
Полная версия:
Неизбежность. Книга 1. Нисхождение.
Хуже боли. Хуже унижения. Хуже ярости, скрежещущей внутри, как железо о железо, — то, что я не могла отрицать его красоту. Звериную. Первобытную. Оскорбительную в своей безупречности.
В нём было что-то от древнего божества. Не доброго, не милосердного. Того, которому приносят жертвы. Которому не молятся, а подчиняются. Даже тень, падающая от него на пол, казалась живой. Со своей волей и голодом.
Во мне бушевала буря. И у неё не было глаз.
Ненависть жгла изнутри, как калёное железо. Прожигала насквозь, оставляя рубцы, которые не заживут. Я ненавидела его за грубость. За руки, знавшие, куда давить, чтобы было невыносимо. За то, что он вытащил на свет часть меня, которую я хоронила годами. Глубоко. Тихо. Старательно.
Но восхищение пробивалось сквозь ненависть. Упрямо и неостановимо, как корень сквозь камень. Сердце билось быстрее. Кровь горячела. Я ловила себя на том, что любуюсь. И ненавидела себя за это с такой силой, что темнело в глазах.
«Я ненавижу себя за то, что не могу отвести взгляд». Мысль обожгла, как клеймо.
Я пыталась выровнять дыхание. Спрятать реакцию — от него, от себя, от этой комнаты, пропахшей абсентом и грехом. Бесполезно. Тело предавало. Оно уже на его стороне. Пульсировало от боли и удовольствия, от их чудовищного, непристойного сплетения.
Голова кружилась. Мир терял края и плыл, как горячий воздух над асфальтом. Я чувствовала себя разорванной. И в этих разломах проступало что-то новое. Незнакомое. Страшное. То, что приковывало к этой постели, к этому мгновению, к нему. Как цепь, звеньями которой была я сама. Это приковывало сильнее, чем наручники на запястьях.
Мой взгляд скользил по нему. Медленно. Жадно. Против воли. От широких плеч — вниз, по хребту, по пояснице, по длинным сильным ногам. Я искала изъян. Хоть один. Трещину, за которую можно уцепиться, чтобы вернуть себе контроль, чтобы снова возненавидеть его чисто, целиком, без примесей. И не находила.
Он совершенен в своей жестокости. Прекрасен в своей опасности. Неотразим в своей власти. Той, что не просит разрешения.
И тогда — сама не понимая, что делаю, — я заговорила. Тихо. Хрипло. Голосом, который ещё не до конца принадлежал мне.
— Тебе действительно двадцать один?
Он не обернулся сразу. Сначала — затянулся. Медленно. Дым поплыл вверх. Потом — повернул голову. Через плечо. Лениво. Как будто ждал этого вопроса. Как будто знал, что я заговорю первой.
И — улыбнулся. Одним уголком губ. Без тепла. Без насмешки. Просто — улыбнулся.
И это было хуже всего.
2
Диамант медленно повернул голову — ровно настолько, чтобы я увидела его профиль в косом свете свечей: острая линия скулы, тень под глазницей, уголок рта, приподнятый в намёке на усмешку. Движение точное. Выверенное. Так двигается змея за мгновение до броска. Не быстро, не медленно. Неотвратимо.
— Действительно, — произнёс он. — День рождения был месяц назад, так что ты опоздала с поздравлениями. Но это не имеет значения. Я старше тебя на два года — и опытнее во всём. И в этом ты только что убедилась.
Его короткий смех — сухой и хлёсткий, как удар кнута по обнажённой коже — повис в воздухе между нами. И стал больнее любой пощёчины.
Я отпрянула к изголовью. Спина впечаталась в резные деревянные прутья, их узор врезался в лопатки. И боль казалась спасением. Чем-то реальным среди этого кошмара. Руки дёрнулись — металл впился в запястья, цепь лязгнула о прут. Звук разнёсся по комнате, ударился о каменные стены и вернулся обратно. Глухой. Окончательный. Как напоминание и приговор.
Диамант наблюдал. Его глаза впитывали мой страх, как сухая земля впитывает кровь.
Медленно. Нарочито медленно. Он подошёл ближе. Матрас прогнулся под его весом. Я чувствовала тепло его тела — и от этого тепла становилось холоднее, чем от любого сквозняка. Его пальцы коснулись наручников на моём запястье. Не кожи — металла. Но озноб прошил позвоночник так, словно он провёл ногтем по открытому нерву.
— Не стоит так бояться, — произнёс он голосом, в котором мёд и яд, бархат и битое стекло. — Я не собираюсь продолжать. По крайней мере, не сейчас.
Щелчок замка. Тяжесть исчезла.
И что-то во мне сорвалось. Не мысль. Не решение. Что-то древнее. Животное. Ярость, которая копилась слишком долго.
Я кинулась на него. Без плана. Без оружия. С голыми руками. Вцепилась в его плечи. Попыталась оцарапать лицо. Шею. Всё, до чего могла дотянуться.
— Отпусти меня! — кричала я. — Отпусти! Слышишь? Отпусти меня!
Он не боролся. Просто взял меня за плечи. Крепко. Твёрдо. И рванул на себя. Я потеряла равновесие. Мир качнулся. Спина ударилась о матрас. Воздух выбило из лёгких.
Он навис сверху. Быстро. Как будто всегда там был. Его лицо — в полуметре от моего. Глаза — ярко-голубые. Ледяные. Без злости. Без раздражения. Только спокойствие. Холодное. Абсолютное.
— Если ты продолжишь так брыкаться, — произнёс он тихо, — я повторю то, что было недавно. Прямо сейчас. И на этот раз — без подготовки. Без пальцев. Без слов. Просто возьму. И ты будешь кричать. Долго. Пока не поймёшь, что сопротивляться — не стоит.
Я замерла. Дыхание сбилось. Сердце колотилось где-то в горле. Он не блефовал. Я видела это по глазам. По тому, как он держал меня. По тому, как его пальцы впивались в мои плечи. Он сделает это. Прямо сейчас. Если я продолжу.
Я обмякла. Не от покорности. От понимания, что сейчас — не время.
Он почувствовал это. Ослабил хватку. Но не отпустил.
— Хорошо, — сказал он. — Умница.
Я смотрела на него снизу вверх. С ненавистью. С яростью, которая не уходила. Просто ушла глубже.
— Отпусти меня, — процедила я. — Ты не имеешь права меня держать. Никто не имеет. Отпусти.
Он улыбнулся.
— Отпущу, — сказал он. — Обязательно. Как только поймаю твоего папочку. И как только вдоволь тобой наслажусь. Обещаю. Ты будешь свободна. Рано или поздно.
Он наклонился ближе.
— А пока — ты моя. И будешь моей. До конца.
Я дёрнулась снова. Инстинктивно. Он прижал меня сильнее.
— Не советую, — произнёс он спокойно.
Я замерла. Он отпустил меня. Чуть-чуть. Но не встал. Не ушёл.
— Знаешь, что я сделаю, когда всё это закончится? — спросил он тихо. — Верну тебя твоему жениху. Он ждёт тебя. Наверняка. Думает, что ты осталась той же. Невинной. Чистой. Его девочкой.
Он выдержал паузу. Улыбнулся шире.
— А я верну ему другую. Не такую невинную. Но зато — с опытом. Которого она больше нигде не найдёт. Он будет смотреть на тебя. И видеть меня. В каждом твоём движении. В каждом вздохе. В каждом стоне по ночам. Потому что я буду в тебе. Всегда. Даже когда меня не будет рядом.
Я задохнулась. От ярости. От унижения. От того, что он прав.
— Ты мерзавец! — выкрикнула я. — Ты больной! Ты ничтожество! Ты думаешь, что можешь всё? Что тебе всё можно?
Он не дёрнулся. Не поморщился. Не отвёл взгляда. Только улыбнулся шире.
— Знаешь, что самое забавное? — произнёс он. — Ты кричишь на меня. Оскорбляешь. Сопротивляешься. А тело твоё уже помнит. Как я касался тебя. Как ты кончала. И оно хочет ещё.
Я вспыхнула.
— Ненавижу тебя! — крикнула я. — Ненавижу! Слышишь? Я никогда не буду твоей! Никогда!
Он склонил голову набок.
— Будешь, — сказал он спокойно. — Потому что тебе нравится боль. Я чувствую это. Вижу. Ты думаешь, что сопротивляешься. А на самом деле — ты уже сдаёшься. Каждый раз. Чуть больше. Чуть глубже. Из тебя выйдет неплохой сабмиссив. Возможно, одна из лучших, что у меня были.
Я замерла. Слово ударило в меня. Незнакомое. Чужое. Оно было из другого языка. Не из Колтрейна. Из Леброна. Из его мира.
— Что? — переспросила я. — Что ты сказал?
Он улыбнулся. Медленно. Смакуя мою реакцию.
— Сабмиссив, — повторил он. Чётко. Разделяя слоги. — Ты не знаешь, что это значит. Вижу по глазам. Твои соотечественники не говорят о таком. Не знают. Боятся.
Он наклонился ближе. Его губы — у самого уха.
— Сабмиссив — это тот, кто отдаёт себя добровольно. Не из страха. Не под пыткой. А потому что хочет. Потому что не может без этого. Без власти над собой. Без чужой воли. Без боли, которая становится наслаждением.
Он выпрямился. Посмотрел на меня сверху вниз.
— Ты — сабмиссив, Сильвана, — сказал он тихо. — Ты ещё не знаешь этого. Но твоё тело знает. Оно уже сказало мне это. Не раз. И не два.
Я смотрела на него. Не понимала слов. Но понимала интонацию. Что-то тёмное. Что-то унизительное. И — правдивое.
— Объясни, — потребовала я. Голос дрожал. Но я держалась. — Если ты такой умный — объясни. Что это значит? Почему ты решил, что я — это?
Он рассмеялся. Тихо. Нежно. Почти ласково.
— О, я объясню, — сказал он. — Обязательно. Но — не словами. Слова — это для трусов. Для тех, кто боится смотреть правде в глаза. Я объясню тебе это по-другому. Позже. На практике.
Он отстранился. Поднялся с кровати. Его пальцы коснулись моего подбородка. Сухие. Горячие. Сомкнулись на челюсти. Подняли моё лицо к его лицу. Он улыбнулся. Улыбкой без тепла и без жизни. Улыбкой палача, который любуется чистотой среза.
Я с ужасом отползла в сторону.
Он хмыкнул.
— Ты смеешь смеяться?! — вырвалось у меня. — После всего, что ты сделал… После того, как избил и изнасиловал меня, тебе — смешно? Ты…
Слова оборвались. Мой взгляд упал на простыню.
Там пятно. Небольшое. Тёмное. Бурое по краям, алое в центре. Как печать, поставленная на теле документа, который невозможно оспорить. Свидетельство. Клеймо. Его победа, впечатанная в ткань.
Я застыла. Горло сжалось. Язык прилип к пересохшему нёбу.
Диамант отвернулся. Прислонился к краю кровати. Скрестил руки на груди. Поза расслабленная. Небрежная. Но под этой небрежностью ощущалась сила, натянутая до предела, как тетива. Он держал нити. Он дёргал за них. А я болталась на них, как тряпичная кукла.
— Да-да, изнасиловал, — произнёс он. — И убил. И съел. Шучу.
Пауза.
— Но не кидайся такими словами. Скажем иначе — я тебя подтолкнул. И ты, кстати, кончила.
Жар ударил в лицо. Не стыд. Ярость. Он вскрывал меня, как вскрывают рану. Нарочно и умело. Находя самые незащищённые места.
Я открыла рот. Но не могла произнести ни звука. Тьма смыкалась на горле и не давала дышать.
Диамант шагнул ближе. Наклонился. Его губы оказались в нескольких дюймах от моего уха.
— Хочешь, я расскажу, как это было? — прошептал он. — Напомню, как ты дрожала, когда мои пальцы только коснулись тебя? Как твоё тело раскрывалось мне навстречу, хотя твой рот ещё пытался врать?
Я замерла. Не могла отодвинуться. Не могла зажать уши. Не могла не слушать.
— Сначала ты сжалась, — продолжил он. — Вся, до последней мышцы. А потом… потом я почувствовал, как ты стала мокрой. Ещё до того, как я вошёл. Ты текла для меня, Сильвана. Твоё тело знало, чего хочет, даже когда твоя гордость кричала «нет».
— Замолчи… — выдохнула я. Но голос был слабым. Сломленным.
— А когда я вошёл, — продолжал он, — ты выгнулась. Не от боли. От неожиданности. От того, что наконец-то почувствовала то, чего твой женишок не мог тебе дать. Твои ноги сжимались вокруг меня. Твои стоны заполняли комнату. Ты молила меня не останавливаться.
Он отстранился ровно настолько, чтобы я видела его улыбку. Ленивую. Сытую. Безжалостную.
— А теперь скажи, — произнёс он. — Это похоже на изнасилование? Или на то, что ты наконец-то стала собой?
Я мотала головой. Слёзы жгли глаза, но я не позволяла им пролиться.
— Ты чудовище, — прошептала я. — Ты всё переворачиваешь. Ты…
— Я говорю правду, — перебил он. — А правда — штука неудобная. Она не вписывается в твою милую историю о невинной жертве и злом насильнике. Вот только жертва в ней — почему-то — кончила. И кричала не «отпусти». Кричала «ещё». Или ты уже забыла?
Я закрыла глаза. Не могла смотреть на него. Не могла слышать. Но его голос проникал сквозь веки, сквозь ладони, сквозь всё, чем я пыталась отгородиться. И — о боги — его слова будили во мне что-то. Не только ужас. Память тела. Ту самую, постыдную, предательскую. Я помнила его пальцы. Его губы. Его вес. Помнила, как боль превращалась в наслаждение, как страх растворялся в чём-то тёмном и горячем. И от этих воспоминаний низ живота снова сводило.
Я ненавидела себя за это.
— Не надо делать вид, будто это было против твоей воли, — продолжил он с ледяной уверенностью, твёрдой, как гранит. — А несколько лёгких пощёчин назвать «избиением» — это уж перебор. Если бы я захотел, мог бы сделать больнее. Намного. И знаешь что?
Пауза. Голос упал до шёпота, интимного и почти нежного:
— Тебе бы понравилось.
Яд. Слово за словом. По капле в кровь. Я чувствовала, как отравляется память. Как путаются воспоминания. Как размывается граница между тем, что было, и тем, что он хотел, чтобы было.
— Ты чудовище! — крикнула я, и крик сорвался в хрип. — Как ты можешь?! Как ты смеешь?!
Он пожал плечами. Скучающе. Смотрел на мой гнев, как на догорающую свечу. С вялым, угасающим интересом.
— Кстати, о словах, — произнёс он, понижая голос до шёпота, от которого мурашки бежали вдоль позвоночника, а волосы на затылке поднимались. — Ты ведь понимаешь, что обвинения в изнасиловании — дело серьёзное? Кто тебе поверит, если я скажу, что ты пришла сама? Что умоляла о внимании? Что висла на мне в коридоре, пока стража не вмешалась?
Его губы изогнулись. Но это не улыбка. Чертёж. Расчёт. Он видел на несколько ходов вперёд. Кто поверит, кто промолчит, кто отвернётся. Моя жизнь рушилась ещё до того, как он заканчивал фразу.
— Думаешь, кто-то станет слушать дочь мятежника? — спросил он почти ласково. И эта ласка была страшнее ножа. Холоднее стали. — Особенно когда у меня есть свидетели. Записи. И, возможно, кое-какие… доказательства.
Кровь отлила от моего лица. Холод вполз в кости, сковал суставы, парализовал грудную клетку. Он не угрожал. Он объяснял. Терпеливо и безжалостно, как взрослый ребёнку, который ещё не понял, что мир устроен по чужим правилам.
— Ты лжёшь, — прошептала я. Голос чужой. Тонкий. Ломкий. Даже я ему не верила.
— Конечно лгу, — легко согласился он. — Но кто докажет обратное?
Он поднялся. Начал неторопливо одеваться. Каждый жест — присвоение этой комнаты, этого воздуха, этого времени. Он застёгивал ворот. Поправлял манжеты. И в этих обыденных движениях было больше власти, чем в любом приказе. Пространство принадлежало ему. И я — тоже.
Я осталась на кровати, сжавшись в комок. Простыня липла к бёдрам. Зубы стиснуты до хруста, до боли в челюсти. Кулаки сжаты. Внутри буря. Но снаружи — ничего. Я не дам ему и это.
— Завтра мы продолжим, — протянул он. В его голосе звучало обещание, от которого кровь превращалась в лёд. — Будет интереснее. И не хнычь о невинности. Была — и нету. Не вернёшь. Не скучай, милая.
У двери он обернулся. Глаза блестели в полутьме.
— Хотя… если очень попросишь, я изображу сожаление. Поплачу над твоей утраченной добродетелью. Хочешь?
Не дожидаясь ответа, он послал мне воздушный поцелуй. Издевательский. Нарочито нежный.
И вышел.
Дверь закрылась тяжело, как крышка гроба. Запах остался: дым, пот и что-то терпкое, тёмное, звериное. Его запах. Запах власти.
Наступила тишина. Я одна. Свеча оплывала на столике, бросая рыжие блики на каменные стены. На полу лежали наручники. Цепь тихо позвякивала, покачиваясь, словно маятник, отсчитывающий время до следующего раза.
Это не конец. Это начало.
3
Дверь закрылась.
Я швырнула подушку ему вслед — изо всех сил, вкладывая в этот бросок всю ярость, всё бессилие, всю ненависть, что душила меня с первой секунды его присутствия. Подушка глухо ударилась о дерево.
Из коридора донёсся его смех. Негромкий. Отчётливый. Пропитанный издёвкой и холодным, сытым удовлетворением.
«Завтра мы продолжим…»
Эти слова вонзились в сознание раскалённым шипом. Щелчок замка — и наступила тишина. Тяжёлая. Давящая. Пропитанная запахом абсента и его кожи.
Я осталась одна. И это одиночество было страшнее любой пытки.
Сначала не было ничего. Пустота. Звон в ушах.
Потом пришло.
Не слёзы. Слёзы — это для тех, кто может себе позволить слабость. У меня не было ничего, кроме пустоты. А пустота не плачет. Пустота кричит.
И я закричала. Не словами. Не мыслями. Горлом. Лёгкими. Животом. Вой — долгий, рваный, как у зверя, которого придавило камнем.
Я рухнула на постель. Лицом в простыню. В его запах. В холод и липкость того, что осталось. И забилась. Руками. Ногами. Всем телом. Как рыба на песке. Спазмы в горле. Судороги в животе. Меня выворачивало. Наизнанку. Наружу. Всем, что я держала внутри.
Слёзы пришли позже. Сначала — только вой. И судороги. И простыня, мокрая от слёз, которые ещё не пришли.
Потом пришли. Рваные. Судорожные. Они вырывались из самой глубины, будто прорвали плотину. Спазмы в горле не давали говорить — слова застревали, царапали изнутри. Всхлипы переходили в хрипы. Я задыхалась. Глотала воздух. И снова выла.
Меня тошнило. От себя. От того, что я делала. От того, что чувствовала.
Я успела добежать до угла. Там — таз. Нашла в темноте. Рухнула на колени. И меня вывернуло. Желчью. Горечью. Всем, что было внутри. Всем, что я не могла переварить.
После легче не стало. Только слабость. Только грязь. Только пустота.
Я лежала на полу. Щекой на камне. И выла. Долго. Пока голос не сорвался в шёпот.
Всё рухнуло. Всё, во что я верила, чем гордилась, что считала незыблемым, — честь, достоинство, верность — рассыпалось в прах за считаные часы.
Перед глазами встал Тед. Его спокойный, тёплый взгляд — без осуждения, только понимание и любовь. Его улыбка, согревающая в самые мрачные дни. Его руки, всегда готовые обнять. Но теперь я видела в его глазах не гнев. Жалость. И это было невыносимее любых упрёков.
— Прости… — прошептала я. — Прости меня…
Слова выходили кривыми. Сломанными. Как рёбра после падения.
Я знала: больше не смогу смотреть ему в глаза. Грязная. Использованная. Опозоренная. Не смогу притворяться, что ничего не случилось. Не смогу скрыть пропасть, разделившую моё прошлое и настоящее.
Стыд накатил новой волной. Удушающий. Заполняющий каждую клетку. Перед Тедом. Перед отцом. «Честь — это всё, что у нас есть». Его слова зазвучали в ушах приговором. Перед всем Колтрейном. Перед самой собой.
Как ты могла? Как позволила этому случиться?
Призрачные голоса шептали, и я не могла им возразить. Потому что в глубине души знала: это не совсем насилие. Не полностью. Где-то внутри, в той тёмной, запретной части, которую я всегда старалась не замечать, было желание. Было влечение. Было… удовольствие. И оно вырвалось наружу.
И что хуже всего — это проклятое влечение никуда не ушло. Оно стало сильнее. Пульсировало в глубине, смешиваясь с ненавистью в ядовитый коктейль. Я ненавидела его за то, что он разбудил во мне это. За то, что заставил моё тело предавать разум. За то, что теперь я не могла отделить боль от наслаждения, ненависть от вожделения.
— Нет! — выкрикнула я, ударив кулаком по постели. — Я не хотела! Я не…
Ложь оседала на языке горькой пылью.
Я хотела. Хотела, когда пожирала его глазами из окна. Хотела ещё вчера, в пыточной, когда только увидела. Хотела, когда его губы накрыли мои. Хотела, когда его пальцы были внутри меня. Хотела, когда он приказал мне кончить — и я подчинилась.
И это делало всё ещё ужаснее. Превращало меня в женщину, которая сама позволила себе пасть.
Стыд — не перед ним. Перед собой. Я сама. Моё тело. Моё желание. Моё предательство. И это было хуже всего.
Я кое-как дотащилась до кровати и села на край постели. Простыня соскользнула, и я увидела себя. Бледную. В пятнах. С красными полосами на запястьях. Мои руки. Мои бёдра. Моя кожа. Всё это было моим. И всё это теперь носило его отпечатки.
Я дотронулась до укуса на плече. Кожа под пальцами — горячая, припухшая. След его зубов — ровный, чёткий. Я надавила. Боль прошла насквозь.
И на секунду я почувствовала нечто вроде благодарности. Боль была единственным, что не лгало.
Ярость вспыхнула внезапно. Ослепляющая, как молния. Я поднялась с постели, шатаясь, и огляделась. Лихорадочно. По-звериному. Ища, на что обрушить кипящую смесь ненависти и стыда.
Столик. На нём, небрежно брошенный, лежал кинжал. Тонкий. Острый. С узорчатой рукоятью, переливающейся в тусклом свете. Узор напоминал переплетение змей — холодный, завораживающий, опасный.
Я схватила его. Металл обжёг ладонь холодом. И это ощущение принесло странное, почти болезненное облегчение. Холод проникал в пальцы, стекал по венам, усмиряя лихорадочный жар внутри. Будто замораживал бурю — хотя бы на мгновение.
Вес клинка в руке оказался идеальным. Ощутимый. Увесистый. Словно созданный для моей ладони.
Убить его. Просто убить. Один удар — и всё закончится. В прошлый раз, в пыточной, не повезло. Но, может быть, вот он — последний шанс? Не важно, что будет потом. Главное — не дать ему прикоснуться ко мне. Никогда больше. Ни за что.
Иначе…
Мысль была пугающе ясной. Пугающе притягательной. Я представила, как поднимаю клинок, как вонзаю в его грудь. Или в шею. Быстро. Без колебаний. Его глаза, широко раскрытые от удивления. Его кровь на моих руках.
И на мгновение стало почти спокойно. Почти свободно.
— Ты должна ненавидеть его, — прошептала я.
— А ты ненавидишь?
Этот голос. Внутри. Мягкий. Вкрадчивый. Чужой — и до ужаса мой.
— Да.
— Врёшь.
Слово упало, как пощёчина.
— Ты не ненавидишь его. Ты ненавидишь себя. За то, что текла для него. За то, что выгибалась под ним. За то, что кончила, когда он приказал.
— Замолчи.
— Зачем? Чтобы тебе было уютнее в твоей лжи? Посмотри на себя. Ты всё ещё помнишь его запах. Всё ещё чувствуешь его внутри. Всё ещё хочешь, чтобы он вернулся и сделал это снова.
— Нет!
— Да. И именно поэтому ты сейчас сжимаешь кинжал. Не для него. Для себя. Чтобы доказать, что ты ещё что-то можешь. Но мы обе знаем: ты не ударишь.
— Я ударю.
— Ты даже себе не можешь признаться, что он тебе понравился. Как ты убьёшь его?
— Замолчи!
— Он был прав. Ты кончила. Ты молила. Ты хотела. И до сих пор хочешь. Ненависть — твоя последняя ширма. За ней — только голод. Ты, дочь лорда, гордость Колтрейна, невеста Теда, превратилась в мокрую дырку для смазливого тирана. И тебе это понравилось.
— Замолчи! Замолчи! Замолчи!
— Ты хочешь его. И это хуже, чем всё, что он сделал. Потому что это — правда. И ты её знаешь.
Я положила кинжал под подушку. Прикоснулась к нему пальцами, ощущая твёрдую, безжалостную реальность металла.
Завтра. Как только увидишь его — сделаешь это.
Но мысль не принесла покоя. Тело начинало расслабляться, мышцы отпускало. Но разум оставался напряжённым. Лихорадочно перебирал варианты. Взвешивал риски. Искал лазейки.
Я снова вынула кинжал из-под подушки. Он лёг в ладонь. Тяжёлый. Холодный. Настоящий. Пальцы сомкнулись на рукояти, и на мгновение стало легче: в этом весе было что-то правильное. Что-то, что возвращало мне ощущение собственного тела.
Я провела подушечкой пальца по лезвию. Острое, как мысль, как обида, как решимость. Кожу защипало, и на подушечке выступила крошечная капля крови.
Я смотрела на неё. Алая. Яркая. Это — единственное, что осталось в моих руках. Единственное, что не отняли. Единственное, что ещё принадлежит мне.
Я прижала остриё к запястью. Не всерьёз. Не для того, чтобы умереть. Просто чтобы почувствовать: вот эта тонкая кожа, вот этот пульс под ней, вот эта граница между мной и пустотой. Она всё ещё моя. Я всё ещё могу решать. Могу ударить — его или себя. Могу оставить всё как есть. Могу жить.
Выбор. Крошечный. Ускользающий. Но — мой.
Холод металла отрезвлял. Он входил в кожу ровно настолько, чтобы напомнить: я не вещь. Не кукла. Не пустое место, которое можно заполнить чужой волей.
Я убрала кинжал. Снова положила под подушку. На этот раз ближе, так, чтобы рука сама находила его во сне. И только после этого закрыла глаза.
— Ненавижу тебя, Диамант, — прошептала я. — Ненавижу.
Слова повисли в воздухе. Пустые.
Ненависть, даже самая яростная, не могла стереть того, что уже произошло. Не могла стереть его прикосновений, от которых по коже до сих пор бежали мурашки. Его слов, звучащих в голове как проклятие и заклинание одновременно. Его взгляда, прожигающего насквозь даже сейчас, когда его не было рядом. Не могла стереть ту часть меня, которая всё ещё помнила: как его руки — грубые, властные — вызывали дрожь, которую я не могла контролировать. Как его голос, низкий и насмешливый, проникал в самое сердце. Как моё тело предавало меня, отвечая на его прикосновения, на его власть, — вопреки разуму, вопреки гордости, вопреки всему, что я считала собой.

