
Полная версия:
Прогулки по времени
«Вот вырастешь, – говорила Тийна, – и думы станут тяжелее, но и радость будет глубже…» Как же скажу я ей, что радость моя тяжелее грозовой тучи, и слаще дикой малины в середине лета?!
Внезапное воспоминание о Тариэле накрыло, как волна. Стоило мне закрыть глаза, он будто снова встал передо мною – его плечи, смуглая шея, рука на рукояти меча… Я вспомнила его голос, его улыбку, его руки, и во мне разлилась тёплая река нежности. Я не знала, что происходит со мной, не понимала, откуда во мне появляется этот жар, эта тонкая боль, желание снова видеть его, слышать его смех… снова незаметно чуть прикоснуться к нему… Всё тело становится вдруг чужим, дыхание сбивается, а внутри – сладкая, томительная усталость… видно, это ко мне пришло наказание за отсутствие туьйдаргиш. Я вскочила, испугавшись, и долго стояла, прижав ладонь к груди: наверно, я теперь больна, и скоро умру, никто уже не сможет меня исцелить…
Я встала с качелей и поплелась обратно к замку, едва не запнувшись о корень дерева.
* * *
Во дворе столкнулась я снова с Чегарди, – ах, эта Чегарди, весёлая, озорная, она уже наведалась к княжеским конюшням и, возвращаясь, весело щебечет, что видела у Жаворонка новую диковинную находку: выронил на пол из седельной сумки деревянный гребешок с вырезанным солнцем.
Я вздрогнула – неужели?
Чегарди же, как всегда, болтает без умолку, как сорока, но вдруг, заметив Тариэла, идущего через двор со своей кожаной сумкой через плечо, шепчет мне на ухо:
– Смотри, смотри, а вот и Жаворонок!
И уже бежит навстречу Тариэлу, звонко смеясь:
– Ой, Жаворонок, что это у тебя? Покажи!
Не успела я убежать… Тариэл останавливается, удивлённо смотрит на нас, потом достаёт из сумки деревянный гребешок… Я сама увидела: у него в руках – тот самый гребень. Я тихонько вскрикнула, потом опомнилась. Он ещё не знает, что это – мой. Чегарди хватает гребешок, вертит в руках, поднимает к свету:
– Ты где его нашёл?
Тариэл недоуменно улыбается, пожимает плечами:
– На лесной тропинке подобрал, когда за туром ходил, на охоте. Не знал, откуда он, думал, кому вернуть. Странная вещица… но хорошая работа. Чей бы это мог быть?..
Он замечает мой взгляд и смотрит на меня – задумчиво, пристально, с лёгкой улыбкой:
– Твой?!
Я не выдержала – глаза выдали меня с головой: удивление, радость, испуг, кровь прихлынула к шее, щёки горят… Но не могу вымолвить ни слова. Сердце моё бьётся так, что, кажется, его слышат все вокруг. Я опускаю глаза, лицо моё пылает, руки дрожат. Я хочу сказать «спасибо», но язык не слушается. Я боюсь, что, если посмотрю на него – он сразу всё поймёт: и как я его люблю, и как страшно мне от этой любви, и как сладко мне от его взгляда…
– Кажется, да, мой… Потеряла недавно…
Он протягивает гребень мне, сдержанно улыбаясь, и в его глазах мелькает что-то очень ясное и доброе:
– Береги его… – говорит он, чуть мягче, чем обычно.
Чегарди, довольная, подмигивает мне:
– Вот видишь, Мелх-Азни, я же говорила: Жаворонок хороший!
Тариэл, смущённый, смеётся, в глазах его – что-то тёплое, ласковое, он сам не знает, что сказать… Мне вдруг хочется убежать, спрятаться, раствориться в воздухе; но вместо этого я осторожно беру гребень из рук Тариэла, пальцы мои едва касаются его руки – и в прикосновении этом столько огня, что весь мир на миг становится прозрачным, как утренний туман над ущельем…
А потом он просто постоял рядом со мной – как друг, как брат… или – как тот, кто только что поймал птицу и боится её спугнуть…
И весь оставшийся день тот я ходила, словно несла внутри себя огонь: мне казалось, что теперь в нашем мире что-то стало иным. Я стыдливо радовалась, пугалась от собственного счастья и каждую минуту убеждала себя, что всё ещё будет хорошо, – новое, неузнаваемое чувство.
* * *
Я вернулась в замок, стараясь ни с кем не встречаться взглядом… В кухне у Хассы пахло луком, пряностями и свежим горячим хлебом. Хасса, жена Хоси, добрая и болтливая, рубила мясо на тяжёлом деревянном пне. Рядом в глиняной миске лежали очищенные овощи – тыква, редька, морковь. Медный котёл бурлил на очаге, а на полках стояли расписные кувшины для кислого молока и толстостенные глиняные чаши. Кухня была полна запахов будущего праздника: в воздухе висела сладкая тяжесть топлёного масла, пряная терпкость кинзы, и что-то ещё, неуловимое, словно дыхание самой весны.
Хасса, круглолицая, быстрая, словно вспугнутая куропатка, сновала от печи к столу, от стола к очагу, не давая покоя ни себе, ни посуде. Она встретила меня радостными возгласами:
– Вай, Мелх-Азни, дитя ты моё золотое! А я вот тут, видишь, всё кручусь да верчусь, чтоб никто на праздник не остался голодным, – и, не дожидаясь ответа, Хасса уже неслась дальше: – А вчера у Мозы коза окотилась – двойнятки-козлятки, ты бы видела, какие хорошенькие!.. Вот скажи ты мне, Мелх-Азни, слышала ты когда-нибудь, чтобы у одной курицы сразу три цыплёнка были разного цвета?! Вот, а у Дзабари – белый, жёлтый и чёрный! Я ей говорю: «Это к счастью!» А она боится, что сглазят. Вот как у Зары, – говорят, опять все куры у неё сдохли, – не иначе как сглазили, вот увидишь, опять она к бабушке Сатохе пойдёт за отворотом…
Я робко протянула ей пучки сушёного чабреца и дикой мяты:
– Это тебе, Хасса, как обещала… Ещё зимой, помнишь, говорила, что как только снег сойдёт – соберу для тебя самые лучшие.
– Ох, спасибо тебе, звёздочка моя, – Хасса с нежностью погладила травы, будто младенцев. – Ты всегда обо всём помнишь! Гляди-ка, какие у тебя ручки тонкие, а травы-то собрала – словно сама Тушоли тебе помогала! Вот этими я как раз на пироге сверху узор выложу – все ахнут!.. А знаешь, что ещё? От Висамби, говорят, жена молодая сбежала – не вынесла его характера. А ещё, слышала, у Хох сын её, Ирбаха, жениться надумал, да только мать невесту не отдаёт – мол, слишком беден он для них. Ну, разве богатство главное? Главное – чтобы сердце было доброе, а не как у некоторых… А туьйдаргиш твои, выходит, сломались? Княжна Марха вчера рассказывала, смеялась…
– А… – я замялась, – кто мог бы их починить, как думаешь? Может, мастеру Бехо отдать?
– Конечно, давай я сама и отнесу ему сегодня! К утру будут готовы, даже не сомневайся, сама тебе их обратно принесу.
Я кивнула, облегчённо выдохнув, и чуть улыбнулась, но сердце моё билось неровно. Всё во мне было сейчас почему-то как в тумане – и свет, и тени, и мысли… Не глядя на Хассу, я тихо спросила:
– Может, помочь тебе? Я могла бы, например, масло сбить…
Хасса засмеялась, обмахиваясь концом передника:
– Ну если только ты сейчас не с похорон, а то, знаешь, дурная примета! Собьёшь тогда не масло нам, а все наши надежды на праздник! – она подмигнула, и вдруг, остановившись, посмотрела на меня пристально, с хитроватой улыбкой: – Только скажи, детка, чего это ты в этот раз весной пришла к нам, а не летом? Всегда ж к нам – как солнце в самый разгар, а тут, смотрю, ещё и снег местами не весь сошёл…
Я смутилась, запуталась в собственных мыслях, будто в тонких ветвях шиповника… Я не хотела выдавать Марху, но и лгать не умела, и слова из меня выходили тихо, неуверенно:
– Я… просто… хотела побыть с семьёй на праздник. Кажется, в этом году… всё будет по-другому…
Хасса одобрительно кивнула, приобняла меня, похлопала по плечу:
– Вот и умница! Праздник в честь Тушоли будет такой, что все запомнят! Жаворонок вот тоже приехал – все мечтают услышать, как он будет играть и петь… А ещё говорили, что на джигитовке он – первый в Пхейн-Муохк, не зря его каждый раз к нам так зовут! Вот тебе и новости все! А ты, красавица, всё молчишь…
Я опустила глаза, и в груди моей вдруг стало тесно, будто сердце хотело выскочить наружу. Имя Жаворонка – Тариэла – весенним ветром пронеслось по мне. Я не могла сейчас думать ни о чём, кроме его голоса, его улыбки. Вчера, под вечер, он стоял у ворот сада, и солнце падало на чёрные его волосы, словно по ним пробегали золотые волны…
Хасса расспрашивала меня, тормошила, ворковала… Я отвечала рассеянно, всё ещё чувствуя, как внутри меня трепещет что-то неведомое.
– Ты, гляжу, куда-то в облака улетела, – рассмеялась Хасса, – осторожнее, не то гам-сагтебя унесут, если будешь такая задумчивая! Джиннам дорогу в своё сердце не открывай! Не то заберут в свой горный замок – и станешь потом всю жизнь ночами по саду призраком бродить!
Неужели кто-то вчера заметил нас в саду?! Я вспыхнула, поспешно подхватив кувшин, который Хасса сунула мне в руки:
– Сходишь к колодцу за водой, красавица моя? А то у меня руки не доходят! Только смотри, не разбей – кувшин-то новый, недавно только у Бошту заказали.
Я вышла во двор, направилась к колодцу, и тут… навстречу мне опять вышел Тариэл! Ноги мои будто сами искали тропинки к нему. Он улыбнулся – весь мир вдруг стал светлее, звонче, живее… Я вздрогнула, споткнулась, едва не выронила кувшин, молоточки стучали в висках…
– Позволь, я помогу, – сказал он, и голос его был теплее весеннего ветра.
– Нет-нет, я сама, – торопливо ответила я, чувствуя, как горят мои щёки.
– Ну, если бы с дальнего родника пришлось нести, тогда бы, может, только согласилась? – в глазах Тариэла промелькнули весёлые искорки.
Я вдруг вспомнила, как брат, ухаживая за Берлант, тоже говорил что-то про дальний родник… Покраснев ещё сильнее и, не зная, куда себя деть, я ускользнула от него обратно в кухню к Хассе. Та встретила меня новым потоком речей:
– Видела ведь Жаворонка уже, да? А что-то он третий день ничего толком не ест, не пьёт – всё в саду с пандури своим бродит. Говорят, о пропавшем коне переживал… А может, сглазил его кто? Вот уж мужчины – загадка, хоть всю жизнь с ними проживи! Взять хоть моего Хоси…
Я слушала, но не слышала – звуки путались, в голове шумело, сердце колотилось. Когда она упомянула о Тариэле, я вздрогнула – значит, он страдает? Выходит, ему плохо здесь, у нас, а я ведь не решусь предложить помощь… Затем я тут же поймала мысль: неужели и сегодня, как раз в ту минуту, Тариэл тоже был в саду и видел меня – и что тогда мог подумать обо мне?! Вдруг он заметил, как я сидела на качелях, и в душе посмеялся надо мной?.. Вдруг я кажусь ему нелепой?!. Я не знала, как выгляжу со стороны, и это терзало меня сильнее всего… Я едва не расплакалась от стыда и тревоги.
Незаметно улизнув от Хассы, я снова вошла в замок, где меня поджидала Тийна. Матушка встретила меня с ласковой улыбкой, поправила выбившуюся на висок прядь:
– Мелх-Азни, солнышко, иди ко мне, – сказала она. – Завтра праздник – в чём хочешь пойти? Посмотри, как красиво! Вот это голубое платье – тебе будет очень к лицу, под цвет твоих глаз… а вот сюда бирюзовую ленту… На празднике ты будешь как сама весна…
Я стояла в покоях Тийны перед её серебряным зеркалом в этом лёгком, лазоревом, небесно-воздушном платье… Матушка, как всегда, была заботлива и спокойна, выбирала со мной наряд и украшения для праздника… Я слушала её, но мысли уносились далеко, они витали в саду, на заднем дворе, в гостевой комнате с шахматной доской… – во всех местах, где видела я Тариэла! Мне казалось, что он – как ветер: его нельзя поймать, нельзя удержать, но, если однажды он коснётся твоей щеки, ты уже не забудешь этот холодок.
Утро было горячее, чем обычно, и солнце спускалось по гладким стенам башни, скользило по камню, прячась в лисьем пушке трав у крыльца… Я подошла к окну – и остановилась, издали увидев идущего внизу по двору Тариэла. Он шёл – высокий, стройный, с вьющимися чёрными волосами, в своей пховской алой вышитой рубахе, и, не зная, что я на него смотрю, поправил на поясе кинжал, и в этом движении было столько мужества, что у меня захватило дух… Сердце моё билось, как птица об оконную решётку, если за окном вдруг мелькнёт кошачья тень. Вдруг он обернулся, поднял взгляд, удивлённо застыл – сделал мне полупоклон… Сердце моё остановилось на миг – и тут же снова понеслось вскачь, как молодой жеребёнок в поле… Я поспешила уйти, чтобы не выдать своего смущения.
Выходя от княгини, на лестнице я столкнулась с Мархой! Глаза той были холоднее воды в горной реке, каждое слово язвило булавкой:
– С Хассой, значит, со своей на кухне сплетни слушаешь с утра? Ну-ну… – начала она. – А потом, как всегда, к старшим побежала жаловаться?
– Оставь меня, Марха, – едва прошептала я, – ни на кого я не жаловалась…
– Ну конечно, не жаловалась! Как бы не так! Вот, я смотрю, уже платьице новое только что выплакала себе, да?! – не унималась сестрица. – Ты ведь думаешь, что все вокруг должны только о тебе заботиться? Ну, я тебе честно скажу: у тебя… шея слишком длинная! Обхохочутся ведь завтра все на ловдзарге. Не говори потом, что я не предупреждала!
Я опустила глаза, чувствуя, как к горлу подступают слёзы, но сдержалась… Я отвернулась, бросив взгляд в узкое стрельчатое окно: двор и сад были залиты солнцем, ослепительно живы, как человеческое влюблённое сердце. Я стояла одна перед Мархой, с трепетом и болью в груди, полная света и страха, и той немыслимой тайной силы, что витала надо мной с каждой встречей с ним. Теперь в моей жизни была сияющая хрусталинка, свет которой не дано потушить ни одной мархе на свете…
– Я привыкла к боли, Марха, – сдержанно, как могла, ответила я. – Но тебе, кажется, боль других приносит удовольствие.
– А ты всё о боли, всё о чувствах… – с ядовитой ухмылкой задумчиво протянула та, донельзя довольная собой. – Знаешь, какой я дам тебе совет? Во-первых, может, тебе стоит научиться быть сильной, а, как думаешь?.. Во-вторых – вообще не пойму, зачем такое платье тебе, будущей жрице!
Раздался душераздирающий треск. Я в ужасе обернулась. Везчу Дел… что случилось с моим новым платьем?!. У меня потемнело в глазах.
– Надеюсь, у тебя хватит ума хотя бы сейчас не пойти ябедничать на то, что кто-то случайно наступил тебе на подол? – веселилась Марха.
О, Марха ничего и никогда не делала случайно!
– Ты же ничего красивого носить не умеешь, – снисходительно бросала она мне, не забывая между тем воровато оглядываться наверх, на комнату матери: не выйдет ли та внезапно, не услышит ли? – Вот смотри: я прямо сейчас войду и скажу нане, что это ты порвала его, – когда качалась на своих качелях… так же, как третьего дня туьйдаргиш сломала. У нас это запрещено. Тогда уж тебе никто больше не поможет… Обстоятельства изменились, – вот интересно, в чём теперь ты пойдёшь на праздник?!
Резкий свист – тихий шелест – и продолговатый лоскут сливочного цвета, будто бледный осенний лист, тихо спланировал на каменные плиты…
Марха ахнула, оглянулась, – но поздно.
Волки подходят тихо.
Позади неё на лестнице стояла нежная Седа, в платье цвета фиалок.
Рукав же платья Мархи, сливочного цвета, покоился на полу у подножия Седы.
Седа, высокая, стройная, величавая, была подобна башне… Башне в гирлянде из фиалок.
Седа с улыбкой, аккуратно, не торопясь, вложила изящный женский кинжал в ножны, привязанные к поясу:
– В самом деле, Марха?.. Я знаю ответ на этот вопрос! Мелх-Азни наденет то самое белое с золотым платье, что я везла в подарок к празднику – тебе! Что ж поделать, обстоятельства так быстро меняются…
Марха резко развернулась, шумно дыша. Глаза её быстро наливались слезами отчаяния и бессильной ярости…
– Ты ведь ещё не видела его, Мелх-Азни, верно? Посмотри, – Седа бережно развернула свёрток, что был у неё в руках, приложила к себе светлую шелковистую, словно лепестки башечниц, ткань, чтобы показать. – Завтра праздник, родная моя, – давай примерим, как оно на тебе сидит? Не волнуйся, всё будет хорошо…
Мы с Мархой обе онемели. Я – от нежной, нереальной красоты платья, Марха же… от целого букета чувств.
– А у тебя, Марха, появился теперь интересный выбор, – продолжала Седа таким тоном, будто всё произошедшее было обычным, повседневным делом, – ты завтра пойдёшь либо вот в этом платье Мелх-Азни, что сейчас на ней, которое ты только что испортила – в голубом… без подола; либо в том, что на тебе сейчас – молочном… без рукава. Выбирай, на твой вкус! Твоё счастье, если до утра починить успеешь…
– Остальные твои платья побудут пока у меня, – продолжала Седа, – до моего отъезда… это с недельку, пожалуй, – чтобы и с ними невзначай не случилось того же. Кстати, никто тебе помогать сегодня не будет! Служанки в замке сейчас все заняты перед праздником, отрывать их от дел я бы не стала, – твоё счастье, что хоть они этот позор не видели!
– А вот и видели! Клянусь медью!– торжествующе прозвенел на бегу маленький боевой колокольчик… моего будущего жреческого посоха.
Чегарди, как всегда, шаровой молнией проносилась по замку, успевая за минуту побывать во всех уголках сразу.
Марха полыхала бурным пламенем… краснее той меди, которой только что поклялась её служанка.
– Ты… хочешь отобрать у меня перед праздником все платья и оставишь только два рваных?! Интересно, как ты это объяснишь нане?! – ядовито вопрошала она Седу.
– Очень просто. Я прямо сейчас войду к ней и скажу, что ты порвала оба… когда раскачивала на качелях Мелх-Азни. Ты у нас ничего не умеешь носить красиво – ни платье, ни тамгу!
Марха опустила глаза.
– Качели вещь опасная, – ровным голосом продолжала Седа. – Ты ведь знала уже, что запрещено, – добром такое не могло кончиться. Тебя предупреждали!
Повозмущавшись для порядка и потешившись от души, Седа увела меня, заодно и мою клятвенную сестру – помогать мне с примеркой.
* * *
Чегарди, не унимаясь, шептала мне на ухо:
– Я ведь сразу узнала – твой. Значит, на память взял! Значит… это он нас ночью в домике увидал, и косыночку твою, что ты у камина обронила, это он от огня отодвинул – вот и гребешок прихватил, пока на тебя любовался…
– Но ты же мне, помнишь, говорила – Жаворонок чистый, хороший?!
– А теперь разве я сказала, что он плохой?! Что же тут дурного, если Жаворонок о тебе думает…
– Чегарди! Прекрати!!!
– Да, ведь ты ему нравишься!
– Чегарди!!!
– Ну, это ясно. Он проходил мимо нашего къулли, хотел подёргать тебя за косичку, но побоялся разбудить, вот и взял на память гребешок! А что ещё ему оставалось делать?
Я была почти в оцепенении: страх, радость, восторг и стыд смутили меня, как весеннюю воду, поднятую жеребцом у брода. Я подумала – а если правда?! Он видел ещё тогда меня спящую?! А если… если и он теперь мечтает обо мне… так же, как я о нём?!
– …А что же нам теперь с тем, вторым, гребнем делать? – размышляла вслух Чегарди.
Я словно очнулась и, долго не раздумывая, отправила её как можно скорее вернуть гребень Мархи на место. Нехорошо без позволения брать чужие вещи… и, к тому же, с тех пор как Тариэл нашёл мой настоящий гребень, больше нет никакой необходимости прикасаться к вещам Мархи…
Чегарди – нельзя сказать, чтобы охотно, – тем не менее отправилась выполнять моё поручение. Отпустив девочку, я выглянула из комнаты в коридор… В замке было прохладно и тихо. Я замерла, не в силах сделать ни шагу, ни вдоха… Мимо шёл наверх по лестнице Тариэл!
– Мелх-Азни, – тихо сказал он, – ты что-то печальна сегодня.
Я едва не задохнулась:
– Нет… просто устала немного.
Он улыбнулся, и в улыбке этой было столько нежности и лёгкой насмешки, что я почувствовала, как щёки мои вспыхивают алым…
– Не бойся меня, – сказал он, – я не обижу тебя. Хочешь, вечером спою тебе новую песню?
Я кивнула, не смея смотреть ему в глаза…
Весь день тот я была как в тумане. Всё казалось нереальным: цветы, сад, голоса домашних, даже собственное тело… Я то и дело ловила себя на мысли, что жду его появления, жду его голоса, его взгляда – и каждый раз, когда он проходил мимо, сердце моё сжималось и замирало, а внутри поднималась горячая, нестерпимая волна нежности и страха, радости и боли.
Я старалась быть незаметной, тихой, как тень, но всякий раз, когда он проходил мимо, я замирала, и сердце моё начинало биться так громко, что мне казалось – его слышит весь дом. Я боялась встретиться с ним взглядом, но не могла не искать его глазами, не могла не ловить каждый его жест, каждую улыбку, каждое слово.
Весь день тот потом проходил для меня как в тумане: я снова помогала Хассе по дому и по двору – кормила кур, мыла кувшины… плела потом вместе с Мархой и Седой венки из полевых цветов к празднику… отбирала вместе с Чегарди травы для будущих зелий, которые надо будет передать потом наставнику, учила с нею молитву Тушоли… слушала, как отец беседует с гостем, – и всё время, чувствуя на себе зелёный взгляд, трепетала, словно лист на ветру… Я боялась себя самой, боялась своих чувств, боялась, что все вокруг заметят мою тайну… В голове моей роились мысли – лёгкие, как мотыльки, такие же неуловимые.
Весь день тот я ходила, как во сне, путала слова, за столом роняла ложку, не слышала, что мне говорят. Но в душе теплилась тихая, светлая радость: и гребень мой вернулся ко мне, и теперь в нём словно частичка Тариэла, его руки, его дыхание, его улыбка…
Весь день тот словно был намечен ещё вчерашним вечером, когда в соседних долинах закатное небо сходило на плечи гор и запах молодой травы носился по двору и саду, напоминая, что всё живое – переменчиво, хрупко, неуловимо… Я ходила – то по комнатам замка, то по лестнице, то будто по краю сна собственной души, и всё внутри меня жило тайной, светлой, щекочущей невыносимостью.
Весь день жила я в этом странном, зыбком мире – меж страхом и надеждой, меж стыдом и восторгом, меж детской наивностью и внезапно проснувшейся, неведомой мне доселе тоской… Я шептала себе: это всё б1ехадар, чуждое поле силы, это потому, что я сломала свои туьйдаргиш – и всё же знала: никакой оберег не спасёт меня больше от меня самой, от этого чувства, что растёт во мне весенним побегом, пробивающимся сквозь камень.
И всё же, несмотря на страх и стыд, я не хотела, чтобы это вдруг закончилось. Я была хрупка, как цветок на рассвете, ранима, как крыло бабочки, но в этой хрупкости было что-то сильное, упрямое, неодолимое. Я жила – впервые жила по-настоящему, и пусть это была не моя воля, пусть я была игрушкой в руках богов, – я благодарила их за этот день, за этот свет, за эту боль, за этот сладкий, мучительный огонь, который сжигал меня изнутри и делал меня живой…
Вот и вечер. Солнце клонится уже к горам, в замке зажигают свечи и светильники… Я снова украдкой смотрю на себя в медное блюдо на стене, и впервые улыбаюсь своему отражению – этой новой Мелх-Азни, какой никогда себя раньше не видела: ломкой, тонкой, ранимой, и в то же время – наполненной тайной, которую мне одной и дано хранить…
Я сижу за трёхногим столиком, пытаюсь заниматься рукоделием – вышиваю жёлтую дикую розу – руки мои дрожат, и игла всё время ускользает из пальцев. Я думаю: должно быть, я больна? Или виной чьё-то проклятие, поразившее меня, когда я вышла к Тариэлу без туьйдаргиш?.. Или… неужели это и есть та самая любовь, о которой поют в старых песнях, которую боятся и которой жаждут все женщины?! Я не знаю… Я только чувствую, что скоро он уедет, и, если я больше не увижу его – не смогу жить, не смогу дышать.
Я боюсь, что не выдержу – и в то же время не хочу, чтобы чувство это покидало меня. Оно делает моё сердце живым, настоящим, и в то же время – хрупким, как роса на лепестке. Я замираю, слушая, как сейчас где-то в саду звучит струна пандури – и в сердце моём разливается горячей рекой нежность, мучительная и сладкая, как сама жизнь.
Я шепчу, закрыв глаза:
– О боги, пусть только он – только он один… пусть он поймёт, но не скажет мне ни слова… Пусть никто не узнает, пусть никто не догадается…
Крепкая рука горячей грозной тяжестью легла на моё плечо. Я открыла глаза и первое, что успела заметить – серебряное, с чернёной орлиной головой, кольцо…»
Кольцо с орлиной головой
«Кольцо с орлиной головой поблёскивало на пальце загорелой руки, что лежала на рукоятке. На поясе с серебряными бляшками висел украшенный резьбой кинжал…
В дверях сарая стоял хьевди Леча, сын князя Олхудзура. Лицо его было холодным и суровым.
Сарай, наполненный густым запахом прошлогодней соломы, казался в предутренней тьме глухим, точно склеп, где дремлет отдалённая память рода. Лунный луч, прорезавший мрак через щель в обшарпанной доске, дрожал на лице Пхагала. Узник лежал, откинувшись на связку соломы, как беспокойный, снедаемый болью зверь, чей дух вот-вот вырвется в дикий мрак, где не обретёшь ни прощенья, ни покоя. Тело его стягивали крепкие путы – он то вздрагивал во сне, то стонал от боли, то кривил губы: в усмешке ли, в гримасе… Сквозь сонный полуобморок, на границе яви и томительных сновидений, чудилось ему опять: чужие шаги, чужой взгляд…