Читать книгу Шестьдесят килограммов нокаутов (Халльгрим Хельгасон) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
Шестьдесят килограммов нокаутов
Шестьдесят килограммов нокаутов
Оценить:

4

Полная версия:

Шестьдесят килограммов нокаутов

– Для юной кобылки она очень даже хорошо старается. И к мальчугану добра, – ответил Лауси, буквально источая смирение и снисходительность.

Как уже было сказано, Сельмина выросла в чудовищных условиях – кто знает, что она пережила, что ей пришлось вытерпеть. Она «зачалась от косточки овечьей да греха человечьего», как говорили в те годы в Хунатинге о круглых сиротах, и ее перекидывали с хутора на хутор, пока «Секуль» не засек ее и не притянул к себе, как и другую голытьбу, не помнящую родства. Сегюльфьорд стал Америкой бедняков. Рассказы об авралах в сельдевую путину, бумажных деньгах и шумных попойках распространялись по всей стране, как сейсмические волны, потрясая жизнь многих людей до основания. Так Сельмина в конечном счете и попала в многолюдный подвал Мадамина дома.

Порой Гесту казалось, что эта Сельмина выросла попросту в хлеву, среди рогов и копыт, даже само ее имя намекало на то, что она – какая-то сельская мина. (Она – единственная за всю историю Исландии женщина, которую так зовут? И что это за имя вообще?) Девчонка могла неделями напролет молчать, словно корова или овца, лишь по временам фыркала, морща нос или встряхивая гривой, словно была как раз тем, кем ее назвал Лауси: не девицей, а кобылицей. В тех редких случаях, когда она все-таки обретала дар речи, она бросала коротко и отрывисто: «Рыбы!» – и только по тому, что слово стояло в родительном падеже, Гест понимал: рыбы в кладовой больше нет. К Ольгейру она никогда не обращалась ни с ласковым словом, ни с упреком, но пеклась о нем и всегда отдавала ему все лучшее, и мальчик был привязан к ней, льнул к ней, как цветок – к солнцу, а слова не всегда и нужны. Может, это и есть лучший способ заботиться о детях: быть для них как скотинка, как собака, как Бог.

Так что жаловаться на эту юную вольную домохозяйку было фактически и не за что – раздражала лишь ее прожорливость да нечистоплотность, превосходившая все, с чем нашим героям доводилось сталкиваться. Однажды Гест застал ее у очага на кухне, справляющей большую нужду в свой горшок, который она прозывала Дора-Прожора. Когда он пожаловался, она тотчас вскочила, не подтеревшись, и протянула горшок ему: «Тогда уж и вынеси заодно!» Взору Геста предстала колбаска угольно-черного кобылячьего помета, свернувшаяся на дне горшка в обрамлении того самого желто-рыжего мочевого камня, который всегда образуется в таких посудинах, если не мыть их регулярно.

А еще она частенько прикладывалась к бутыли с молоком, стоило той лишь появиться в доме, после того как Гест наведывался на хутор Молочный, чтоб выжать в нее содержимое коровьего соска, – и до завтрака стряпуха уже приканчивала всю бутыль. После того как все запасы в кладовой полностью вышли уже в четвертый раз с Рождества, терпение Геста лопнуло. Он решил ничего не делать и посмотреть, как будет вести себя девушка, когда ей станет нечего есть. (Сам он припас себе копченого мяса и жира в тайнике.) В тот же день он застукал ее в кухне, где она грызла кизяки из очага и перепачкала все лицо сажей. Потом, вечером, он увидел, что она гложет старую заплатку от башмака, причем в присутствии мальчика – и тут пришел в ярость:

– В нашем доме обувь не едят! Не настолько мы нищие! И при Олли так нельзя! Где ты вообще это взяла?

Она вынула изжеванный обслюнявленный башмак изо рта – это часом не заплатка из акулячьей кожи, принадлежавшая великому скороходу Эйливу Гвюдмюндссону?

– Сусанны! – прокричала она в ответ, улыбаясь закопченными губами, так что виднелись черные сломанные зубы. – Сусанны!

Глава 26

Исландцы не любят городов

В начале лета пасторская чета отправилась на корабле в Фагюрэйри с детьми и нянькой, а Сусанну оставила с прислугой в Возвышенном. Благородное семейство остановилось в доме Пьетюра Торгильсена, младшего брата Вигдис, сейчас решившего попробовать свои силы в предпринимательской деятельности в Фагюрэйри. У преподобного Ауртни было крайне важное дело в столице Севера Исландии: по-прежнему ощущалась необходимость убедить сислюманна и все правление сислы, а также и депутатов четверти страны, что Сегюльфьорду невозможно дальше обходиться без телеграфа-телефона. Ведь там живут люди, которым порой требуется из-за моря разом тысяча пустых бочек, причем непременно до выходных. Но дело продвигалось весьма туго, ведь, как и прежде, там не было недостатка в упертых консерваторах; считалось, что населенные пункты в Исландии должны расти медленно, подобно мхам, а не возникать в одночасье «как грибы на навозной куче».

Когда речь заходила о Сегюльфьорде, навоз часто фигурировал в сравнениях: селедочный промысел называли навозной кучей, которая привлекает мух со всей страны, и вонь и грязь там соответствующая, в том числе и моральная. Про детей, рожденных в этом фьорде, говорили, что они вылезают из «кобыл селедочных» и «скважин норвеговских». «Эти девки ложатся под матросню из чужих стран!» – писали галстуконосцы в газеты других городов. Именитых граждан страны и крупных фермеров раздражало, что женщинам дозволялось днями напролет простаивать на улице, вдали от дома и хозяйства, и работать на других людей – на мужчин-чужестранцев, – а с тем фактом, что порой эти женщины работали и по ночам, им было совсем уж трудно примириться. Даже сами слова «женщина работает ночью» звучали настолько неприлично, что кое-кому хотелось буквально силой закрыть фьорд. В прошлые летние сезоны ходили слухи о том, какие там толпы; когда к Косе причаливали суда, то моряков там бывало «как мошек на котяхе», и они всюду махали кулаками, лупили всех, кто подвернется под руку, пили все, что течет, и совокуплялись со всем, что лежит.

Многолюдность раздражала малочисленный исландский народ больше всего на свете: ведь за века он вольготно расселился по своей просторной стране. Все добрые фермеры считали возникновение городов напастью, заразой, подлежащей искоренению, плесенью на теле страны. Было форменным безначалием допускать, чтоб «вольники» (то есть люди, которыми никто не владеет) и «побродяги» скучивались на таких плоских косах во фьордах по всему острову, и никто бы за них там не отвечал. А поручать управление этой братией торговцам-иностранцам тоже не годилось. Если чернь сбивается вместе вот так, без хозяев, то рано или поздно она такого наворотит! Этот люд даже жил в собственных «домах» – хижинах бугорных, лачугах бесскотинных – и к их койкам никаких надзирателей приставлено не было. А если рабы чересчур расплодятся, то всей нации грозит вырождение. «Целую тысячу лет у нас в стране господствовало стремление улучшать человеческую породу, оно пошло нам во благо и сделало нас в итоге той выдающейся нацией, каковой мы являемся сейчас. Но какая же участь ждет ее сегодня?» – вопрошали облеченные властью читатели в статьях, присылаемых в газеты; в них имелась в виду эпоха дерновых землянок, когда полстраны пребывало в батрачестве, без возможности размножаться[23], и лишь хозяева народа – хёвдинги да крупные фермеры – могли порождать плоть от плоти своей (хотя мать порой бывала служанкой или вовсе рабыней). Так выглядела исландская мужская идеология «евгеники» за несколько десятилетий до того, как такая же идея завладела умами в Германии. «Исландская нация – уникальный результат уклада, при котором лишь сильным дозволялось преумножать свой род, и лишь самые способные выживали, а слабые гибли в буранах, туманах и моровых поветриях».

В сущности, неприятие городов было неприятием прав человека, прав женщин и кровных уз с чужеземцами. Местные исландские «шишки» желали культивировать свою нацию в одиночку и наперебой доказывали свою правоту с почти болезненной страстью к генеалогии: «А у меня в роду в каждом поколении сплошь пасторы да сислюманны! – А я прямой потомок Эгиля Скаллагримссона по мужской линии! – А у меня еще прадед всех превосходил!» Человек со стороны мог бы подумать, что Исландия – какая-то уникальная в планетарном масштабе держава, населенная исключительно мужчинами, которые сами рожали детей от мужчин же, а женщин в роду ни у кого не встречалось.

Но газеты отражали лишь поверхность, а кроме них по стране ходили письма, в которых за дело брались глубже. Например, вот что писал крупный фермер с озера Миватн, один из главных противников новой эпохи в Сегюльфьорде и других местах, где норвежцы учредили свои базы:

«Исландская нация есть драгоценный алмаз в короне человечества, закаленный суровым житьем в нашем отдаленном ледниковом краю. Есть у нас и овцы, и кони, и собаки, и стихи, и рассказы нашей собственной, исландской породы. Сохранился у нас и язык, на котором древнесеверные народы изъяснялись задолго до эпохи Крестовых походов.

Таким образом, нам удалось сохранить наши особенные черты и сберечь толику того языческого склада ума, который подарило нам ясное утро первопоселенства, самого Занятия земли, несмотря на то что Исландии пришлось пройти сквозь множество унижений, культурного и религиозного характера, приходивших из-за моря, как то: христианизация, реформация, власть датчан. Сии бессаговые свининоядные равнинники, к счастью, почти не оказали влияния на нашу исландскую нацию и не оставили нам в наследство ничего, кроме поговорки «чертовщина датская». Таким образом, каждому мыслящему индивидууму ясно, что исландцы всегда были уникальным народом в уникальной стране. А значит, нам – афинянам Севера – не пристало делить ложе с норвежцами!»

Стало быть, лучший способ сохранить такую уникальную расу – удерживать людей на хуторах. Кому охота к морю – пусть выплывает рыбачить, но чтоб улов привез домой! Рыболовство в Исландии, таким образом, веками подчинялось законам сельскохозяйственной деятельности. Рыбаки были не собственно рыбаками, а батраками в сельской местности, которых лишь посылали в море, точно так же как батрачек посылали в горы за мхом, косцов – на луга, а их жалованье и улов шли в карман к фермеру. Поэтому рыбачьи лодки все никак и не превращались в большие корабли, а рыбацкие хижины – в большие промыслы. Поэтому во фьордах никаких поселков и не возникало, поэтому исландцы и не селились у моря, даром что их остров представлял собой одно сплошное побережье, а у приливной полосы теплее, чем в других местах, и удобств больше. Они были фермерами, главной святыней для них был сенокос, божествами – овцы, а рыба – просто добавка к обеду. Чтоб в этой стране выросли поселки и торговые города, потребовалось вмешательство норвежцев, этого удивительного народа, способного питаться лишь тем, что дает море, – они даже не знали, что такое выгонять отару на горное пастбище. Не такую Исландию мы знаем и желаем, ох, не такую! Надо остановить развитие в таком направлении!

«А наши властители, датчане, как будто и не знают, что к нам вторгся другой народ. Почему они не принимают мер?» – писали газеты на западе и востоке страны. А на юге, в столице, кое-кто приводил это невмешательство датчан в качестве еще одного аргумента в борьбе за то, чтоб дать Исландии самоуправление.

Таким образом, один-единственный фьорд стал угрозой для целой страны, равновесие на хуторах нарушилось, многие крупные фермеры в минувшие летние сезоны упустили работников и сеноуборщиков; кое от кого даже и наложницы сбежали – и теперь набивали карманы своих юбок зарубежными купюрами. Куда же нас в итоге заведет такое поселение чертей береговых с его укладом и нравами?!

Давать этому сброду еще и телефон было бы просто безумием – он тогда куда-нибудь позвонит и еще народу к себе наприглашает!

Глава 27

Счастье насытилось

Пока пасторское семейство было в отъезде, Сусанна позволила себе принять своего возлюбленного прямо в Возвышенном – и тогда они впервые были там вдвоем. Она пригласила его к себе между утром и полуднем, когда обе работницы отлучились из дома. Гест нанялся к Сёдалю плотничать, но под каким-то предлогом тайком ушел домой, а оттуда направился по дороге, ведущей от Прибрежного между Мучной хижиной и Молочным хутором, свернул на тропинку, наискосок идущую вверх по Косе, ощутил, как в животе трепещут бабочки, ведь он направлялся из своей убогой лачужки в само Возвышенное, обихаживать даму. Но каждая из тех бабочек несла грамм вины: это свидание ему приходилось скрывать.

Она встретила его с улыбкой на устах, в простой белой сорочке, предложила ему кофе, коньяк – все, что душе угодно. Он выбрал ягодный сок красного цвета – «импорт» из Дании и впервые с наслаждением ощутил вкус черной смородины. Затем они поцеловались с улыбкой, и она повела его вверх по лестнице к себе в комнату: он, кажется, в первый раз забрался так высоко – на женщину, на верхнем этаже Возвышенного! – с тех пор как, девяти лет от роду, стоял на чердаке-складе у Коппа – признанный сын и будущий наследник всего его царства.

Ее комната была в северной оконечности дома, под скатом крыши, а из окна открывался вид на море. Было умопомрачительно свежее июньское утро, солнечное, с белопенными волнами. У самого мыса Сегюльнес неизвестный барк, вооружившись парусом, сражался с морским бризом.

Она споро взялась за дело: под сорочкой у нее ничего не было, а он ничего с себя не снял, лишь спустил штаны; они неистово целовались. Здесь требовались взвешенность и быстрота: люди могли вернуться в любой момент, а Магнус Пустолодочный вообще находился от них на расстоянии одного огорода – они нарочно дразнят судьбу? Она заполнила его рот своим языком и стала играть пальцами на его инструменте словно заправский виртуоз. Она была лиха на любовный труд и знала толк во всех утехах плоти. Даром что она выглядела как обитательница мира деревянных жилищ и носила пышные наряды – без одежды она являла собой одно сплошное сладострастие; она за считаные минуты скрылась в дреме блаженства, а он лишь проводил ее взглядом. Она уже научила его, как с ней обращаться, и он знал, как подарить ей полное наслаждение, когда сам попал в цель. Это был совершенно особый способ, который стоило бы описать здесь в деталях, если бы это не было запрещено недавним законом о защите личных данных.

В начале он просто боготворил эту ее страсть – а сейчас, к своему удивлению, начал испытывать к ней отвращение. Все эти виляния задом, плескания грудями, все эти лоном пахнущие, соками истекающие сладострастные пляски, все, чего он так желал в свои тысячи одиноких ночей, все это роскошество, о котором когда-то грезил бедняк-лачужник, – все это сейчас стало для него затянувшейся бессодержательной игрой. Он-то думал – это любовь, да и сама любовь, видимо, думала, что это и есть она, а сейчас оба поняли, что это не более чем плотью потрясающая суетность. Он почитал ее издалека, словно земную богиню любви, прекраснейшую женщину во всем фьорде. Он желал ее, потому что на общественной лестнице она стояла выше него. Так далеко, что не дотянуться. Но он ее и не любил – он лишь хотел ее любить, и хуже того: хотел, чтоб ему позволили ее любить! И вот – все это он получил, совершенно неожиданно и, скорее всего, по какому-то недоразумению (она приняла его, как принимают лекарство от любовной тоски?) – и сейчас ему предстояло расхлебывать эту сладостно-горькую кашу.

Когда случается самое лучшее – это хуже всего.

Сейчас ему стало ясно, что все это – просто-напросто половая жизнь, черт бы ее побрал. Стократный разврат треклятый. Но все-таки… Он не мог даже понять, как мог пресытиться плотскими наслаждениями, и уж тем более – как они могли ему опротиветь.

Она почувствовала, что упускает его, и это застало ее врасплох. Она считала, что в один прекрасный день сама бросит его после короткого страстного романа, а со временем объявится другой капитан, другое значительное лицо, важная персона, а до тех пор у нее будет этот пригожий бедняк, паренек, юный конфирмант на ее собственной свадьбе. Он, конечно, и верный, и способный, и надежды подает – но она не могла прогуливаться с ним по овечьим тропкам городка, ни в коем случае – учитывая, как он одет, у него даже брюк не было, только такие вот портки, он ей не ровня, преподобный Ауртни и слышать о таком не захочет, тем более что она состоит в браке в Норвегии. И почему это он не моется? Он сам говорит, что моется два раза в год. То есть всего в жизни он принимал ванну тридцать восемь раз.

Постепенно они сравнялись, она перестала думать о том, что у них разный возраст, а разница в имущественном положении оказалась отброшена вместе с его одеждой, хотя запах никуда и не делся. Правда, последний ей не особо мешал, потому что свидания нашей пары обычно проходили вне дома. Ее ночи с ним были более страстными, чем с другими, разговоры – более задушевными, а еще они оба были одной национальности (правда, у Сусанны был отец датчанин). Она начала залучать его в свою собственность, первым шагом было – пригласить его к себе, но случай все никак не подворачивался, только сейчас представился – а сейчас, видимо, оказалось уже поздно. Его мысли были уже не с ней. Тело еще оставалось – да только нет ничего мучительнее, чем когда сердце бьется без сердечности.

Она исполнила все его мечты – их у него больше не было. Счастье – зверь загадочный: оно долго живет при голоде, становится сильнее от бескормицы, расцветает от крохотной подачки – но, если дать ему насытиться вдоволь, оно чахнет и умирает. Им оставалось пройти вместе последние метры, и она это понимала, но все же не знала других способов, чем заходить все дальше в плотских утехах, выколдовывать новые способы, скрести по сусекам опустевшего чертога любви, выкапывать последние крохотки в надежде вновь заполучить его. Отчаяние – яд для всякой любви.

По окончании совокуплений он молча лежал, полностью одетый и слегка вспотевший, и пристально смотрел на серо-голубую деревянную стену, точно ждал предлога, чтоб уйти, какого-нибудь шума внизу. Она гладила его по волосам, уху, и во всех ее движениях чувствовалась неуверенность, его это раздражало.

– Работницам еще не пора возвращаться? – наконец спросил он.

– Ах, да даже если они тебя и увидят – мне плевать.

Он резко вскочил и посмотрел на нее с сожалением (еще один яд) и поднял брови, словно разводные мосты любви, и между ними проплыл корабль – из этого узкого канала на простор моря.

Он простился с нею у черного хода, поспешно, словно уходя от опасности, завернул к переднему фасаду дома – и кто же там стоял на крыльце? Не кто иная, как Бирте! Следующая. Как будто она взяла номерок в очереди и ждала его – такая спокойная и датская.

Глава 28

Бирта – светлота

– А пастора нет дома, он в Фагюрэйри уехал. Вы с ним поговорить пришли?

– Нет, письмо принесла от отца, – и она показала ему конверт, запечатанный.

– Я могу взять его у вас и положить к нему на стол, – сказал он, решительно и бодро, на датском языке, который на самом деле был не настолько безупречен, как передано здесь.

– А вы с ним знакомы? То есть вы здесь работаете?

– Я его отлично знаю. И да, иногда я на него работаю, – ответил Гест; ему самому показалось, что он как-то глупо зазнается; а имел он в виду свои походы в Оудальсфьорд минувшей осенью.

Он принял конверт из ее ладоней, попросил ее быть любезной и обождать минуточку, поспешил с письмом за угол, зашел в дом с черного хода, осмотрелся, прислушался, но Сусанны не обнаружил, так что прошмыгнул по коридору в кабинет пастора, положил конверт на письменный стол, притворился, что не слышит, как наверху зовут, и вскоре вышел. Девушка по-прежнему стояла на крыльце и улыбалась ему.

Она была просто очаровательна. Самые нежные щеки к северу от Каттегата, самые весенние губы, что ему доводилось видеть, взгляд такой, каким он представлял себе академическое застолье в солнечном саду в датской столице: поднятые пивные бокалы и блещущие умом беседы! Когда он заглянул уже в оба ее глаза сразу, в его собственных окнах зажглись огоньки смеха. Она была его ровесницей, чуть ниже ростом, а нижняя часть широкая, словно под пальто ее буквально распирало здоровьем. Бирте.

Они сошли вместе с крыльца Возвышенного и пошли дальше по дорожке прочь от усадьбы. Увлекшись разговорами, они не услышали ни крика в доме позади себя, ни грома, какой бывает, когда разбивается сердце. Этот звук был очень низким и тяжелым, будто при этом что-то опрокинулось.

Тропинка тянулась вдоль Болванского ручья, и не успели они спуститься со склона, как из-за ручейка им помахал пожилой господин. Приблизившись, Гест увидел, что это Кристмюнд из Лощины: сейчас старик сгорбился и ходил с палочкой. Гест знаком дал ему понять, что сейчас не может с ним разговаривать, ему, мол, надо проводить эту изысканную даму домой, он же, мол, видит, какое у нее роскошное пальто. Но тогда старик просто крикнул:

– Посмотри на меня! Помнишь, о чем мы договаривались?

– А?

Из-за ветра с моря слова старика были плохо слышны.

– Посмотри на меня! Помнишь, о чем мы договаривались?

– А? Да я это сделал!

Бирте взглянула на Геста и спросила, кто этот человек.

– Кристмюнд из Лощины. Крупный фермер из нашего фьорда.

Они продолжили свой путь и прошли мимо Хреппоправительского дома. Хавстейн, как обычно, стоял на крыльце и курил. Солнце сверкало на его лысине, а ветер моментально пожирал весь дым. Гест поднял руку и беззвучно кивнул. Его спутница спросила, кто это был.

– Хреппоправитель. Начальник порта. Блюститель порядка.

– Вы здесь всех знаете, – на нее это произвело впечатление, и она заглянула ему в глаза, пока они шли дальше, и между ними по-прежнему вспыхивали искорки смеха. Это смех ее папаши так вспыхнул у него перед глазами? На старой каменной кладке у родника на хреппоправительском туне, как и прежде, лежал Морекамень, этот булыжный хёвдинг, поплававший по семи морям вокруг света, – и ярко искрился под лучами солнца. В Затоне стояло пятнадцать больших судов, а мелких лодок – чуть меньше, и все они смотрели точно к югу от своих натянутых якорных канатов. Это был один из редких в Сеглоу дней, когда дул морской бриз.

И тут Гест углядел, как у моря между причалами – Новым и Копповым – двигалась шляпа-котелок – единственный котелок в этих местах. Гест не устоял и ловко убедил датчанку Бирте, что Болванский ручей лучше переходить по доске близ взморья, мол, здесь мостки более хлипкие, полы ее пальто запачкаются в этой грязище, ведь в этом месте в ручей сбрасывают нечистоты людей и скота. Так ему удалось попасться на глаза отцу своих детских лет с дочерью датского купца под ручку: да, пусть шляпы-котелка у него и нет, зато собственный котелок хорошо варит! Коротышка Копп встретил их, заложив руки за спину, подобно английскому джентльмену, судя по всему, он был погружен в тяжкие раздумья, смотрел вниз, так что его глаза прятались за полями шляпы. Но Гест поздоровался с ним громким и звонким голосом, чем заставил купца поднять взгляд и увидеть их – датско-исландскую пару. Купец поднял голову, и его подбородки легонько задрожали, а пуговичный нос побелел на фоне винной красноты лица, когда он, будто по привычке, наморщил его. И хотя на приветствие он не ответил (ведь он тотчас отвел взгляд, увидев, кто с ним здоровается), все равно цель Геста была достигнута!

– А это кто был? – спросила девушка, когда они уже отошли на порядочное расстояние.

– Да селедочник один. Невелика птица, – ответил Гест и сам поразился резкости своего суждения, ведь раньше он о Купакапе ни слова худого не говорил! Порой язык сам что-нибудь ляпнет. Он повел ее прочь от приморской дороги, мимо Докторского дома и между Мадаминым домом (на крыльце его стояли – руки в карманы – двое шляпоносцев) и Товариществом «Крона», по направлению к дому Бууса, ее собственному, недавно возведенному дворцу, и попытался вести непринужденную беседу.

– Как вам здесь нравится?

В этот миг ее взгляд упал в направлении Гюддиной хижины – крошечного домика-холмика, который стоял чуть к востоку от кладбища и всем мешал. Немолодая фартучница показалась в дверном проеме и выплеснула содержимое деревянного ночного горшка на мусорную кучу перед домом – и можно было ненароком увидеть, что в горшке была не только моча: когда из него плеснули, далеко на кучу выпрыгнула крыса.

– Запах здесь неважнецкий, – ответила девушка, наморщив пригоженькую мордашку.

– Да не особо сегодня пахнет, – вступился Гест за свой городок. – Ветер всю вонь уносит.

– Да, – засмеялась она и, стремясь проявить больше приветливости, с улыбкой добавила: – Зато у вас тут такая светлота!

Он улыбнулся в ответ, собрался было сказать: «Да, а по-нашему светлота – «бирта». Ты приехала – и стало светлее!» Но в последний миг он спохватился и произнес вместо этого:

– Да, так что можно сутками напролет работать. У нас все продумано. А зимой светлоты вообще не бывает, и можно сутками напролет спать.

– А исландцы – белые медведи?

– Что?

– Медведи: они зимой спят.

Ну да, исландцы – белые медведи, а норвежцы – северные олени, а датчане – поросята. Такой ответ возник у него в голове. Но в последний миг у него хватило ума вместо этого выдать усталое и скучное:

bannerbanner