
Полная версия:
Кинжал во тьме
Из всей громады сверху проглядывало всего ничего: две стены, торчащие из уступа и сходящиеся под прямым углом, будто раскрытый каменный локоть, да башни Замка Юстиана — на зубчатых уступах, с узкими лицами бойниц, глядящих вниз. Основной вход в город оставался с той стороны горной системы; с этой, меж Междугорьем и плато, дорога была иной: от ущелья — около сотни тарр вперёд и затем ввысь, по тропе, выбитой прямо в камне, узкой, не шире полутора окелъров. Тропа висела над обрывами, как выщербленная бритва: бок о бок со снегом, с заиндевевшими каменными карманами, со стеклянным льдом, в который ветер вмерзал колкую пыль.
Большой тракт уже давно свернул направо и ушёл в низины; вперёд тянулась тощая, неблагонадёжная дорога — к одинокой башне-сторожу. Она стояла впритык к склону, и в её основании темнела резная арка подъёма — первый рубеж города и одновременно единственный подъём на тропу. Камень башни был прожилками прошит железными скобами; узоры на притолоках давно забились пылью и мхом. По виду было ясно: внутри найдёшь всё, что полагается фронтиру — тесные казармы с двухъярусными нарами, оружейные комнаты, пахнущие сажей и железом, и обеденный зал с коптящими светильниками, где супы пахнут горохом и дымом, а хлеб — вчерашним теплом. Рядом пряталась под скатом невысокая конюшня, и оттуда тащило добрым сеном, конским потом и тёплой пылью.
В глазах уже плыло. Эйлу сполз с седла, уткнулся плечом в круп Бурогрива, постоял — пока земля под ногами перестала качаться. Затем, взяв с собой лишь мешок, хлопнул коня по шее. Тот чуть отставил ухо, затем, словно понимая, степенно подался к конюшне сам, послушный чужим людям, лишь бы дать себе право на отдых.
К воротцам конюшни из тени выскочил долговязый мальчишка-конюх, в куртке на одну пуговицу, с соломой в волосах. Эйлу что-то пробормотал ему про путь, про тропу, про цель — глухо, нечленораздельно, как сквозь воду. Мальчишка кивал, держась за повод коня, оглядывался на башню, звал кого-то жестом.
Эйлу, ужасно хромая, двинулся к двери башни. Порог оказался выше, чем казался с седла. Он перешагнул — и внутренний холод камня ударил в колени. Пол, облитый старым песком, встретил его, как чужая кровать — жёстко и окончательно. Он рухнул и растянулся, мешок ткнулся под рёбра, воздух вышибло. В ушах зазвенело, как если бы сотня тонких клинков одновременно коснулась камня.
Гул покатился по внутренностям башни. Кто-то сорвался с места — звук шагов, торопливый, шлёпающий; звякнула пустая бутыль, покатилась, остановилась у стены.
— Парни! — голос хлестнул по сводам. — Сюда! (Парни! — шепнуло эхо, растворившись по лестничным пролётам. — Сюда!)
— Сюда! — ещё резче. — Быстрее! (Быстрее!)
Из боковой двери вывалился стражник — щёки подрумянены, взгляд тёплый и чуть мутный: пахло хмельной кислинкой. Он присел у Эйлу на одно колено, дотронулся до плеча, облизнул пересохшие губы.
— Что там? — донеслось сверху, с лестницы. — (Что там?) — уронил свод.
— Сюда! — рявкнул первый, не оборачиваясь. — Быстрее!
Эйлу попробовал разлепить веки… ресницы только дрогнули. Попробовал пошевелить пальцами — ответом стала тупая судорога под бинтом. Он хотел подать знак, но тело, казалось, лежало отдельно, как оставленное снаряжение.
Гарнизон сработал без паники: один подхватил голову и плечи, двое взяли за руки, кто-то осторожно прижал повязку на бедре, чтобы не сдёрнуть узел; подняли на раз, коротко командуя полушёпотом. По полу скользнули брошенные бутылки, в мутных стеклянных горлышках дрожало пожёванное пламя лампы. Повели куда-то в глубину, туда, где пахло горячим железом, мятой и уксусом. Металл ещё продолжал звенеть в ушах — ровно, упруго, пока всё не обратилось в тёмную, тёплую тишину, где звук уже не был нужен.
* * *Открыв глаза, он увидел низкий каменный потолок с закопчёнными балками, где копоть слежалась в матовые сталактиты. Свет шёл из щелевидных окон и от нескольких коптящих ламп на крюках; масло в них пахло прогорклым теплом и едва слышно потрескивало. Воздух был густой, как отвар: железо крови, щёлочь, йод, мокрый войлок, горькая трава. Это был не сон. Он жив. Но жив кое-как — на хозяйственных нитках.
Сбоку тянулись кровати на грубых деревянных козлах. Кто-то хрипел через забинтованную грудь, кто-то тихо стонал сквозь зубы, одному мерно меняли холодные компрессы на лбу; пахло гноем и терпким уксусом. Ополченцы — привезённые с окраин, с ободранными сапогами, с обрубленными рукавами курток — и деревенские, схваченные болезнью, лежали вперемешку, как доски в штабеле. На стене, возле полки, висели крючья с кривыми ножами, иглы торчали из пробки ёжиком, в миске на краю стола замачивались тёмные нитки.
Эйлу рывком потянулся к бедру. Пальцы наткнулись на чистые, белые, недавно намокшие бинты. Облегчение обожгло и тут же обернулось тревогой. Он, дрожащими руками, стал срывать повязку, поддевая ногтями край, стягивая ткань по витку, пока под пальцами не выступила липкая влага.
Дверь скрипнула.
— Чтож вы делаете! Перестаньте! — голос был молодой и уставший.
Девушка подбежала — тонкая, в измазанном кровью и травяными пятнами халате, локти в бурых разводах, на щеке тянулась полоска йода. Она резко схватила его за запястья, но он уже сорвал последний слой. На бледной коже бедра проявился аккуратный, частый шов: тёмная, восковая нить мелькала пунктиром, вокруг — покрасневшая кожа, тусклая припухлость, края промыты, посыпаны толчёной травой.
Неосознанное неуважение к её труду щёлкнуло воздухом. Она прикусила губу, но молчала, ловя его взгляд — упрямый, мутный от боли.
Эйлу, опираясь на локоть, поднялся. Повязка окончательно сползла на пол, и хлопнула мокрым комком. Он поставил ногу на пол — осторожно, как ставят чашу на край стола — и попробовал шагнуть к двери, туда, где тянуло сыростью коридора.
— Нельзя! — она шагнула следом, но он уже шатался, как мачта в снеговой туман. — Не надо, вам необходим покой!
— У меня нет времени, женщина, мне нужно срочно… — он не договорил.
Пол вздрогнул навстречу. Он ударился лицом о холодный камень; воздух из груди вышел, как из мехов, шов дёрнуло, и красная нитка тут же вспухла новой кровью. Тепло расползлось по коже, швы разошлись на двух стёжках, заныли края, промололась болью кость.
— Чёрт… — прошептал он, но звук потерялся между досками.
Девушка опустилась на колено, прижала ладонь к ране, вторую — к его плечу. В дверях показался мальчишка-помощник, худой, с руками в травяной зелени.
— Что ж вы… — выдохнула она, не глядя на него. — Помоги.
Они подняли его — вдвоём, бережно, не отпуская повязку. Вернули на кровать, где соломенный мат мягко прогнулся и удержал. Девушка быстро развернула чистую бязь, кто-то подал ей глиняную чашку с настоем. Она откупорила маленький флакон, пахнуло горечью и мятой, на язык ему легло тёплое, вязкое — терпкая сладость с горьким хвостом.
— Терпите. — сказала она тихо.
Пальцы у неё работали быстрее мыслей: промывка, порошок, новая повязка, тугой виток, ещё один, узел там, где кожа не натрётся. Кровь ушла под ткань, наливаясь тёмным, и послушно замирая. Она проверила шов, нащупала пульс у щиколотки, кивнула едва заметно — себе.
Нужен покой. Иначе всё, что вытянули у смерти, она заберёт обратно. Девушка поставила на столик у кровати флакон — мутное стекло блеснуло мягко — и отступила. Помощник убрал в сторону окровавленную тряпьё, подоткнул под мат краешек брезента, чтобы не потянуло от пола.
Шаги растворились в глубине лазарета. За тонкой перегородкой снова зашуршали, кто-то застонал, кто-то закашлялся, лампы тихо зашипели. Разум, убаюканный травами и усталостью, провалился в мягкую, вязкую темноту, где не нужно ни бежать, ни объяснять — только дышать, пока тело, наконец, вспомнит, как срастаться.
* * *…помню родную деревню. Родительский старый домик у озера… Он был… был двухэтажный, весь его первый этаж возведён из серого кирпича, а второй, что деревянный, немножко выпирал вперёд, стоя на сваях. Под ними красовалась небольшая веранда с экзотическими растениями. Внутри дом обогревала огромная печь, каменный дымоход которой торчал из покрытой глиняной черепицей замшелой крыши. Неподалёку, если идти по аккуратной тропинке, виден рыбацкий мостик и конюшня. Мои родители жили в достатке и могли себе всё это позволить. Рядом с лошадьми находилась мамина алхимическая лаборатория с очередной изящной верандой.
И вот, собрав самые необходимые вещи, я ухожу…
…
— Ты не должен был выжить… Это ошибка…
Слова прозвучали там, где обычно шумит кровь. За спиной — шаги. Они мягкие, без каблука, но несут в себе намерение; каждый шаг, как опрокинутый кубик льда на позвоночник. Тень вытягивается по стене, дробится рёбрами кладки. Кто-то вдруг сорвался на бег — коротко, прерывисто, цепляя носком порог.
— Что за?! Кто ты?.. Стража, на помощь! Увести его, быстро!
Голос разрезал пространство, и округа ответила: шорохи, стук, гулкая дробь сапог по камню, звон железа о железо. Дверцы хлопают, где-то валится ведро, катится и замирает. Неизвестный, как тень от облака, уходит дальше и дальше; дыхание его тает меж пролётов, и слышно только, как скрипит лестница под поспешной ногой.
— Ничего… Ты никуда не уйдёшь от нас… Ты никогда не покинешь этот город…
Шёпот тянется узкой нитью, обвивает виски, ложится на веки, делает воздух густым и тяжёлым, как отвар маковой соломы. Где-то рядом вспыхивает лампа — маленькая, жёлтая; где-то отзывается вода в жестяной кружке. Мир дышит в замедлении. И я снова слышу дом у озера, но уже как память, смотанную в тугой узел и спрятанную в карман, в который пока не дотянуться.
* * *Глава VIII: И город древний ты
Кристалл снега лениво спадает со старой крыши черепичной ночью,
Ступени покрывает белой ветошью, броня и заметая башмаков следы,
И он не оставляет даже мелкой тиши — скупой грядой спадает осторожно вочью,
Унося в небытие и хороня всё то, что прошли все вместе мы, будоража сны.
И город древний ты, — воистину дремуч, о каменно-холодный страдалец Авортур!
Построен подле Замка Юстиана, что базальтом сковала после архакина воля,
Помнишь, терпел сколь зла ты: предательства детей своих и неверных дур…
Но остаёшься всё же волен, как настоящий воин, — в предсмертии спасенья не моля.
Миновал тернистый путь и стал кольцом Империи — сплотил других прекрасным ты Столпом,
Хоть, знаешь, и пройдёт то бремя, коль не вечно всё в понятии своём… и время,
Не оставит даже и его, но… Не слушай эти басни, что вылетают словно корабельным залпом!
Великий Юстиана Замок, сам знаешь, сохранит в себе черты твои — скупо величие смирением клеймя.
— „Закономерность времени в стенах твоих великих…“
«Это был сон?» — подумал, уставившись в потолок, Хартинсон.
Каменные швы наверху расплывались, как линии на ладони, а копоть в углах тянулась к нему мягкими, сонными сосульками. Он не знал, да и спрашивать не стал: вопрос, едва родившись, увяз в густом, тёплом воздухе лазарета, пахнущем железом крови, уксусом, горечью трав и мокрым войлоком.
Его с трудом уговорили остаться, и время, словно почуяв его слабость, понеслось без оглядки. Дни пролетали зверски быстро: лампы догорали и зажигались вновь, миски менялись местами, бинты белели, темнели и снова белели. С момента первого пробуждения прошло меньше половины недели, но казалось, будто прожита ещё одна маленькая жизнь. На соседних кроватях лежали раненые: кто-то тихо стонал в проплешинах сна, кто-то хрипел, ловя воздух узкими межреберьями; один держал ладонью холодный компресс на лбу и считал шёпотом вдохи. Некоторым повезло меньше — над двумя уже натянули чистую материю, и по складкам проступало недвижное спокойствие. В углу стоял небольшой смрад, похожий на сгоревшее лекарство: запах гноя, смешанный с настоем мяты, не успевал покинуть помещение.
Дверь отворилась тихо, спиной, чтобы не задеть локтем косяк. В комнату вошла девушка — та самая, что стягивала ему повязку, — плечо её скользнуло вдоль двери, на руках поблёскивали влажные следы от травяной воды, на халате расплывались бурые пятна.
— Вам лучше, молодой человек? — спросила она вполголоса, чтобы не тревожить тех, кто дышит на ниточке.
— Эйлу. — сказал он уверенно, словно возвращал себе звучание собственного имени.
Она кивнула, прикрыла дверь локтем, поставила на столик поднос: металлические инструменты чуть звякнули, стеклянные флаконы тонко перелились зеленью и янтарём. Девушка склонилась к соседней койке, проверяя пульс, глядя на зрачки, и, будто вспомнив, бросила через плечо:
— Точно… Вы уже называли своё имя.
— Совсем вылетело из головы… — произнёс он и почувствовал, как голос возвращает в грудь вес. — Да, мне куда лучше, спасибо.
— Умер… — прошептала она внезапно; дыхание переменилось, и слово шершаво коснулось воздуха. Потом сорвалось: — Лоргус!
Где-то за перегородкой застучали сапоги по деревянному настилу — громко, но загробно неприятно, будто пустая бочка катится по коридору.
— Да, сестра? Чего кричишь? — врачеватель ввалился почти бегом, короткое дыхание, торопливые пальцы. Он остановился, увидел простыню, тон её складок. — О боги…
— Да, к сожалению, сир Элиорд покинул этот мир. — ответила она удивительно ровно, лишь пальцы на миг сильнее сжали край простыни. — Зови Баргоса и его помощника, нужно унести его к хоронящим.
— Я поня…
Он уже разворачивался, но её голос удержал его в дверях:
— Отправь ворона его родным, передай, что мы сделали всё, что было в наших силах. И извинись в письме перед матерью.
— Хорошо. — сказал он тише и исчез.
Девушка взяла поднос, шагнула к двери. Эйлу перевёл взгляд на неподвижное тело, затем — на неё; глаза и голос отяжелели одним и тем же вопросом.
— Кем он был при жизни? — спросил он.
Она на полшага остановилась, лишь слегка повернула голову, глубоко вздохнула — воздух вошёл и вышел как молитва.
— Сир Элиорд кураль лир’Амионид, выходец с юга и храбрый полководец Империи, пример для всех нас. Ему, как вы видите, повезло куда меньше.
Она пошла дальше, рука уже легла на кольцо двери, но на пороге ещё раз оглянулась; в голосе не было ни укора, ни жалости — только требовательная мягкость.
— У вас была серьёзная рана, но вы смогли выжить… Цените свою жизнь, Эйлу Хартинсон… Цените дар Киринфоша и волю Шора… Цените, пока можете…
Дверь втянула её шаги, и тишина снова заняла своё. Эйлу остался с мыслью, которая расправляла плечи и тут же сгибала их: стоит ли чего его жизнь? В ответ загудел лазарет — лампа щёлкнула фитилём, кто-то закашлялся, где-то капля уронила в миску круг. Размышлениям не суждено было длиться дольше положенного времени — не этого места.
Пора было выдвигаться. Впервые с момента прибытия он сел, затем уверенно встал: мир слегка качнулся и тут же выровнялся. Он наклонился, начал собирать вещи из-под кровати: ремни, ножны, свёрток с травами, заплечный мешок с тяжёлым анайрагским доспехом, что звякнул низко и устало. Всё улеглось на свои места; кожаные ремни зажили привычной, спокойной жизнью. Он похлопал себя по заживающей ране — не из бравады, а чтобы убедиться, что повязка лежит как надо, что узел держит.
— Умею же я… выжигать время зря…
Кошель и карманы оказались пусты. Плут вывернул подкладку, пальцы прошлись по швам, по тайному кармашку под пряжкой — пусто; всё либо выпало в дороге, либо ловко ушло в чьи-то чужие ладони. На дне сумки шуршал одинокий серебряник, слипшийся с пылью и нитками — последний, упрямый. Оставить в лазарете в знак благодарности было нечего: этот один он решил спрятать. Серебро звякнуло глухо и исчезло под складкой холста.
Он направился к двери. За порогом была узкая лестница в два пролёта; шаги его расплескались по камню и вывели на скромную, но полную людей площадь. Воздух ударил в лицо свежестью севера: дым очагов с привкусом смолы, ухнувшая из проходов сырость, кислый дух кваса, пряная сладость жареного мяса. Он вдохнул глубже, чем следовало, и в груди заскрипели бинты. Всё вокруг было незнакомым — камень и голоса, вывески с острыми буквами, чужие цвета на капюшонах. Он вздохнул снова, уже от тяжёлой, вязкой грусти, и огляделся.
У колодца, в центре, одиноко стоял мужчина в толстой шерстяной накидке. Эйлу подошёл, коротко и без лишних слов спросил дорогу. Тот, не снимая руки с ворота, показал пальцем, обводя воздух, как карту:
…
— Да, вот туда. — показывал пальцем. — Трактир здесь, а торговцы… туда. Не заблудитесь, ориентируйтесь по вывескам.
Эйлу кивнул.
— Спасибо. — сказал он и, похлопав его по плечу, пошёл.
Оказалось, „Горный Баран“ стоит до смешного близко — прямо напротив лазарета, будто всё время подталкивал тёплым светом в узких окнах. До кузни же нужно пройти дальше по улице, к павильонам крепости, где камень пахнет углём и нагретым железом. Эйлу шагнул на мостовую, поднял взгляд налево, ввысь — и мир, как туго натянутая струна, отозвался тихим звоном.
Перед ним вырастал Чёрный замок Юстиана. Не рисунок из книги и не шёпот охотничьего костра — живая тьма базальта. Это было не здание, а выведенная в камне воля. Чёрный замок стоял на собственной тени, спаянный с базальтовым уступом так прочно, будто его не строили — его вырастили из остывшей лавы и ветра. Базальт здесь не был глухим пятном: при свете Суур в нём мерцали едва уловимые искорки — бледные зёрна, как замёрзшие звёзды, затерянные в ночи камня. Плиты стен ложились уступами и швами, каждый шов — как выученная строка, каждый выступ — как запятая, где остановился и набрал силу следующий виток высоты.
— Посмею сказать, что даже Ваорунский не столь… огромный. — прошептал он себе в ворот.
Стены вздымались слоями, нависая друг над другом, тяжёлыми, как волны, у самой кромки шторма. На верхних ярусах тянулись зубцы, попеременно высокие и низкие — бойцам и их тени; между зубцов чёрными глазницами глядели бойницы, одни были узкие, стянутые, для стрел, другие же широкие, с косыми щеками, для арбалетов. Под карнизами шли нависные машикули — каменные лотки с прорезями; через них когда-то выливали кипь и камни, и теперь их гладкие борта блестели, как давно вылизанные дождём желобки. Из углов стен вырастали контрфорсы — диагональные, крепкие, как корни; на их гранях виднелись глубокие борозды, будто чья-то гигантская лапа когда-то пыталась сорвать камень со своих мест. Там, где борозды переходили в подплавленные наплывы, базальт стекал чёрными слезами — следы драконьего дыхания и тех времён, когда небо было ближе к земле.
Башни — разные по возрасту и гордости — венчали стены. Круглые барабаны с венцами зубцов, шестигранные призмы, рёбра которых ловили холодный свет; игольчатые дозорные, вытянутые вверх, так что их шпили, казалось, шили облака. Одним башням достались сдвоенные кровли с узкими слухами, другим — высокие острия с коваными флюгерами, дрожащими в ветре жестяным шёпотом. Меж башен лежали каменные мосты — не ажурные, а жилистые, тяжёлые; они скакали через разрывы, связывая отдельно стоящие дозоры с основным телом крепости, и каждый такой пролёт был как натянутая жила, по которой бежит пульс города.
Главные ворота скрывались в глубине базальтовой пасти: двойные створы — дуб и железо — утыканы шляпками гвоздей; над ними висела решётчатая герса, тяжёлая, прожилками перекладин замеченная ржавчиной. Барбакан, вынесенный вперёд, делал вход ломаной линией; перед ним, на откосе, камень был словно вычесан поперёк, чтобы копыта срывались и теряли силу. По обе стороны ворот стояли башенные подпорки с резными притолоками: драконьи пасти, откуда в дождь стекала вода — длинными языками-водостоками; клыки, сточенные ветром, всё ещё держали вид хищного оскала. На щитовых плитах у проходов вились рельефы — дубовые венки, молоты, узлы, древние геометрии северян; кое-где по бордюрам проступали печати Империи, выбитые глубоко и заполированные тысячами взглядов.
Высоко на стенах застыли тёмные полотнища — не столько знамёна, сколько тяжёлые штандарты, пропитанные ветрами; на морозе они не полоскались — они висели, налившись льдом, и только кромки едва качались. Меж стен и башен гулял колокольный ветер: то выл тонко, ныряя в пустые трубы водостоков, то выдувал из бойниц глухой органный звук, и от этого звука хотелось тише ставить шаг.
Чем дольше он смотрел, тем явственнее проступала внутренняя анатомия крепости. За вторым кольцом стены угадывался нижний двор, более строгий прямоугольник, в который выходили чёрные арки конюшен и оружейных; дальше, на террасе выше, — Большой двор: там, вероятно, были вымощенные плитами парады, колодезная будка с медным воротом, два ряда ступеней — широкие для церемоний и узкие потайные, которыми пользуются, когда церемоний не хотят. Выше всех — само сердце Чёрного замка: Главная башня с прорезанными в глубине стен галереями, где при свете ламп могли бы мерцать златошитные росписи или, наоборот, строгие каменные фрески — резкие, как резец. Под шпилем, похоже, обетовый зал: окна узкие, но высокие, затянуты решетами из кованой стали с узором, похожим на переплетение рунических линий.
Где-то в кладке обнаруживались вставки другого камня — светлее, с белыми прожилками: будто в рану вшили костяную шину, чтобы удержать гиганта на ногах. Где-то кровли, крытые чёрной черепицей, уже сдвинулись, и под ними торчали деревянные стропила — темнее ночи, покрытые инеем, похожим на седину. В этих „шрамах“ замок только укреплял впечатление силы: как у старого бойца, на лице которого каждая трещина — о ранге.
У подножия стен кипела жизнь и меркнула перед высотой, как костёр перед скалой. Потоки людей огибали Эйлу, не задерживаясь: шинели, меха, кожаные куртки, попытливые глаза купцов, усталые плечи мастеровых. Сани скрежетали по камню, колёса тележек глухо стучали на швах мостовой; где-то на дворовой стороне загремела кузница — сухо, певуче, в такт дыханию мехов. Запахи накладывались, как слои кладки: уголь, конский пар, жареный лук, мокрый сукно, чёрный камень после снега.
И всё же главное в Замке Юстиана было не в деталях, а в том, как он заставлял тишину работать на себя. Стоило задержать взгляд на его линиях, и время сгибалось: прошлое срасталось с настоящим, шрамы с доблестью, а страх с безопасностью. Он был помпезен не роскошью, а тяжестью и размером, нечеловеческой уверенностью формы. Не просто крепость, а доведённая до камня идея того, что продолжит стоять, когда люди устанут.
У двери трактира голоса клубились паром и тут же белели в морозном воздухе.
— Ты представляешь, лорда будут судить! — проголосил вышедший горожанин, держа кружку двумя руками, будто это было доказательство.
— Постой-постой, это, случаем, не лорд Фарка’ас?
— Да-да-да, тот самый, что убил свою семью, пытаясь принести их в жертву! Ты представляешь, даже эскорт Гаврильсуса Неогранённого прибыл в столицу! Тот то вообще в броне! Величественный!
«Ну и ужас…» — сухо отметил про себя плут, отряхивая с плеча снежную крупу.
— Да ну! Не думал, что Великий мейстер Восьмерых в третий раз за год покинет Обитель Мегали Октоколлис, оставив служение Всевышним.
Голоса их угасли и утонули в гуле улицы. Эйлу толкнул створку и вошёл, как будто нырнул в карман тёплого камня.

