Читать книгу Памятные записки. Воспоминания художницы и писательницы (Изабель де Штайгер) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Памятные записки. Воспоминания художницы и писательницы
Памятные записки. Воспоминания художницы и писательницы
Оценить:

5

Полная версия:

Памятные записки. Воспоминания художницы и писательницы

Прогресс в вопросах образования с 1881 года просто поразителен. Допускаю, что теперь многое стало значительно лучше. Однако, что касается Ливерпуля и его тогдашнего высшего общества, я совершенно уверена, что за исключением кружка унитариев, модные в ту пору евангелисты или политические нонконформисты редко могли похвастаться высшим университетским образованием. И этот недостаток легко сходил им с рук, поскольку религия, образование и наука в те времена подчеркнуто сторонились друг друга. По мере того, как евангелическое движение росло и процветало, во всех сферах Искусства и Литературы становились заметны постепенный упадок и омертвение. Все, что не сводилось к посещению церкви или деловым занятиям, объявлялось греховным, хотя Общество все еще продолжало устраивать официальные званые обеды и балы. Но какими чопорными и незамысловатыми кажутся теперь танцы тех дней! Чего, однако, не скажешь о званых обедах.

В евангелических кругах было мало светских развлечений, хотя именно они задавали тон в обществе; поэтому они компенсировали это обилием званых обедов и роскошью в повседневном быту. Социальная совесть почти спала, зато было много показной благотворительности и щедрой раздачи милостыни. Общество Друзей [квакеры] и унитарии составляли основную часть тех местных жителей, в чьей среде теплилась настоящая жизнь, сиял свет Литературы, Искусства или внутренней религии. У них, без сомнения, всего этого в то время было в избытке. Однако, насколько я помню, евангелическая предвзятость всех моих тетушек по отношению к иноверцам породила известную холодность в отношениях с нашими родственниками-унитариями из семьи Роскоу. Во всяком случае, мои воспоминания ограничиваются лишь тетушкой Роскоу, скончавшейся около 1840 года. У нее было двое детей; одна из них, замужняя дочь миссис Генри Сэндбах, безусловно, была женщиной гениальной и одаренной. Обстоятельства и ее собственное семейное окружение были к ней столь благосклонны, что она получила полный простор для раскрытия своих способностей. Она была другом — как в свете, так и в жизни — многих художников, музыкантов и писателей своего времени, и в особенности покровительствовала скульптору Гибсону, которому помогла прославиться в Ливерпуле. У нее хватило смелости самой написать и опубликовать два или три романа, один из которых, «Сердца в мертвой руке» (Hearts in Mortmain), затрагивал политические темы. Но известность их была невелика. Как редко художнику или писателю удается опередить свое время или выйти за рамки своего окружения! Она умерла рано, иначе моим заветным девичьим желанием было бы чаще видеться и ближе узнать эту удивительную кузину Маргарет, которая была слишком значительной фигурой, чтобы Евангелическое Общество смогло ее сокрушить. Я уверена, что у нее была благородная и великодушная натура. Темное клеймо унитарианки, а значит, и неблагонадежной особы, в ее случае было несколько смягчено.

Размышляя о жизни в преклонные годы, невольно предаешься печальным мыслям о том огромном числе людей, которые уходят из жизни, не оставив ни малейшего следа, ни легкой ряби на поверхности общественной жизни своих современников. Маргарет Роскоу была одной из немногих в нашей семье, кому удалось оставить такой след, вышедший за пределы родственного круга и многих других ливерпульских сообществ. Метафизическая доктрина реинкарнации, на мой взгляд, предлагает наилучшее объяснение того, почему одни жизни имеют непреходящую ценность и значение, а другие — нет. Разумеется, всякая жизнь значима и ценна для мира, а для тех, у кого есть дети, ее значение заключается прежде всего в них самих. Но что касается внешних обстоятельств, порой кажется, что многим с таким же успехом можно было бы и вовсе не рождаться на свет. В конце концов, большинство из нас видят лишь личностное, внешнее и нереальное в человеке. В те дни старшие (в моем случае — тетушки и дядюшки), насколько я помню, не пытались задумываться о результатах и последствиях чего-либо, за исключением денежных вопросов. Крайне редко заходила речь о том, что мы знали или чего не знали в вопросах веры. Все это считалось делом Судьбы или Необходимости. В моем кругу главное представление о судьбе девушки сводилось к тому, что по достижении восемнадцати лет она должна быть представлена Свету как официально признанная взрослая особа, а затем ухитриться жить дальше, как и все остальные, тем образом жизни, к которому они привыкли.

В те времена это означало получить право появляться на балах в Веллингтонских залах. Они проводились раз в две недели, начиная с Михайлова дня и вплоть до Пасхи, в специально предназначенном для этого здании, которое и по сей день стоит на Маунт-Плезант. Члены этого собрания принадлежали к старым и самым влиятельным семьям, и каждый претендент на вступление подвергался строжайшей процедуре баллотировки. Доходило до того, что, поскольку новых, никому не известных семейств там почти не появлялось, свежей кровью становились лишь изредка вступавшие молодые люди — как правило, отпрыски все тех же фамилий. В мое время к числу главных семей относились: разумеется, лорд Дерби и лорд Сефтон в качестве покровителей и землевладельцев, а также Эрлы, Лэнгтоны, Марриотты, Рэтбоуны, Хорнби, Джонстоны, Марроллы, Уокеры, Эштоны, Броклбэнки, Тинны, Паркеры, Шэнды и другие; и все они принадлежали к англиканской церкви. Дополнительными участниками того или иного бала могли стать общественные деятели или родственники, приехавшие погостить в Ливерпуль. Я не слишком хорошо помню тогдашних мэров и членов муниципалитета — кто они были и чем занимались. Я называю по именам лишь некоторых из тех, с кем мы, семья Лейс, были знакомы лично. В списки гостей мог быть включен любой важный военный, политик или судья, которому устраивали торжественный прием в Ливерпуле; кроме того, давались два особых бала, которые считались главными событиями сезона. Первым был Охотничий бал, следовавший за скачками в Эйнтри и «Гранд Нэшнл». Все видные деятели спорта, флота, армии и тому подобные господа всегда считались самыми желанными гостями. Иногда это были герои морских сражений, иногда — сухопутных. Не припомню случая, чтобы мы чествовали какого-нибудь ученого. С какой стати? Людей интересовали только признанные герои. Наука не вызывала у нас ни малейшего трепета и, что касается нас, была совершенно мертва. Вторым был Бал ассизов, на котором ведущих судей, королевских адвокатов и прочих сановников развлекали их солиситоры. Со стыдом признаюсь, что, кроме случайных заметок в журналах Good Words, Church Quarterly, Edinburgh Review, Chambers' Miscellany и Sunday at Home, я почти ничего не знала об общественной жизни других людей.

Члены и завсегдатаи Веллингтонских залов жили в огромных поместьях: Аллертон-холл, Вултон-холл, Чайлдволл-холл, Колдерстоунз, Друидс-Кросс, Спрингвуд и многих других — величественных особняках, разбросанных по всем пригородам, от Уолтона и Уэст-Дерби до Эйгберта и Гарстона. У всех было по несколько экипажей и множество слуг.

Из всех церквей я лучше всего знала Чайлдволлскую. Воскресным утром, а иногда и пополудни, у церкви выстраивалась вереница фамильных карет с лакеями, ожидавшими окончания службы, чтобы развезти нас по домам, находившимся в двух-трех милях оттуда. Эти лакеи, сидевшие на задних скамьях у скрипучих старых дубовых дверей, точно так же, как и мы, зевали на протяжении усыпляющих проповедей старого пастора Кэмпбелла, который воскресными летними днями на одной монотонной минорной ноте ровно полчаса читал свои ортодоксальные нравоучения. Я никогда не связывала все это с истинной религией.

Не припомню, чтобы господа слишком много думали о своих слугах, ограничиваясь лишь изрядной долей снисходительного дружелюбия. Их предоставляли их собственной религии и не заботились о том, как они коротают часы ожидания, пока хозяева находятся в церкви, на званых вечерах или обедах.

Я хорошо помню одно воскресенье. Я панически боялась ос, за что сестры меня изрядно презирали. В один жаркий летний день, когда я сидела в Чайлдволлской церкви, пребывая в состоянии дремотного бодрствования, я услышала поблизости жужжание осы и увидела, как она вылетает из мрака под одной из массивных дубовых балок церкви. По сей день я помню, в каких муках тревоги я пыталась проследить, куда же эта оса в итоге приземлится. Разумеется, я не смела и пошевелиться. Мой дядя сидел в дальнем конце скамьи и тоже находился в состоянии полудремы. Две мои сестры, чьих аргусовых глаз стоило опасаться куда больше дядиных, украдкой посмеивались надо мной. Право же, во время воздушных налетов я испытывала тревогу из-за снижения аэроплана лишь потому, что она была более продолжительной, чем мой страх перед той осой! Неужели она сядет на мой капор? (Шляпки имели иное предназначение: их надевали исключительно для прогулок в саду, и во все времена они считались сомнительным головным убором для юных леди). Я напряженно следила за ней, думая, что если она все же сядет на меня, я умру на месте. Что я подразумевала под «умру» — не знаю, но я испытывала жуткий страх перед какой-то непреодолимой силой, которая повергнет мои чувства в смятение. На самом деле, полагаю, я просто анатомировала последствия подобного страха. Но природа ос всегда суетлива и непредсказуема: внезапно я увидела, как оса, словно эйнштейновский луч света, отклонилась от своей видимой цели и с решительной стремительностью прожужжала в сторону соседней квадратной скамьи, где спиной ко мне сидела тучная мисс Энн-Мэри Хорнби. Там оса опустилась на ее чепец, сделанный из материала, который тогда назывался «прозрачной соломой», и, поспешно зарывшись в волосы, локоны, ленты и буфы из тюля, исчезла с тишиной, подобающей могиле. Больше оса не появлялась. Невозможно описать мои чувства и мою благодарность Богу за избавление от этой опасности — по крайней мере, так мне тогда казалось. Но в то же время меня терзало мучительное осознание собственной трусости. Думаю, я чувствовала себя как здоровый молодой лодырь, уклонившийся от военной службы во время Войны. Мне было ясно, что я не могу прервать проповедь и переполошить прихожан или предпринять хоть что-нибудь; и я молилась о прощении за ту радость, которую испытывала от мысли, что здоровенная оса запуталась в чужих кудрях, тюле, пушистых бантах и прозрачной соломе. Затем я молила о даровании мне сил пережить тот момент, если паче чаяния мисс Энн-Мэри Хорнби вдруг почувствует какое-то необычное ощущение на голове и попытается почесать это место своими ничего не подозревающими, незрячими пальцами. А если попытается, сможет ли оса увернуться от ее пальца? Не бросится ли она к противоположному месту для отдыха — моей щеке? Мне оставалось лишь ждать и терпеть те несколько минут, что оставались до того момента, когда я увидела, как старый пастор как-то прямолинейно дернулся в высокой дубовой кафедре, захлопнул книгу в черном атласном переплете (полагаю, это была рукопись) и произнес, очень мягко, но о, каким же благословенным для меня тоном: «А ныне Богу Отцу…» и так далее; по тогдашнему правилу мы должны были плавно опуститься на колени для заключительного Благословения. Я мгновенно упала на колени, гадая, как там поживает эта оса, и как чувствует себя мисс Хорнби? Я так этого и не узнала.

Все это звучит действительно глупо, но зато показывает, насколько пуст может быть праздный ум. Я провела некий самоанализ своего поведения, но у меня не было критериев, которые указали бы мне на что-то лучшее. Впрочем, я бы прониклась безмерным восхищением к мисс Хорнби, знай я наверняка, что она сознательно выносила присутствие осы, не подавая виду. В моих глазах она бы увенчалась венцом и мужеством истинной мученицы. Теперь я до мельчайших подробностей помню все свои переживания в те полчаса, но почти ничего другого из того периода. Я прихожу к выводу, что необразованный ум — каким был мой — скорее чувствует, нежели мыслит, и в памяти запечатлеваются лишь сильные эмоции, вызванные какой-то внезапной причиной.

Должно быть — и я совершенно уверена, что так оно и было, — в годы между 1850 и 1861-м существовала целая плеяда поистине достойных, одаренных женщин, которые ощущали пустоту обыденной жизни и религии; и эти особые книги великой писательницы своего времени, мисс Шарлотты Йондж, оказались ценнейшим приобретением, настоящей опорой и поддержкой для взрослеющих девушек моего поколения. Я не очень хорошо помню их сюжеты, но «Наследник Редклиффа» (The Heir of Redcliffe), «Юная мачеха» (The Young Stepmother) и другие романы стали наставниками для пытливых девичьих умов и тем самым заложили новый образ мыслей!

Идеи так называемой «Высокой церкви» (High Church), давно известные истинным мыслителям, вдохнули новую жизнь в юные души, а священники этого направления в разных приходах помогали превратить (и превратили) церковную службу с ее обрядами и церемониями в свежий стимул для девичьих стремлений и надежд. В то время публиковалось множество романов, которые должны навсегда остаться свидетельством душевной чистоты почти всех пишущих мужчин и женщин. Евангелизм уничтожил скверну грубого литературного слога: любое произведение, в котором можно было заподозрить хотя бы намек на сомнительный смысл — будь то в вопросах веры или плоти — не находило читателей вовсе!

ГЛАВА V. ЗАМУЖЕСТВО

Вернемся к моей жизни после окончания пансиона мисс Стивенс на Норт-Энд-роуд в Фулхэме.

Меня всегда одолевала жажда знать, слышать и видеть нечто большее. Но вокруг не было ничего, что можно было бы услышать или увидеть, и невысказанные стремления так и оставались неутоленными. Я продолжала заниматься рисованием, но с каждым разом все хуже и хуже. Ума не приложу, как мне удавалось столь долго обводить вокруг пальца обоих учителей рисования в обеих школах; ведь по поведению я неизменно получала высший балл, что означало: я была тихой, послушной и славилась примерным поведением. И вот однажды, покончив с жюльеновскими головами мистера Ханта, я увидела очередные образцы для копирования, выданные мне преподавателями из обеих школ, и дерзко заявила мисс Стивенс: «Я не буду это срисовывать». К моему удивлению, мне не сделали выговора. Я позаимствовала несколько классических линейных рисунков из папки в гостиной мисс Стивенс — вот и все мое художественное образование вплоть до самого замужества. Тем не менее я не оставляла попыток совершенствоваться: делала наброски всего, что могла, и втайне от всех смело пыталась писать портреты людей, которыми восхищалась.

С моим будущим мужем я впервые встретилась в Веллингтонских залах. Среди избранных членов собрания числились несколько иностранцев хорошего происхождения и воспитания, допущенных туда благодаря их умению танцевать. Их родословная предварительно подвергалась строжайшей проверке; таким образом, оказавшись зачисленными в ряды завсегдатаев, они признавались вполне достойными кандидатами на случай, если кто-то из них впоследствии осмелился бы претендовать на родство с семьями первых подписчиков этих балов. В те дни я была влюблена в саму идею любви, как это часто бывает с девушками. Жизнь в нашем невероятно пестром семействе была далека от счастья. Я страстно желала уехать за границу, а мой швейцарский кавалер обладал романтической выправкой и не менее романтическим именем — Рудольф Адольф фон Штейгер фон Риггисберг (если привести его в полной немецкой форме), — и ему-то и суждено было стать героем, который дарует мне свободу. Была пышная свадьба в Чайлдволлской церкви, оркестр волонтеров и шатры на лужайке нашего дома в Гейтакере, носившего название «Гнездо дрозда» (Throstles’ Nest), после чего мы отправились за границу навестить его семью — Штейгеров из Риггисберга.

Моя замужняя жизнь началась с проблем со здоровьем. За год или два до свадьбы, гостя на юге Ирландии, я сильно простудилась. Тетя и дядя разрешали нам наносить такие визиты. Они были долгими, длились неделями, в течение которых мы полностью погружались в жизнь принимавшей нас семьи. Помню несколько недель, которые мы с моей сестрой Ниной провели в загородном поместье старого лорда Гофа — Блэк-Рок близ Дублина. Его семья состояла в родстве с семьей моей матери. Он был героем приграничных войн в Индии — милым, добрым, словоохотливым стариком с непременным крупным веллингтоновским носом. Никогда в жизни я не встречала по-настоящему успешного и неутомимого человека действия (человека Марса, как сказали бы астрологи) с носом какой-либо другой формы; мы с полным правом можем назвать его носом Веллингтона-Бута. Ни один мудрый, спокойный мужчина не должен жениться на женщине с ярко выраженным веллингтоновским носом; и ни одной женщине не следует легкомысленно выходить замуж за обладателя такого носа! Носам этого типа обычно подчиняются, и их обладателям суждено жить в счастливом одиночестве.

Противоположную форму носа французы называли profile fuyant (ускользающий профиль). Нос лорда Гофа, несомненно, повелевал, как и нос дорогой старой леди Гоф, а вся семья, разумеется, беспрекословно повиновалась. Это было счастливое семейство, глубоко евангелическое и свято верящее в Непосредственное Руководство Благостного Антропоморфного Провидения, которое было к ним весьма благосклонно. Полагаю, что этот доминирующий нос передался по наследству и нынешним мужчинам из семьи Гоф, поскольку их имена до сих пор на слуху как имена героев. Как и подобало ирландским протестантам, все они были убежденными евангелистами. Идеи набиравшей силу «Высокой церкви» обычно не обсуждались, а лишь терпелись; а слово «священники» (priests) считалось применимым исключительно к католической церкви. Религия (за исключением сектантских терминов и культов) сводилась в основном к пустым словам, а душа, ее состояние, а тем более вопрос о самом ее существовании, были темами, почти немыслимыми для светских бесед в гостиной.

В обществе иностранных экспатов в Ливерпуле, куда я попала после замужества, как мне теперь кажется, почти отсутствовала спасительная британская традиция соблюдения воскресного дня; находясь среди них, я замечала куда менее строгое отношение к воскресенью, чем то, что царило в моей собственной семье. Будучи швейцарцами, они в большинстве своем были кальвинистами, лютеранами или католиками, а потому первые из них, находясь в Англии, не принимали участия в британских англиканских богослужениях. Большинство ливерпульских швейцарцев-протестантов посещали конгрегационалистские часовни (как их тогда называли), главной из которых была часовня на Грейт-Джордж-стрит. Эти походы в часовню стали для меня настоящим ударом. Раньше я как-то не задумывалась о тонкостях вероисповедания моего мужа, ведь он всегда ходил с нами в Чайлдволлскую церковь, и ни у кого не возникало вопросов, так как он не был католиком. Наконец, после свадьбы, рассудив, что это вполне приемлемо, раз уж он не принадлежит к тем, кого здесь называют сектантами, мы стали вместе посещать ближайшую церковь дважды каждое воскресенье; после обеда мы с радостью принимали у себя бывших приятелей моего мужа — отлично воспитанных и состоятельных швейцарских джентльменов. Но (и тут возникает это самое «но») все они, разумеется, были всецело поглощены одним и тем же предметом — коммерцией. Мой муж был торговцем хлопком; он скупал в Ливерпуле американский хлопок для продажи германским, швейцарским и французским прядильщикам. Следовательно, главным направлением и смыслом нашей совместной жизни стала коммерция, и я впервые осознала, что представляет собой коммерческий мир. И он мне совершенно не понравился главным образом потому, что я в нем ровным счетом ничего не смыслила. Да и откуда мне было знать? До замужества я не была знакома ни с одним дельцом; к тому же я была напрочь лишена коммерческого чутья и понимания сути этого дела. Впоследствии я в полной мере пожала плоды своего невежества в деловых вопросах. У меня не было никакого интуитивного отвращения к бизнесу мужа, но хотя я с интересом и симпатией слушала рассказы о его спекуляциях, я не понимала главного вектора коммерческого мышления. Это объясняет, почему в интеллектуальном плане я так мало развилась за десять лет замужества. Впрочем, не думаю, что давала кому-либо повод так считать, ведь я сполна наслаждалась всем, что преподносила мне жизнь. Кроме того, я развлекала себя тем, что ставила всевозможные эксперименты в домашнем хозяйстве. Однако робкие попытки тех из нас, кто интуитивно стремился к чему-то иному и лучшему, не имели большого значения. Помнится, я была одной из первых подписчиц в Ливерпуле на женский журнал «Королева» (The Queen) и даже написала туда небольшую статью о том, как полезно избавиться от ковров, закрывающих полы целиком, отдав предпочтение натертому паркету, а также предлагала использовать новые каминные решетки. Мне всегда было жаль бедняков, которым приходилось стряпать на этих нелепых громоздких решетках, пришедших на смену удобным старым открытым очагам. Впрочем, уголь тогда стоил очень дешево — двенадцать или четырнадцать шиллингов за тонну, — и состоятельные люди редко допускали, чтобы знакомая им бедная семья оставалась без угля на Рождество.

Первая значительная статья, которую я написала, была подписана псевдонимом Esme Suisse. Это был рассказ о нашей с мужем поездке в тогда еще никому не известный Давос (кажется, это было в 1866 году). Очерк получился довольно объемным и, к моему удивлению, был опубликован! Теперь я поражаюсь, как его вообще приняли, ведь я написала его как обычное письмо, исписав листы с обеих сторон; но, возможно, статья оказалась полезной и, без сомнения, была изрядно отредактирована издателем. Впрочем, никакого иного признания, кроме самого факта публикации, я не получила. Сдается мне, некоторые из моих друзей даже не поверили, что это написала я. А доказать мне было нечем. До замужества я также делала копии с картин маслом, принадлежавших моему отцу. Думаю, это были весьма ценные копии с работ Ван Дейка, сэра Годфри Неллера, сэра Питера Лели и Лоуренса, ведь отец собрал почти целую галерею дорогих полотен. Они достались нам от семьи моей бабушки Ловетт и не все были распроданы после смерти отца. Помню одну дивную картину: величественная женщина, облаченная в богатые багровые и темно-пурпурно-синие драпировки, на которых, казалось, не было ни единой пуговицы, но которые каким-то чудом держались на ее роскошных плечах. В руках она держала некое подобие округлой чаши из слоновой кости с крышкой и смотрела прямо на вас — прекрасная, статная дама, запечатленная в великолепном колорите эпохи Ван Дейка. Не знаю, чьей кисти принадлежал этот портрет. Ее волосы — золотисто-каштановые и волнистые — были разделены на прямой пробор, как у богини, но отнюдь не мраморной. Я часами разглядывала эти прекрасные оттенки пурпура, коричневого, малинового и золотого и клялась себе, что стану художницей, но мне так и не довелось написать столь же прекрасную даму. Когда я все же стала художницей, мои вкусы поначалу были несколько искажены сильным увлечением творчеством Альма-Тадемы. Позже я не раз жалела, что вообще увидела его картины. Я до сих пор восхищаюсь им, но его техника была для меня совершенно неподходящей для подражания. Картина «Клеопатра после битвы при Акциуме», которую я написала в период увлечения Альма-Тадемой, уже будучи вдовой, выставлялась, кажется, в Галерее искусств Уокера в 1879 году и была приобретена мистером Уильямом Кросфилдом из Эйгберта; она и по сей день находится в его доме. У меня сохранилась записка куратора: «цена 70 фунтов». На мою картину поступило три предложения о покупке по этой повышенной цене.

ГЛАВА VI. СТАРЫЙ ЛИВЕРПУЛЬ

Моя замужняя жизнь в Ливерпуле, а точнее в его пригороде под названием Эйгберт, была внезапно прервана (к тому времени мое собственное здоровье полностью восстановилось) болезнью моего мужа. Еще до нашей помолвки он провел зиму в Малаге из-за того, что слег с недугом, который сам называл Brustkrankheit (грудная болезнь) — словом, куда более точным, чем английское consumption (чахотка) или французское poitrinaire (легочный больной), — и главным последствием этого недуга стала предрасположенность к легочным кровотечениям. В связи с этим было решено, что он оставит свой весьма процветавший тогда ливерпульский бизнес, благо торговля в Александрии во многом была схожа: тамошние коммерсанты могли скупать выращенный на месте египетский хлопок — лучший из всех — и сбывать его швейцарским, германским и французским прядильщикам точно так же, как сам он и другие фирмы скупали американский хлопок в Ливерпуле и переправляли его за границу.

Поэтому мы продали всю нашу мебель другу, мистеру Артуру Эрлу, третьему из младших сыновей сэра Хардмана Эрла, который в ту пору только что женился и подыскивал себе дом. Мы также продали наш экипаж и лошадь — «Графиню». Ни я, ни кто-либо другой никогда не называли «Графиню» иначе как «лошадью». Слово «кобыла» не было принято употреблять «в присутствии дам». У нас был прелестный фаэтон, и я с огромным удовольствием правила «Графиней», забирая мужа домой из его конторы на Олд-Холл-стрит. Наш конюх Джордж сидел позади, а я мчалась по Болд-стрит, Черч-стрит и Касл-стрит в хорошем темпе, правя нарядными белыми вожжами (что считалось последним писком моды для дамского выезда). Мной двигала абсолютная отвага, дарованная юностью и здоровьем, чему также весьма способствовала та совершенная свобода передвижения, которую в те дни обеспечивало скромное уличное движение. (От природы я обожала править экипажем и ездить верхом, и оба эти занятия были весьма распространены среди женщин всех сословий).

bannerbanner