
Полная версия:
Памятные записки. Воспоминания художницы и писательницы
Позже, когда умер мой дед, полковник Камерон, бабушка покинула свой дом в Лисморе, графство Уотерфорд, и поселилась где-то в Рок-Ферри. К тому времени она приняла ирвингианскую веру. Их церковь — Католическая апостольская, как называли ее прихожане, — находилась на Каннинг-стрит в Ливерпуле, и, как мне кажется, в то время была единственной в Англии, если только ей не предшествовала та, что на Гордон-сквер в Лондоне. Ливерпульская церковь была построена немногочисленными личными учениками и друзьями по фамилии Хотон, а преподобный Хотон стал одним из «Апостолов», служивших в ней. Бабушкина преданность Церкви, должно быть, была очень искренней, раз уж в возрасте семидесяти лет она, так сказать, оставила свою страну и родных ради веры.
Мои школьные дни на Перси-стрит продолжались до пятнадцати лет. Отец умер, прожив десять лет вдовцом. Принадлежавший ему дом (номер 2 по Каннинг-стрит) вместе с мебелью, картинами и библиотекой был продан весьма влиятельной еврейской семье по фамилии Сэмюэл, а меня отправили в пансион в Стратфорд-на-Эйвоне. Этот очень старинный дом по соседству с церковью назывался Эйвонбэнк. Несколько лет спустя он стал известен как резиденция видного местного семейства по фамилии Флауэр; но уже тогда Стратфорд-на-Эйвоне снискал всемирную славу среди американских путешественников, хотя впоследствии эта слава еще более возросла благодаря проживанию там знаменитой писательницы Марии Корелли.
Я хорошо помню визит в церковь «удивительной американской писательницы» миссис Бичер-Стоу. По этому случаю нам, девочкам, велели вести себя тихо и не выглядывать из окон. Разумеется, некоторым все же удалось это сделать, и они доложили нам, что видели, как она прогуливалась по саду, примыкающему к церкви. Девочки сказали, что она похожа на «забавную старушку»! В то время мы мало что знали о «Хижине дяди Тома». Она еще не успела приобрести всемирную известность.
Оглядываясь на эти годы ранней юности дома и в пансионе, я вижу, как мало у нас было развлечений, но те немногие мы придумывали себе сами и искренне ими наслаждались.
Нашими главными товарищами по играм были трое сыновей мистера и миссис Дакворт: Робинсон, Генри и Дайс. Они жили в доме номер 3 по Каннинг-стрит, прямо напротив наших дверей. Хотя между взрослыми в наших семьях общения почти не было, нам, детям примерно одного возраста, разрешалось встречаться, когда мы захотим, и играть самостоятельно. Безудержное веселье, которое мы устраивали, когда мальчикам разрешалось приходить к нам и когда никого, кроме слуг, не было, чтобы запретить нам с визгом носиться вверх и вниз по винтовой лестнице нашего дома, могло сравниться лишь с тем глубоким восторгом, который мы испытывали, когда мистер и миссис Дакворт в редкие вечера присоединялись к нашим играм, раздавая фанты или помогая разыгрывать шарады. В таких случаях нам, в должном сопровождении нянь, позволялось ходить к ним в гости. У мальчиков Даквортов, разумеется, не было няни, зато были отец, мать и старшая сестра. Последних двух мы бы с радостью предпочли нашим няням. У них был еще старший брат по имени Уильям, которого мы никогда не видели, и поэтому он оставался для нас своего рода загадкой, так же как для них — наш старший брат Верни, поскольку он не жил на Каннинг-стрит.
Семья Даквортов была очень музыкальной, а мисс Дакворт брала уроки у самого выдающегося учителя того времени в Ливерпуле — мистера Цойгера Херманна. Я чуть ли не боготворила ее умение играть экзерсисы Калькбреннера! Полагаю, тот образ жизни, который вели она и ее мать, в наши дни был бы совершенно немыслим с точки зрения заботы о здоровье и физической активности. С величайшим любопытством мы наблюдали из окон нашей детской, как миссис и мисс Дакворт выходили из парадной двери, обе в одинаковых кашемировых шалях, сложенных углом и свисавших до самых пят; однако у миссис Дакворт шаль была как-то иначе заколота на плечах, что подчеркивало ее статус матери семейства. В те времена женщины в сорок лет были — или казались — уже совсем старухами. Мы следили за тем, как они медленно поднимаются по Каннинг-стрит, поворачивают за угол на Кэтрин-стрит, затем скрываются из виду, чтобы вновь появиться на том же углу, вернуться на свою улицу и величественно прошествовать прямо домой. Сомневаюсь, что они покидали дом чаще одного раза в день. Робинсон впоследствии прославился как каноник Дакворт. Он также был прекрасным музыкантом с великолепным баритоном; Дайс по сей день здравствует как сэр Дайс; а Генри, посвятивший себя музыке, недавно скончался.
Мисс Дакворт вышла замуж за вестминстерского каноника Траутбека, и его дом в Динс-Ярде со временем прославился своими музыкальными приемами «At Home». Много-много лет спустя, когда я переехала жить в Лондон, миссис Траутбек разыскала меня и пригласила встретиться с Робинсоном на ближайшее Рождество. Тогда он уже был каноником Даквортом. Должен был присутствовать и каноник Фаррар. К несчастью, я была связана другим обязательством, которое не могла нарушить, — это стало одним из тех мелких светских разочарований, что так часто отравляли мне жизнь в годы моего вдовства.
Но вернемся к моим ранним годам. Не думаю, что тогда люди сильно утруждали себя вопросами санитарии и гигиены, хотя смена обстановки в летние месяцы считалась полезной для детей. Мои первые воспоминания о каникулах связаны с поездкой на июнь и июль в Ватерлоо, который тогда казался отдаленным от Ливерпуля на много миль. Полагаю, мне было лет восемь. Мы с нянями ехали в нашем открытом экипаже, который тогда назывался ландо, а слуги следовали за нами на единственном тогда общественном транспорте — почтовом дилижансе. Мой отец снял меблированный дом на Эспланаде, принадлежавший ливерпульскому священнику, преподобному Альфреду Джонсу. В те времена не было принято обсуждать деньги и цены при детях, но, как ни странно, я помню, что мы пробыли там семь недель, и это обошлось в сорок девять гиней. Из чего я делаю вывод, что дом стоил семь гиней в неделю.
Перед Эспланадой зеленел пустырь с чудесной короткой травой и островками серебристого и золотистого песка, над которыми порхали синие и красные бабочки. В низкой траве пестрели мелкие желтые и пурпурные цветы, а в вышине пели жаворонки. Даже сейчас я вспоминаю то чувство экстаза, когда это зрелище предстало перед моими глазами: я выбежала из садовой калитки на пустырь и увидела крошечного ослика, который щипал траву рядом со своей матерью. Он навострил уши, посмотрел на меня, а затем начал брыкаться в чистой радости бытия. Мы с сестрами предложили стоявшему неподалеку мужчине четыре пенса, чтобы купить ослика! Он взял четыре пенса и сказал: «Ну вот, мисс, теперь ослик ваш». Помню, как он без лишних слов ушел прочь. Как ни странно, я думаю, эти минуты восторга были настолько полны блаженства для здорового ребенка, что мало что еще из той поездки удержалось в моей памяти. Кажется, мы провели эти шесть недель, играя и купаясь на берегу. Мы подружились с детьми по фамилии Маспратт — знакомыми моего отца. Один из мальчиков Маспраттов впоследствии стал доктором Шериданом Маспраттом, но никого из «взрослых» я не помню.
Следующие летние каникулы мы провели на юге Ирландии. Из Ливерпуля мы отплыли в Корк, откуда на пароходе добрались до Уотерфорда, а затем вверх по реке Блэкуотер до Вильерстауна, прелестной деревушки на берегу. Я вела дневник, где описывала все это, ибо уже тогда чувствовала ту потребность писать, которая в некоторых натурах заложена инстинктивно, но не было никого, кто хотел бы или мог это прочесть. Плавание из Корка в Ливерпуль в те дни было целым путешествием. Помню, я слышала, что путь от порта до порта обычно занимал сорок часов. Когда мы прибыли на пирс в Ливерпуле, капитан стоял на трапе у гребного колеса, прощаясь с пассажирами. Он пожал руку моему отцу, поцеловал нас, девочек, и, словно особа королевских кровей, благосклонно принимал реверансы нянь, делая им комплименты о красоте их маленьких подопечных. Судя по тому льстивому вниманию, которым нас осыпали незнакомцы, мы были несомненно хорошенькими, чрезвычайно обаятельными и пышущими здоровьем детьми. Поскольку эта приятная формула постоянно адресовалась нашим няням при каждой встрече со знакомыми на улице, помню, как в моем уме зрел недоуменный вопрос: «Неужели Маргарет и Гарриет (няня и ее помощница) действительно приложили руку к тому, чтобы сделать нас красивыми? И неужели из-за некоторых нянь дети вырастают уродливыми?»
В то время в доке Сент-Джордж в Ливерпуле еще не было пристани, пригодной для высадки при любых приливах, поэтому нас переправляли на маленьких лодках. Помню, однажды едва не произошел несчастный случай: наша лодка чуть не столкнулась с чем-то, когда мы подплывали к ступеням. Прямо над нами нависло нечто огромное и темное. Няни закричали, матросы и мой отец вскочили на ноги и налегли на весла; в конце концов нас, детей, на руках подняли по темным скользким ступеням дока и усадили в ожидавшую карету. Вокруг, казалось, шумели люди. Тогда на пристани не было праздно гуляющей публики, только матросы да грузчики. У каждого ребенка был свой носильщик — «добрые, милые люди», как мне тогда думалось. Помню, с каким счастьем я держала большую руку своего носильщика в темноте и как мы с сестрами без умолку болтали с ними, доверяя им все свежие новости нашего путешествия.
Купальни на пирсе Сент-Джордж были в те дни для нас великой радостью. Я прекрасно помню восхитительный свежий запах соленой морской воды, приятный плеск волн под окнами здания купален и вид мачт в мокром доке, где теперь находится Управление доками. О, этот прекрасный свежий запах соленого моря! Он казался мне божественным, когда светило солнце и дул порывистый ветер. Наверное, сейчас я назвала бы это ужасно ледяным, пронизывающим норд-вестом, «наэлектризованным» ветром, сбивающим с ног, — но тогда мне казалось, будто я обретаю крылья и могу перелететь прямо на «другой берег». А внутри была чудесная изумрудно-синяя вода большого «Дамского бассейна» и восторг от прыжков на глубоководье! Спустя некоторое время я плавала вместе с девочкой, которая отлично держалась на воде — кажется, дочерью астронома Ласселла. Она плавала лучше меня, хотя я втайне тешила себя мыслью, что умею не только плавать, но и ездить верхом. Нас всех учили верховой езде, поскольку в нашем кругу считалось, что для девочек это умение так же необходимо, как и для мальчиков.
Старший брат моего отца, Эмброуз Лейс, жил в доме под названием «Биконсфилд», который он построил в нескольких милях за городом. Иногда он навещал нас на Каннинг-стрит, и я помню, как он взбегал по лестнице в детскую, чтобы спросить, хорошо ли мы себя ведем, и пообещать прислать одного из пони для конной прогулки. Он и сам был превосходным наездником — впрочем, тогда им казался каждый джентльмен. Не помню, как мы начинали ездить верхом, но моей первой осознанной радостью было, когда дядя Эмброуз однажды пообещал прислать для меня «Мэгги» — редкую красавицу. «Изабель, теперь ты можешь ездить на Мэгги, я скажу Джону». Джон был нашим кучером. Конюшни находились совсем рядом, на Перси-стрит, и там у него было три лошади. Я помню чудесные прогулки верхом с Джоном. Иногда мы ехали в сторону Вултона, мимо бескрайних полей, где тюки мокрого хлопка лежали, словно грязный снег, пачкая зеленую траву там, где теперь проходит Принсес-роуд. Я терпеть не могла этот запах. Это был хлопок с потерпевших крушение кораблей, разложенный для просушки, чтобы избавиться от его мерзкого зловония. Интересно, выветрилось ли оно когда-нибудь? Теперь на этих полях стоят дома — как прекрасные, так и уродливые.
Как-то раз в марте, когда мы с Джоном отправились на прогулку, он сказал мне: «Мисс Изабель, не говорите никому, но мне хотелось бы хорошенько проскакать галопом по скаковому кругу. Только вы не бойтесь, Мэгги готова к галопу, как и Сэм». Сэм был огненно-рыжим конем золотистой масти, на котором ездил Джон; он всегда был чересчур падок до галопа, что и подтвердилось впоследствии, когда с каретой произошел несчастный случай. И вот мы отправились на ипподром в Эйнтри. Уж не знаю, какое право имел Джон так поступать (полагаю, никакого), но он был настоящим спортивным конюхом и, казалось, был на короткой ноге с толпившимися там мужчинами. Я слышала, как он сказал: «О, она (имея в виду меня) отлично справится». Затем он стиснул свои красивые блестящие зубы (нам рассказывали, что зубы Джона были специально выровнены, чтобы он мог правильно откусывать щенкам уши и хвосты), оперся запястьями о седло перед собой и со словами: «А теперь, мисс Изабель, поскакали!» издал какой-то гортанный крик. Я опустила кисти рук, как показывал мне Джон. Сэм и Мэгги все поняли, и мы помчались — да, прямо по кругу, со всеми препятствиями. У меня не было ни капли страха, лишь восторг перед стремительным движением, присущий всякой юности. Я смеялась и визжала от радости, держась рядом с Джоном и чувствуя себя единым целым со своей лошадью.
Когда мы вернулись к наблюдавшему за нами человеку, Джон сказал: «Молодцом, мисси, только никому не рассказывайте, где мы были». Я не видела в этом ничего дурного. Мне казалось, что это настоящий секрет, и я не утруждала себя вопросами «почему». Джон брал нас на верховые прогулки, и мы почти никогда об этом не рассказывали. Мы болтали с Джоном, как свойственно маленьким девочкам, — то есть ни о чем. Зато Джон обычно говорил о чем-то конкретном: об упряжи, конюхе или мерке для овса. Он никогда не обращал внимания на окружающие пейзажи, зато рассказывал нам, что, по его мнению, подумали бы об этом лошади — о плохих дорогах, об их самочувствии и о копытах. Поэтому, вернувшись, я лишь сказала первому встречному: «Джон устроил мне долгую скачку по полю, и мы прыгали через барьеры». Больше об этом не было сказано ни слова. Лишь много времени спустя я по-настоящему поняла, что это был самый настоящий скаковой круг в Эйнтри, уже подготовленный к скачкам, назначенным на следующую неделю. Когда я попросила Джона поехать туда снова, он изрек тоном оракула: «Нет, мисси, хорошее дело можно сделать разок, но не дважды, и та дорога нам больше не по пути».
Не думаю, чтобы отцу, гувернанткам или няням когда-либо приходило в голову задавать вопросы. Верховые прогулки были делом привычным, а Джону всецело доверяли как маленьких девочек, так и щенков! Но однажды я была глубоко несчастна, когда одна из нянь сказала, что зубы Джона созданы специально для того, чтобы откусывать щенкам хвосты; ведь я видела, что у него был крупный, белый ряд зубов, а искусственных в ту пору ни у кого не было.
В предпоследнее лето перед смертью отца мы с ним и двумя нашими нянями отправились в Шотландию, отплыв из Ливерпуля в Гринок. Я прекрасно помню, как мы поднялись на палубу. Разумеется, в те дни плавание было долгим и подразумевало ночлег. И всех без исключения всегда укачивало! Я этому не удивляюсь, ведь условия для ночевки были тем, что мы сейчас назвали бы «кошмарными». В те времена люди, привыкшие к роскоши у себя дома, казалось, воспринимали любые лишения как естественное следствие путешествий. Все наши знакомые надевали в дорогу самую старую и худую одежду. Дорожное платье означало не одежду, приспособленную для поездок, а самые старые и прочные шали и плащи, которые уже невозможно было испортить этим необычным занятием — путешествием. Собственно говоря, мало кто путешествовал просто так, ради удовольствия, не имея на то веских причин, хотя мне, полагаю, довелось начать рано: еще в детстве родители брали меня вместе с кучером и няней в поездку по Северному Уэльсу в просторном фаэтоне. Моя мать написала своей сестре, жене викария из Вильерстауна в графстве Уотерфорд, письмо, которое я прочла годы спустя. В нем мама с восторгом описывала дивную дикую природу Уэльса и ужасы перевала Пенмайнмаур с его внушающими трепет пейзажами и жуткой дорогой, вырубленной в скалах, где сейчас проносится поезд, известный как «Дикий ирландец». На мой взгляд, можно лишь горько сожалеть о том, что для железной дороги не выбрали другой маршрут, тем самым сохранив этот уэльский Корниш.
За год до Шотландии мы провели лето в Рамси на острове Мэн. Чтобы добраться до Дугласа на пароходе, требовалась целая ночь, а затем мы ехали на дилижансе до Рамси. Говорили, что в те дни на острове можно было жить буквально «за бесценок»! И эта дешевизна не была чем-то из ряда вон выходящим — она была нормой. Я смутно припоминаю, что за аренду большого коттеджа на все шесть недель мой отец заплатил меньше, чем за одну неделю аренды дома на Эспланаде в Ватерлоо. Мы взяли с собой прислугу, и я помню, как заходила на просторную кухню посмотреть на торговку рыбой, которая ежедневно приносила устриц, крабов и омаров, и слышала, как она говорила: «Я оставлю вам, мэм, эту дюжину омаров за шиллинг», раскладывая шевелящуюся черную массу кучками по четыре штуки в ряд. Их варили живьем. Кажется, каждому из нас доставалось по целому омару. Устрицы были огромными, и они нам очень нравились. Не думаю, что тогда вообще существовало представление о том, что омары или моллюски могут кому-то навредить или что варить их заживо — это жестокость. Помню, они постоянно были у нас на столе, как и огромные рисовые пудинги, и еще более огромные блюда с ежевикой. Помню также, что все мы удили рыбу; даже нам, маленьким девочкам, Папа подарил по удочке (в нашем кругу никто не говорил «Отец»). Никто нас не учил, но мы наблюдали за тем, как удили джентльмены, и с легкостью ловили мелкого лосося в реке Салби в долине Балур. Рыбешки были размером с селедку.
Последним путешествием при жизни отца стала уже упомянутая мною поездка в Гринок. Оттуда мы отправились в Инвернесс, где целый месяц прожили в восхитительном отеле — и там я снова делала записи в своем дневнике. Он сгорел во время Эдинбургского пожара 1898 года, о котором я расскажу позже. За несколько лет до этого я перечитывала свои записи. Дневник скорее был подражанием «взрослым» книгам из отцовской библиотеки (которую я читала запоем), нежели отражением моих собственных мыслей. Полагаю, большинство молодых людей начинают писать не то, что они чувствуют на самом деле, а то, что, по их мнению, должны были чувствовать и думать другие люди в подобных обстоятельствах. Более того, я писала весьма благочестиво и изъяснялась так, как никогда в жизни не рискнула бы разговаривать с окружающими. Одной из причин было то, что между мной и двумя моими сестрами существовал строжайший моральный кодекс, и при малейшем нарушении наших правил мы с демонической яростью набрасывались друг на друга. В действительности мы сильно робели перед взаимным надзором, воздвигнув для себя высочайший воображаемый стандарт — главным образом благодаря чтению популярных тогда рассказов миссис Шервуд. Ее стандарты поведения, воплощенные в ее героинях, мы мысленно принимали как руководство к действию, и в результате оказывались в заложниках у мнения друг друга. Свои суждения мы высказывали открыто, и не думаю, чтобы мы хоть раз отступили от этого кодекса чести в отношениях между собой. Однако в глубине души я была не слишком высокого мнения о миссис Шервуд. Она слишком много разглагольствовала, а ее персонажи, казалось, ничего не делали, в то время как Консуэло, на мой взгляд, действовала, видела и знала. Я также читала «Графа Монте-Кристо» и «Записки врача». Приключения Жозефа Бальзамо, разумеется, привили мне первый вкус к оккультным наукам, который в полной мере проявился позже. А мои сестры сохраняли преданность миссис Шервуд. Много лет спустя я прочла романы Вальтера Скотта, и мое восхищение героем Артуром из «Анны Гейерштейнской», Альбертом фон Рудольштадтом и, как я уже упоминала, принцем Альбертом, заставило меня принять твердое решение выйти замуж за иностранца — желательно за немца. Но тогда я ни разу не встречала немцев, да и никого, кто был бы знаком хотя бы с одним из них, за исключением мисс Хаген, немецкой гувернантки в школе сестер Хэкни, которая имела привычку грызть ногти; и я, увы, заразилась этой дурной привычкой.
По сравнению с тем, каким он стал сейчас, Ливерпуль тогда был очень маленьким городом, и вплоть до 1860 года сельская местность начиналась почти сразу за городской чертой. Поскольку мы с сестрами были единственными приходящими ученицами, мисс Хэкни ежедневно выводила нас на прогулку — кажется, между двенадцатью и часом дня. В это время входило и одевание перед выходом, и раздевание по возвращении. Одна прогулка до какого-нибудь места и обратно — вот и все, что тогда считалось необходимым. Интересно, что бы сейчас подумали о гигиенических условиях в школе для детей, чьи родители жили в роскоши! Я совершенно не помню ни малейших попыток проветрить сравнительно небольшие классы, где усердно занимались не менее тридцати девочек, и единственным нашим моционом были прогулки с мисс Хэкни да дорога от дома номер 2 по Каннинг-стрит до дома номер 11 по Перси-стрит и обратно. Моя младшая сестра Розамунд шла в паре с мисс Хэкни, а мы с сестрой Ниной шли вместе. Но мы вовсе не чувствовали себя несчастными: ведь мы почти не знали иной жизни. В зрелые годы, когда при мне кто-то начинал горячо сочувствовать чужой судьбе, я замечала, что эта жалость, скорее всего, излишня; ведь, судя по моему собственному опыту, физическое и обыденное счастье весьма относительно, и те люди вполне могли быть довольны своей участью. Я совершенно уверена, что, хотя у нас с сестрами было мало игрушек, мы переживали моменты величайшего наслаждения, возясь с мальчиками Даквортов, когда никто не вмешивался и не мешал нам, а о других людях я думала так, словно они живут в совершенно ином мире. Ни мы, ни Дакворты не были от природы непослушными или зловредными детьми.
Что касается наших прогулок с мисс Хэкни, то одну из них мы особенно недолюбливали — это был поход на Холм (где сейчас возводится Кафедральный собор). Мы терпеть не могли это место, но мисс Хэкни строго следовала своему расписанию. Насколько я помню, другой маршрут вел вверх по Парламент-стрит к месту, которое мы называли «верхушкой» (ныне Лодж-лейн), граничившему, разумеется, с сельской местностью. Там мы всегда поворачивали назад. Еще один маршрут пролегал по Принсес-парк-роуд и вел прямо к воротам парка, где, как нам казалось, начинался Рай. По обе стороны от Ливерпуля проселочные дороги вели к сельским переулкам, которые сейчас превратились в оживленные пригородные магистрали. Тогда у нас были еще Парламентские поля, принадлежавшие лорду Сефтону, и общая тропинка, ведущая на простор сельской округи. Эти поля тянулись вдоль одной стороны Принсес-роуд и были огорожены старыми, длинными, низкими каменными стенами с плоским, неровным верхом — источником нескончаемой радости для маленьких сорванцов, которые бегали по ним и перепрыгивали с одной стены на другую. Там были каменные ступени вместо перелазов и тропинки, ведущие к Смитдаун-лейн, которая в те времена была самой настоящей деревенской «лейн» (улочкой). Я прекрасно помню усыпанную шлаком дорожку, которая вела к станции Эджхилл через прилегающий лес из высоких старых деревьев. В те дни я любила эту станцию, а то, как поезда вытягивали из туннеля с помощью огромных канатов, казалось мне зловещей и трепетной тайной. Слово «ужасный» (awful) тогда не употреблялось так часто в обыденной речи (ни детьми, ни кем-либо еще), как в наши дни, и сохраняло свой первоначальный смысл — «внушающий трепет». Вагоны походили на почтовые кареты, так как багаж каждого путешественника грузили на крышу его собственного вагона. Помню, как мои сундуки водрузили на крышу вагона первого класса, в котором меня отправили в Лимингтон — конечную станцию на пути в Стратфорд-на-Эйвоне. Вагоны третьего класса были открытыми, и люди сидели на скамьях, расставленных по бортам чего-то вроде товарной платформы. Второго класса я не помню. Кажется, его и не было.
Окрестности станции Эджхилл были усеяны старинными и современными загородными усадьбами, а прямо к ней примыкала деревня. Вултон был отдаленной деревней, Гейтакер — еще более глухой. Утром и вечером между Вултоном и Ливерпулем курсировал неуклюжий омнибус. Все держали экипажи, верховых лошадей, двуколки, кабриолеты или другие средства передвижения. В те дни люди не так сильно зависели от общественного транспорта, как сейчас, ведь каждое загородное хозяйство располагало собственными средствами. Это лишь в наши дни мы стали зависеть от общественных служб, а не друг от друга. Прискорбно это или нет — зависит от точки зрения, хотя несомненно то, что в нынешние времена всеобщего «Братства» мы заботимся друг о друге куда меньше. Как и теперь, люди тогда представляли собой пеструю смесь самых разных сословий и положений. Дамы в духе «Крэнфорда» встречались в изобилии, наравне с женщинами деятельными и в высшей степени способными. Тем не менее богатство, стекавшееся в Ливерпуль, дурно повлияло на многих женщин. Но никогда, никогда в те дни слово «женщина» (woman) не могло быть употреблено иначе, как для обозначения действительно оборванной труженицы, жены простого рабочего или прислуги. Ступенью выше стояли жены торговцев — все они именовались «особами» (persons); в то время как жены и дочери священнослужителей, военных, юристов, врачей, а также местной аристократии, тогда без исключения были «леди». Применить к ним слово «женщина» сочли бы возмутительной насмешкой. Леди ездили верхом или в каретах; «особы» — в кабриолетах; «женщины» ходили пешком. Все это было предельно ясно, и, думаю, примерно то же самое относилось и к мужчинам. Под «мужиками» (men) мы подразумевали исключительно рабочий люд. Если мы и были снобами, то это был не лицемерный снобизм, а своего рода кастовое устройство, которое к настоящему времени перевернулось с ног на голову до такой степени, что приходящую поденщицу, заглянувшую сказать, в какой день она явится на работу, теперь докладывают как «леди, ожидающую приема».

