
Полная версия:
Призрак Оперы
– Призрак Оперы! Призрак Оперы! – пронеслось по залу.
Все задвигались, послышался смех, кто-то даже вознамерился угостить Призрака бокалом вина, но тот уже исчез. Он бесшумно скользнул в толпу, и все поиски оказались тщетны, пока два пожилых господина пытались успокоить рыдающую Жамм, а малютка Жири испускала крики, подобные павлиньему воплю. Сорелли пребывала в ярости: ей так и не дали завершить речь. Господа Дебьенн и Полиньи поцеловали ее, поблагодарили и поспешили удалиться столь же стремительно, как и само недавнее видение.
Никто не выразил удивления, ибо было известно, что им предстоит повторить церемонию этажом выше, в певческом фойе, а после – принять ближайших друзей в большом вестибюле директорского кабинета, где их ожидал прощальный ужин. Там мы и находим их в компании новых директоров – господ Армана Моншармена и Фирмена Ришара. Первые едва знали вторых, однако они расточали друг другу пылкие уверения в дружбе, встречая в ответ потоки комплиментов; так что гости, опасавшиеся унылого вечера, тотчас приободрились. Трапеза проходила почти весело, и когда настало время тостов, правительственный комиссар проявил редкое красноречие, столь искусно соединив славу былых лет с надеждами на будущее, что в собрании воцарилась полная сердечность.
Передача полномочий состоялась накануне в самой простой обстановке, и вопросы, остававшиеся между прежней и новой дирекцией, были улажены под председательством комиссара в духе искреннего согласия. В этот памятный вечер трудно было не поразиться виду четырех директоров, одинаково сиявших улыбками. Господа Дебьенн и Полиньи уже вручили господам Арману Моншармену и Фирмену Ришару две крошечные отмычки, открывавшие все двери Национальной академии музыки – а дверей этих были тысячи. Эти ключики, предмет всеобщего любопытства, быстро переходили из рук в руки, когда внимание некоторых гостей отвлеклось: в дальнем конце стола они вдруг обнаружили то самое странное, мертвенно-бледное лицо с проваленными глазами, которое уже являлось в танцевальном фойе и было встречено возгласом маленькой Жамм. Оно сидело там как полноправный гость, с той лишь разницей, что не притрагивалось ни к пище, ни к питью.
Те, кто поначалу взглянул на незнакомца с улыбкой, вскоре поспешили отвернуться: слишком уж быстро это видение наводило на самые мрачные размышления. Никто не повторил давешней шутки, никто не вскрикнул: «Вот Призрак Оперы!». Господин не проронил ни слова, и даже его соседи не смогли бы сказать, в какой именно миг он занял свое место; но каждый втайне подумал, что если мертвые и возвращаются порой к трапезе живых, то едва ли они могут явить более жуткий облик. Друзья господ Фирмена Ришара и Армана Моншармена сочли, что этот иссохший гость – близкий знакомый господ Дебьенна и Полиньи, тогда как друзья последних решили, что сей полутруп принадлежит к окружению новых хозяев. Таким образом, никто не рискнул задать вопрос или позволить себе неуместную шутку, чтобы не задеть этого гостя из иного мира.
Некоторые приглашенные, знакомые с легендой о Призраке и описанием, оставленным главным машинистом (они еще не знали о кончине Жозефа Бюке), про себя отмечали, что человек в конце стола вполне мог бы сойти за живое воплощение персонажа, рожденного суеверием служащих Оперы. Правда, по легенде у Призрака не было носа, а у этого господина нос имелся. Однако господин Моншармен в своих мемуарах утверждает, что нос у таинственного гостя был прозрачный. «Нос его, – пишет он, – был длинен, тонок и прозрачен». Я же позволю себе прибавить, что это вполне мог быть искусственный орган: господин Моншармен мог принять за прозрачность обыкновенный блеск. Всем известно, что современная наука достигла великих успехов в изготовлении протезов для тех, кого природа или хирургическое вмешательство лишили этой части лица.
Но в самом ли деле Призрак явился в ту ночь на директорский ужин без приглашения? И можем ли мы быть уверены, что это лицо принадлежало именно ему? Кто осмелится утверждать подобное? Если я упоминаю об этом здесь, то не потому, что желаю уверить читателя в способности привидений на столь дерзкие выходки, а лишь потому, что это представляется весьма вероятным. И вот, кажется, имеется достаточное тому основание. Господин Арман Моншармен в своих мемуарах пишет буквально следующее: «Когда я воскрешаю в памяти тот первый вечер, я не могу отделить признание, сделанное нам в кабинете господами Дебьенном и Полиньи, от присутствия на нашем ужине этого призрачного лица, которого никто из нас не знал».
Вот что произошло в действительности. Господа Дебьенн и Полиньи, сидевшие в центре стола, еще не заметили человека с мертвой головой, когда тот вдруг заговорил:
– Маленькие танцовщицы правы, – произнес он. – Смерть бедняги Бюке, возможно, не так уж естественна, как принято считать.
Дебьенн и Полиньи вздрогнули.
– Бюке скончался? – воскликнули они в один голос.
– Да, – спокойно отозвалась тень человека. – Сегодня вечером его нашли повешенным в третьем подземном ярусе, за декорациями к «Королю Лагорскому».
Оба бывших директора тотчас поднялись, пристально и странно глядя на своего собеседника. Они были взволнованы сверх меры – несравненно сильнее, чем того требовало известие о самоубийстве машиниста. Они переглянулись и стали бледнее скатерти. Наконец, Дебьенн подал знак господам Ришару и Моншармену; Полиньи извинился перед гостями, и все четверо проследовали в директорский кабинет. Здесь я вновь предоставляю слово господину Моншармену:
«Господа Дебьенн и Полиньи казались всё более смущенными, – рассказывает он, – и нам почудилось, что у них есть некая тайна, которую они никак не решаются нам поверить. Прежде всего они осведомились, знаком ли нам человек, сидевший в конце стола и сообщивший о смерти Жозефа Бюке. Когда мы ответили отрицательно, их замешательство лишь усилилось. Они взяли у нас из рук отмычки, несколько мгновений задумчиво рассматривали их, качая головами, а затем посоветовали нам – в строжайшем секрете – немедленно сменить замки во всех помещениях и кабинетах, которые мы пожелали бы запирать надежно.
Они выглядели столь забавно при этом, что мы не удержались от смеха и спросили, неужели в стенах Оперы завелись воры. Они ответили, что есть нечто несравненно худшее – Призрак. Мы снова расхохотались, убежденные, что всё это лишь искусная шутка, венчающая дружеский вечер. Но по их настоятельной просьбе мы вновь приняли серьезный вид, решив – дабы доставить им удовольствие – поддержать эту игру.
Тогда они поведали, что никогда не заговорили бы с нами о Призраке, если бы не получили от него самого формального приказа – убедить нас быть с ним любезными и исполнять все его требования. И всё же, безмерно радуясь возможности покинуть царство, где безраздельно властвует эта деспотичная тень, они до последней минуты колебались, стоит ли посвящать нас в столь странное приключение, к которому наши скептические умы явно не были готовы. Однако известие о смерти Жозефа Бюке грубо напомнило им: всякий раз, когда они пренебрегали желаниями Призрака, какое-нибудь фантастическое или роковое событие быстро возвращало их к сознанию собственной зависимости.
Пока они произносили эти речи тоном тайной и важной исповеди, я поглядывал на Ришара. В студенческие годы он слыл великим мистификатором и знал тысячу и один способ, которыми люди разыгрывают друг друга. Посему поданное „блюдо“, по-видимому, чрезвычайно ему понравилось. Он смаковал каждое слово, хотя приправа у этого угощения была несколько мрачновата из-за смерти Бюке. Ришар печально кивал головой, а лицо его становилось столь сокрушенным, словно он горько сожалел о сделке с Оперой теперь, когда узнавал о ее таинственном обитателе. Мне оставалось лишь подражать его отчаянной мине.
Однако, в конце концов мы не выдержали и прыснули прямо в лицо господам Дебьенну и Полиньи. Те же, увидев, как мы мгновенно перешли от мрачного расположения духа к дерзкой веселости, посмотрели на нас как на безумцев. Когда эта сцена затянулась, Ришар спросил, смешав смех с напускной серьезностью:
– Но чего же в конечном счете желает ваш Призрак?
Господин Полиньи подошел к столу и вернулся с копией служебного устава. Свод правил начинается словами: „Дирекция Оперы обязана придавать представлениям Национальной академии музыки то великолепие, какое подобает первой лирической сцене Франции“, а завершается статьей 98, гласящей: „Настоящая привилегия может быть отозвана: 1. если директор нарушает постановления, изложенные в данном уставе“.
Далее следуют сами постановления. Копия, – замечает господин Моншармен, – была написана черными чернилами и полностью соответствовала нашей. Однако мы увидели, что в экземпляре господина Полиньи в самом конце имелся абзац, выведенный красными чернилами – почерком странным, нервным, словно его нацарапали кончиком спички; то был почти детский почерк, в котором буквы еще не умеют связываться друг с другом. И этот абзац, столь странно дополнявший статью 98, гласил буквально следующее:
„5. Если директор задержит более чем на пятнадцать дней ежемесячную выплату, причитающуюся Призраку Оперы, причем эта выплата до нового распоряжения установлена в размере 20 000 франков ежемесячно – то есть 240 000 франков в год“.
Господин де Полиньи в нерешительности указал нам пальцем на этот верховный пункт, которого мы, разумеется, никак не ожидали.
– И это всё? – осведомился Ришар с величайшим хладнокровием.
– Нет, далеко не всё, – ответил Полиньи.
Он вновь перелистал устав и прочел:
„Статья 63. В большой правой авансцене первого яруса ложа № 1 сохраняется на все представления за главой государства. Ложа № 20 по понедельникам и первая ложа № 30 по средам и пятницам предоставляются в распоряжение министра. Вторая ложа № 27 ежедневно резервируется для пользования префектов Сены и полиции“.
И тут же, под этой статьей, господин Полиньи показал нам строку, добавленную всё теми же красными чернилами:
„Ложа № 5 первого яруса предоставляется на всех представлениях в распоряжение Призрака Оперы“.
После этого последнего удара нам оставалось лишь подняться и сердечно пожать руки нашим предшественникам, поздравив их с очаровательным розыгрышем, доказывавшим, что старинное французское веселье и ныне не утратило своих прав. Ришар даже счел нужным прибавить, что теперь он понимает, почему господа Дебьенн и Полиньи покидают Оперу: вести дела с таким требовательным привидением и впрямь тяжело сверх всякой меры.
– Очевидно, – невозмутимо отозвался господин Полиньи, – двести сорок тысяч франков на дороге не валяются. А прибавьте к этому убытки от невозможности сдавать первую ложу номер пять! Нам даже пришлось возвращать деньги абонентам – это было ужасно. Мы, право же, работаем не для того, чтобы содержать призраков. Мы предпочитаем уйти.
– Да, – повторил господин Дебьенн, – мы предпочитаем уйти. Пойдемте же!
И он поднялся. Ришар сказал:
– Но всё же мне кажется, вы были излишне добры к этому гостю. Будь у меня столь назойливый призрак, я бы не колеблясь велел его арестовать.
– Но где? Но как? – воскликнули они в один голос. – Мы никогда его не видели!
– Но он же является в свою ложу?
– Мы ни разу не видели его там.
– В таком случае – сдайте ее кому-нибудь другому.
– Сдать ложу Призрака Оперы? Что ж, господа, попробуйте!
На этом мы все четверо покинули кабинет. Признаюсь, Ришар и я никогда прежде так не смеялись».
Глава IV
Ложа № 5
Арман Моншармен оставил после себя столь пространные мемуары, что, обращаясь к довольно продолжительному периоду их совместного с компаньоном директорства, невольно задаешься вопросом: находил ли он когда-нибудь время заниматься делами Оперы или был исключительно поглощен описанием происходящего в ее стенах?
Господин Моншармен не смыслил в музыке ни единой ноты, зато был на «ты» с министром народного просвещения и изящных искусств, успел в свое время вкусить журналистики на больших бульварах и обладал весьма солидным состоянием. Впрочем, он был человеком обаятельным и вовсе не обделенным умом, поскольку, решив принять под свое покровительство Оперу, сумел безошибочно выбрать того, кто должен был стать ее деятельным руководителем, и сразу обратился к Фирмену Ришару.
Фирмен Ришар был выдающимся музыкантом и человеком безупречной честности. Вот какой портрет начертал на его счет в момент вступления в должность журнал «Театральное обозрение»:
«Господину Фирмену Ришару около пятидесяти лет; он высок ростом, крепок статью, но лишен тучности. В нем чувствуются представительность и изящество; лицо его пышет здоровьем, густые волосы подстрижены „ежиком“, а борода – под стать прическе; в выражении его лица сквозит нечто печальное, но это тотчас смягчается открытым, прямым взглядом и очаровательной улыбкой. Господин Фирмен Ришар – музыкант незаурядный. Мастер гармонии и ученый контрапунктист, он, прежде всего, тяготеет к монументальным формам. Им опубликованы камерные сочинения, высоко ценимые знатоками, фортепианная музыка, сонаты и пьесы, исполненные оригинальности, а также сборник романсов. Наконец, его „Смерть Геракла“, прозвучавшая на концертах Консерватории, дышит тем эпическим размахом, что заставляет вспомнить самого Глюка – одного из самых почитаемых господином Ришаром мастеров. Однако, обожая Глюка, он ничуть не меньше ценит Пиччини; господин Ришар находит прекрасное всюду, где оно сокрыто. Полный восхищения перед Мейербером, он преклоняется перед Чимарозой, и никто не сумеет глубже него прочувствовать неподражаемый гений Вебера. Что же касается Вагнера, то господин Ришар склонен полагать, что именно он был первым во Франции и, быть может, единственным, кто по-настоящему его понял».
На этом я прерываю цитату, из которой, по-моему, достаточно ясно следует: раз господин Фирмен Ришар благоволил почти ко всей музыке и ко всем композиторам, то долг музыкантов заключался в том, чтобы платить господину Ришару взаимностью. Прибавим к этому краткому очерку, что господин Ришар принадлежал к породе людей властных, иными словами – обладал весьма тяжелым нравом.
Первые дни, проведенные компаньонами в Опере, прошли в радостном сознании своего господства над этим величественным предприятием. Они, несомненно, уже успели позабыть ту странную и нелепую историю с призраком, когда случилось происшествие, доказавшее им: если здесь и имела место шутка, то финал ее еще не наступил.
В то утро, около одиннадцати часов, господин Фирмен Ришар прибыл в свой кабинет. Его секретарь, господин Реми, представил ему полдюжины писем, которые не рискнул вскрывать, поскольку на них значилось: «лично». Одно из них сразу привлекло внимание Ришара – не только цветом чернил, но и тем, что почерк показался ему смутно знакомым. Гадать долго не пришлось: то были те самые красные чернила, которыми столь беспардонно были дополнены пункты служебного устава. Он узнал эту ученическую, угловатую манеру письма. Вскрыв конверт, он прочел следующее:
«Мой дорогой директор!
Прошу простить, что тревожу вас в столь драгоценные минуты, когда вы решаете судьбы лучших артистов Оперы, возобновляете важные контракты и заключаете новые, являя при этом такую верность взгляда, такое знание театра и публики, такую просвещенность и твердость, что даже моя многолетняя опытность едва не была повергнута в изумление.
Мне известно всё, что вы предприняли для Карлотты, Сорелли и малютки Жамм, а также для всех других, в ком вы сумели провидеть замечательные таланты или искру гения. Вы прекрасно понимаете, о ком я говорю, когда употребляю эти слова; разумеется, не о Карлотте, которая поет, точно несмазанный насос, и которой не следовало покидать кабаре „Амбассадор“; и не о Сорелли, чей успех зиждется по большей части на внешнем блеске; и не о малютке Жамм, которая танцует, подобно теленку на весеннем лугу. Не упоминаю я и о Кристине Доэ, чей гений несомненен, но которую вы с ревнивым усердием держите вдали от всякого значительного дебюта. Впрочем, вы вольны распоряжаться своим заведением, как вам будет угодно, не так ли?
Тем не менее, я желал бы воспользоваться тем, что вы еще не выставили Кристину Доэ за порог, и услышать ее нынче вечером в партии Зибеля, коль скоро роль Маргариты после недавнего триумфа ей возбраняется. Кроме того, я прошу вас не распоряжаться моей ложей сегодня и в последующие дни; ибо я не желаю завершать это письмо, не признавшись, как неприятно был поражен в последнее время, узнав по прибытии в Оперу, что моя ложа была пущена в продажу по вашему велению.
Поначалу я не протестовал, ибо чужд всяким скандалам, а также в надежде, что ваши предшественники, господа Дебьенн и Полиньи, всегда выказывавшие мне любезность, в суете отъезда просто позабыли уведомить вас о моих скромных привычках. Однако ныне я получил ответ господ Дебьенна и Полиньи на мой запрос, и их ответ убеждает меня в том, что вы осведомлены о моем уставе и, следовательно, самым оскорбительным образом надо мной глумитесь.
Если вы желаете, чтобы мы жили в согласии, не надобно начинать с того, чтобы лишать меня моей ложи! Покорно прошу учесть эти замечания и считать меня, мой дорогой директор, вашим нижайшим и покорнейшим слугой.
Подпись: Ф. из О.»
К письму была приложена вырезка из хроники «Театрального вестника», где значилось:
«Ф. из О.: поведение Р. и М. нельзя простить. Мы их предупредили и оставили им ваш устав. С уважением!»
Господин Фирмен Ришар едва успел дочитать, как дверь кабинета распахнулась и вошел Арман Моншармен, держа в руках послание, в точности повторявшее то, что получил его товарищ. Они переглянулись и разразились хохотом.
– Шутка затянулась, – промолвил господин Ришар, – и она перестает быть забавной.
– Что всё это значит? – спросил Моншармен. – Неужели они вообразили, что, раз они прежде правили Оперой, мы пожалуем им ложу в вечное пользование?
Ибо ни тот, ни другой не сомневались, что это двойное послание – плод озорства их предшественников.
– Я не в том расположении духа, чтобы позволять водить себя за нос, – отрезал Ришар.
– О, это безобидно, – заметил Моншармен. – В сущности, чего они требуют? Ложу на сегодняшний вечер?
Господин Фирмен Ришар велел секретарю отправить первую ложу № 5 господам Дебьенну и Полиньи, если она еще свободна. Ложа не была занята. Абонемент тотчас же им отослали.
Господа Дебьенн и Полиньи проживали таким образом: первый – на углу улицы Скриб и бульвара Капуцинок, второй – на улице Обер. Оба письма от призрака были отправлены из почтового отделения на бульваре Капуцинок, что не укрылось от взгляда Моншармена.
– Ну вот, видишь! – воскликнул Ришар.
Они пожали плечами, сокрушаясь, что люди в столь почтенном возрасте способны на подобные ребячества.
– И всё же они могли бы соблюдать приличия, – добавил Моншармен. – Ты видел, как они нас отделали по поводу Карлотты и остальных?
– Друг мой, да ведь эти люди снедаемы ревностью! Когда подумаю, что они не поленились оплатить даже эту театральную заметку в «Вестнике»! Неужели им решительно нечем заняться?
– К слову, – вновь заговорил Моншармен, – они, по-видимому, весьма интересуются малюткой Кристиной Доэ…
– Тебе не хуже моего известно, что она пользуется репутацией девицы весьма благоразумной, – ответил Ришар.
– Доброе имя так легко похитить, – возразил Моншармен. – Разве не приписывают мне глубокие познания в музыке, хотя я не отличу ключа «соль» от ключа «фа»?
– Будь покоен, подобной славы тебе никогда не приписывали, – бросил Ришар.
Вслед за тем Фирмен Ришар распорядился впустить артистов, которые уже два часа томились в коридоре администрации, ожидая открытия директорских дверей – тех самых дверей, за которыми их ждали богатство и слава… или отставка.
Весь день прошел в спорах, переговорах и подписании контрактов. Поверьте, в тот вечер – вечер 25 января – оба директора, изнуренные этим днем интриг, угроз, протеже и признаний, отошли ко сну рано, даже не пожелав из любопытства заглянуть в ложу № 5, чтобы узнать, остались ли господа Дебьенн и Полиньи довольны спектаклем.
После смены руководства Опера не прекращала работы, и господин Ришар велел произвести несколько необходимых преобразований, не прерывая хода представлений. На следующее утро директора обнаружили в почте, с одной стороны, благодарственную карточку от призрака:
«Мой дорогой директор. Благодарю. Очаровательный вечер. Доэ восхитительна. Следите за хорами. Карлотта – инструмент великолепный, но заурядный. Вскоре напишу вам касательно 240 000 франков, вернее – 233 424 франков 70 сантимов; господа Дебьенн и Полиньи передали мне 6 575 франков 30 сантимов, что составляет пенсию за первые десять дней текущего года – срок их привилегий истек вечером десятого числа. Ваш слуга, Ф. из О.»
А с другой стороны – послание от господ Дебьенна и Полиньи:
«Господа, благодарим вас за любезное внимание, однако вы легко поймете, что перспектива вновь услышать „Фауста“, сколь бы сладостна она ни была для бывших директоров, не может заставить нас забыть, что мы не имеем права занимать первую ложу № 5. Она принадлежит исключительно тому, о ком мы имели честь говорить вам при последнем чтении устава – последнему абзацу статьи 63. Примите уверения…»
– Нет, это начинает меня всерьез раздражать! – вскричал Фирмен Ришар, разрывая письмо.
В тот вечер ложу № 5 сдали посторонним лицам. На следующее утро господа Ришар и Моншармен нашли на столе рапорт инспектора о происшествиях минувшего вечера. Вот его суть, изложенная весьма кратко:
«Мне пришлось, – пишет инспектор, – вчерашней ночью прибегнуть к помощи городового, чтобы дважды, в начале и в середине второго акта, освободить первую ложу № 5. Занимавшие ее лица – они прибыли к началу второго действия – устроили подлинный скандал своим смехом и нелепыми возгласами. Со всех сторон неслось „тсс!“, зал уже начинал открыто негодовать, когда ко мне обратилась билетерша. Я вошел в ложу и сделал внушение. Те господа, казалось, были не вполне в здравом уме и отвечали мне совершеннейшей чепухой. Я предупредил, что при повторении шума буду вынужден удалить их. Едва я вышел, как вновь услышал хохот и протесты публики. Я вернулся с констеблем и вывел их. Продолжая смеяться, они требовали возврата денег и отказывались уходить. Наконец, они поутихли, и я позволил им вернуться в ложу, но смех возобновился тотчас же, и на сей раз, я распорядился выставить их окончательно».
– Пусть пришлют ко мне инспектора! – приказал Ришар своему секретарю, который уже успел испещрить рапорт пометками синим карандашом.
Секретарь, господин Реми, был юношей двадцати четырех лет, элегантным, сдержанным и безукоризненно одетым (в те времена предписывалось носить сюртук). Умный и почтительный перед начальством, он за жалованье в две тысячи четыреста франков, выплачиваемое лично директором, выполнял немыслимое количество обязанностей: просматривал прессу, отвечал на письма, распределял ложи, вел переговоры с артистами и служил надежным заслоном у дверей кабинета. При этом администрация официально его не признавала, и он мог быть уволен в любой момент без всякого вознаграждения. Реми, ранее пославший за инспектором, велел его впустить. Инспектор вошел в явной тревоге.
– Поведайте нам, что произошло, – сухо бросил Ришар.
Инспектор замялся и сослался на письменный отчет.
– Наконец, над чем же эти люди смеялись? – спросил Моншармен.
– Господин директор, вероятно, они излишне плотно поужинали и были расположены скорее к забавам, нежели к музыке. Едва переступив порог ложи, они тотчас выскочили обратно и позвали билетершу. Та спросила, что им угодно. Они заявили: «Взгляните в ложу – там ведь пусто, не так ли?» – «Пусто», – ответила она. – «Так вот, – сказали они, – когда мы входили, мы услышали голос, объявивший, что ложа занята».
Господин Моншармен не удержался от улыбки, взглянув на Ришара, но тот оставался мрачен. В свое время он сам слишком часто упражнялся в подобных мистификациях, чтобы не распознать в бесхитростном рассказе инспектора приметы одной из тех скверных шуток, которые сперва забавляют жертву, а затем доводят ее до ярости. Инспектор, желая угодить улыбающемуся Моншармену, тоже решил было осклабиться. Роковая ошибка! Взгляд Ришара поразил его, точно молния, и бедняга мгновенно принял вид глубочайшего уныния.
– Итак, когда эти люди вошли, – прорычал грозный Ришар, – в ложе никого не было?
– Никого, господин директор! Ни единой души! Ни в ложе справа, ни в ложе слева – клянусь, голову готов отдать на отсечение! В том-то и дело, что всё это – глупая шутка.
– А что же билетерша?
– О, с ней всё просто: она твердит, что это Призрак Оперы. Вот и всё!
Инспектор хихикнул, но тут же осекся. Едва прозвучали слова о Призраке, лицо господина Ришара стало свирепым.
– Приведите билетершу! – скомандовал он. – Немедленно! Приведите ее сюда! И чтобы весь этот сброд из коридора убрали вон!

