в вагоне. Всю дорогу он перечитывал послание Кристины, вдыхал его аромат, воскрешая в памяти кроткий образ юных лет. Эту мучительную ночь в поезде он провел в горячечном сне, началом и концом которого была Кристина Доэ. Едва забрезжил рассвет, он сошел в Ланьоне и поспешил к дилижансу на Перрос-Гирек. Он оказался в нем единственным пассажиром. Расспросив кучера, он узнал, что накануне вечером в Перрос привезли молодую даму, с виду настоящую парижанку, и что остановилась она в гостинице «Заходящее солнце». То могла быть только Кристина. Приехала она одна. Рауль глубоко вздохнул: теперь он сможет спокойно поговорить с нею в этом уединении. Он любил ее до самозабвения. Этот молодой человек, совершивший кругосветное плавание, был чист душой, подобно девице, ни разу не покидавшей материнского крова.

По мере того как он приближался к ней, он с благоговением воскрешал в памяти историю маленькой шведской певицы. Многое в ней по-прежнему неведомо толпе. Жил некогда в деревушке неподалеку от Упсалы крестьянин со своим семейством; по будням он возделывал землю, а по воскресеньям пел на клиросе. У этого человека была малютка-дочь, которую он обучил нотной грамоте еще прежде, чем она выучилась читать. Отец Доэ, быть может, и сам того не осознавая, был великим музыкантом. Он владел скрипкой и слыл лучшим деревенским скрипачом во всей Скандинавии. Слава его гремела далеко, и на все свадьбы и пиршества призывали именно его, чтобы все пары пустились в пляс. Мать Кристины, женщина немощная, скончалась, когда девочке шел шестой год. Тогда отец, любивший лишь дочь и музыку, продал свой надел земли и отправился на поиски славы в Упсалу. Но обрел там лишь нужду. Тогда он вновь пустился по деревням, переходя с ярмарки на ярмарку и наигрывая свои скандинавские мелодии, в то время как ребенок, никогда его не покидавший, слушал его в восторге или подпевал ему. Однажды на ярмарке в Лимби их обоих услышал профессор Валериус и увез в Гётеборг. Он утверждал, что отец – первый скрипач в мире, а дочь рождена для великого искусства. Девочке дали и образование, и воспитание. Повсюду она изумляла всех своей красотой, грацией и ревностным стремлением к совершенству. Успехи ее были стремительны. Вскоре профессору Валериусу и его супруге пришлось переселиться во Францию; они взяли с собой Доэ и Кристину. Мадам Валериус относилась к Кристине как к родной дочери. Что же до самого старика, его начала подтачивать тоска по родине. В Париже он почти не выходил из дому и жил лишь в грезах, которые навевала его скрипка. Целыми часами он запирался в комнате с дочерью, и слышно было, как он нежно играет и поет. Порой мадам Валериус подслушивала их у дверей, тяжело вздыхала, утирала слезу и на цыпочках уходила: и ее томила тоска по скандинавскому небу.

Отец Доэ возвращался к жизни лишь летом, когда всё семейство отправлялось на отдых в Перрос-Гирек, в тот уголок Бретани, который тогда был почти неведом парижанам. Он страстно любил здешнее море, находя, что цвет его в точности такой же, как «там», на родине. Часто на берегу он играл морю самые печальные свои напевы и уверял, что оно умолкает, чтобы его слушать. И вот, он столь усердно молил мадам Валериус, что та согласилась еще на одну причуду старого скрипача. Во время деревенских празднеств и народных плясок он, как в былые дни, вновь пускался в путь со своей скрипкой и получал право брать с собой дочь на восемь дней. Их невозможно было наслушаться. На целый год вперед они наполняли музыкой самые убогие деревушки и ночевали в овинах, отвергая постель в гостинице и прижимаясь друг к другу на соломе, как во времена той шведской бедности, когда у них ничего не было. Между тем одеты они были вполне прилично, подносимые монеты отвергали, ни о каком сборе не помышляли, и люди не понимали, что это за скрипач такой – бродит по дорогам с прекрасным дитя, поющим так, словно это ангел небесный. За ними тянулись из деревни в деревню.

Как-то раз один городской мальчик, путешествовавший со своей гувернанткой, заставил ее сделать длинный крюк, потому что никак не мог расстаться с маленькой девочкой, чей кроткий и чистый голос словно приковал его к месту. Так они дошли до бухточки, которую и поныне именуют Трестрау. В ту пору там были лишь небо, море и золотистый берег. К тому же дул сильный ветер, который унес шарф Кристины в море. Кристина вскрикнула, простерла руки, но вуаль уже плыла далеко по волнам. Тут она услышала голос: «Не беспокойтесь, мадемуазель, я достану вам ваш шарф!». И увидела маленького мальчика, который бежал, невзирая на крики и негодующие протесты почтенной дамы в черном. Отрок бросился в море прямо в одежде и принес ей шарф. И мальчик, и шарф были в плачевном виде! Дама в черном никак не могла уняться, а Кристина смеялась от всего сердца и поцеловала маленького героя. То был виконт Рауль де Шаньи. В то время он жил в Ланьоне у своей тетки. В течение сезона они виделись почти ежедневно и играли вместе. По просьбе тетки и при посредничестве профессора Валериуса старик Доэ согласился давать юному виконту уроки игры на скрипке. Так Рауль научился играть и полюбил те самые напевы, что очаровали детство Кристины. Души у них были почти одинаковые – мечтательные и тихие. Более всего им нравились старые бретонские сказания, и любимой их забавой было ходить по домам и выпрашивать их, как милостыню: «Сударыня, добрый сударь, не расскажете ли нам какую-нибудь маленькую историю, будьте так добры?». И редко им отказывали.

Какая старая бретонская бабушка хотя бы раз в жизни не видала, как корриганы пляшут на вереске при лунном свете? Но великим их празднеством были сумерки, когда в вечерней тишине, после того как солнце погружалось в пучину, отец Доэ садился рядом с ними у дороги и тихим голосом, точно боясь испугать вызываемых им призраков, повествовал прекрасные или страшные легенды Севера. То были сказки, волшебные, как у Андерсена, или печальные, как песни Рунберга. Когда он умолкал, дети просили: «Еще!». Одна история начиналась так: «Один король сидел в маленькой ладье на одной из тех глубоких и тихих вод, что раскрываются блестящим оком среди норвежских гор…». А другая – так: «Малютка Лотта размышляла обо всем сразу и ни о чем в отдельности. Словно летняя птица, она парила в золотых лучах солнца, неся на светлых кудрях свой весенний венок. Душа ее была столь же ясна и светла, как взгляд. Она ласкалась к матери, была верна своей кукле, заботливо берегла алые башмачки и свою скрипку, но более всего на свете любила, засыпая, внимать Ангелу музыки». Пока старик вел свой рассказ, Рауль вглядывался в голубые глаза и золотые волосы Кристины. А Кристина думала, что малютка Лотта истинно блаженна, если может слышать Ангела музыки перед сном. Почти ни одна история отца Доэ не обходилась без этого персонажа, и дети без конца просили объяснить, кто он такой. Отец уверял, что все великие музыканты и художники хотя бы единожды в жизни удостаиваются посещения Ангела музыки. Иногда этот Ангел склоняется над самой колыбелью – отсюда и являются миру маленькие вундеркинды, играющие на скрипке в шесть лет лучше зрелых мужей. Иногда Ангел приходит много позже, если дети были непослушны и пренебрегали гаммами. А порой он не приходит вовсе, если у человека нет чистого сердца и спокойной совести. Лика Ангела не дано узреть никому, но избранные души слышат его голос. Чаще всего это случается тогда, когда они менее всего того ожидают, – в минуты печали и уныния. И вот тогда слух внезапно различает небесные гармонии, божественный голос, который запоминают на всю жизнь. Те, кого посетил Ангел, точно воспламеняются; ими овладевает дрожь, неведомая прочим смертным. И с той поры они уже не могут коснуться инструмента или запеть, чтобы не извлечь звуков, превосходящих своей красотой всё человеческое. Люди, не знающие о визите Ангела, говорят просто, что у этих избранников есть гений. Маленькая Кристина спросила однажды отца, слышал ли он сам Ангела. Но отец печально покачал головой, затем взгляд его просветлел, он посмотрел на дочь и произнес: «Ты, дитя мое, однажды его услышишь! Когда я буду на небесах, я пошлю его тебе, обещаю!». В ту пору отец Доэ уже начал кашлять. Осень разлучила Рауля и Кристину. Они увиделись вновь три года спустя; то были уже юноша и девушка. И случилось это опять-таки в Перросе, оставив в душе Рауля впечатление, преследовавшее его всю жизнь.

bannerbanner