
Полная версия:
Виктор — Отставной Солдат (Часть II)
— Я обещал, — сказал Скорев. — В сарае. Я сказал: утром перевяжу. Утро.
Ульман смотрел на него очень долго.
— Ты чудной, — сказал он.
— Мне это говорят.
Теперь Ульман стоял под перекладиной, с петлёй на шее, и смотрел поверх толпы. Потом он нашёл в толпе Скорева.
Он смотрел на него, и Скорев смотрел на него, и не отводил глаз. Ему хотелось отвести. Он не отвёл, потому что отвести было бы враньём, а он этому человеку за всё время не соврал ни разу.
Палач выбил лестницу.
Гильдейский писарь, тощий, в лисьей шапке, стоял тут же, под навесом у ворот, с мешочком, и, когда всё кончилось, подозвал Скорева пальцем.
— Скореф? — спросил он, сверившись с бумажкой.
— Скореф.
— Талер, — сказал писарь и выложил монету на бумажку, как на тарелку. — За разбойника, приведённого к суду. Распишитесь. Или крест.
Скорев расписался.
Он взял талер. Монета была тёплая — писарь держал её в руке, пока ждал, — и Скорев подержал её на ладони и подумал, что это первая деньга, которую он в этом мире получил за человеческую голову. За голову в прямом смысле: не за работу, не за дело, не за сведения, а за то, что вон тот человек висит, а он стоит.
Он сунул талер в кошель.
— Вы, говорят, ещё четверых положили в лесу, — сказал писарь, убирая бумажку. — Жаль, не привезли. Было бы пять.
— Мне это уже сказали.
— Ну так я ещё раз скажу. Гильдия за мёртвого платит как за живого. Привозите — заплатим.
Скорев посмотрел на него.
— А много вы так платите? — спросил он.
Писарь пожал плечами.
— С осени — шесть талеров, — сказал он. — Это за всё. Шестерых привели, со всего округа. А на дорогах, говорят, их полсотни. — Он сплюнул. — Вот и считайте.
Скорев посчитал.
Дом он купил в тот же день.
Это вышло само: в ратуше, куда он пошёл узнать, сколько в городе стоит постой на зиму, писарь, услышав «шестеро и кони», сказал, что постой на шестерых с конями — это семнадцать крейцеров в день, если повезёт, а то и двадцать, и что так зимуют только те, у кого деньги лишние. А у кого не лишние, тот покупает.
— Что покупает?
— Дом, — сказал писарь. — У нас домов много. После язвы город забрал выморочные — где вымерли все и наследников нет. Продаём. Дёшево.
— Почём?
— Смотря какой. Есть по двадцать, есть по десять. Есть и по восемь.
— А по восемь — что?
Писарь поглядел на него с сомнением.
— По восемь — на Кожевенной, — сказал он. — Дом вдовы Брандт. Два жилья, двор, сарай, конюшня на три стойла, подвал. Каменный низ. Хороший дом. Только там все померли. Восемь душ. Его три года никто не берёт.
— Почему?
— Потому что там восемь душ померли, — сказал писарь, как говорят ребёнку. — Чумной дом. В чумной дом не идут.
— Я пойду, — сказал Скорев. — Шесть.
— Восемь.
— Шесть, — сказал Скорев. — Три года вы с него не взяли ничего. Ещё три года не возьмёте. А я вам дам шесть сегодня.
— А сбор на мусор? Там мусора с язвы…
— Мусор я вынесу сам. Шесть, со сбором.
Писарь подумал. Видно было, как он считает — не так быстро, как Скорев, но тоже неплохо.
— Шесть со сбором, — сказал он. — И ещё крейцер мне. За то, что я вам сказал.
— За то, что ты мне сказал, — согласился Скорев и положил на стол шесть талеров и крейцер.
Он считал, пока шёл к дому. Семнадцать крейцеров в день — это месяц за восемь с половиной талеров, а зима длинная, и в комнатах на постоялом дворе ничего его не будет, и хозяин двора, как всякий хозяин, будет его, пока Скорев платит, и не будет его в тот день, когда к хозяину придут двое не наших, верхами, и скажут: чтобы к завтрему постояльца не было. Это он уже видел. Это было в Малой Вельде, у Лоренца, и кончилось орешником.
А из своего дома его не выселит никто.
Дом стоял на Кожевенной, ниже дома Кёлеров, шагах в сорока, на той же стороне.
Это Скорев отметил и ничего с этим не стал делать. Он не выбирал этот дом из-за Кёлеров — он выбрал его потому, что он был дешёвый, — но то, что он оказался тут, а не в другом месте, лежало теперь рядом с прочим, что надо запомнить.
Низ у дома был каменный, верх — деревянный, в косой клетке из балок, и верхний этаж нависал над улицей на локоть. Дверь была заколочена крест-накрест, и на досках мелом был нарисован крест, почти смытый. Ставни на втором этаже закрыты. Двор за домом — шагов двадцать на двадцать, мощёный наполовину, — зарос бурьяном по пояс, и бурьян стоял мёртвый, бурый, прибитый дождём.
Клещ, когда увидел, долго молчал.
— Виктор, — сказал он наконец. — Ты что, сдурел?
— Шесть талеров со сбором.
— Там восемь душ померло.
— Три года назад.
— А язва, она что, знает, сколько годов? Она в стенах сидит. Она в тюфяках сидит. Её в чумной дом зайдёшь — и всё.
— Не всё, — сказал Скорев. — Если тюфяки сжечь — не всё.
Он сам сбил доски с двери.
Внутри пахло сыростью, мышами и чем-то ещё, тяжёлым и сладковатым, что не выветрилось за три года. В нижней комнате был очаг — большой, каменный, с плитой на полу перед ним, — стол, две лавки, опрокинутая скамья. На столе стояли миски. В мисках что-то было когда-то и высохло. Наверху — две комнаты, в каждой по кровати, и на кроватях тюфяки, перины, тряпьё, сваленное кучей, и никто не стал смотреть, что под тряпьём.
Скорев не стал тоже.
— Всё во двор, — сказал он. — Тюфяки, перины, тряпки, солому, всё, что мягкое. Во двор, в кучу, и сжечь. Сразу.
Никто не двинулся.
Клещ стоял в дверях, Каспар за Клещом, Ханс, Ханно, Клаус на костыле, который ему вырезал Ханс из ольхи. Все смотрели на кровати.
— Ладно, — сказал Скорев. — Сам.
Он подошёл к первой кровати и взял тюфяк одной правой рукой за угол и потащил.
Тюфяк был тяжёлый, слежавшийся, и тащить одной рукой его было неудобно, и ребро дёргало, и Скорев тащил его к лестнице, и на третьем шаге рядом оказался Ханно. Ханно взял тюфяк за другой угол — левой, — и они понесли вдвоём.
Потом взялся Ханс.
Потом Клещ выругался, отставил костыль к стене и запрыгал на одной ноге к кровати.
Каспар не взялся. Каспар стоял в дверях, белый, и шептал что-то, и крестился, и Скорев не стал его трогать.
К вечеру во дворе горел костёр выше человеческого роста. Горели тюфяки, перины, тряпьё, солома с пола, два сундука с одеждой, которую Скорев велел не разбирать, а жечь, как есть, и деревянные миски со стола. Дым валил чёрный и жирный, и вонял так, что из соседних дворов выходили смотреть.
Соседи смотрели через плетень. Женщина в платке, мальчишка, старик с палкой.
— Это кто ж такие? — спросил старик.
— Новые, — сказал мальчишка. — Чумной дом купили.
Женщина перекрестилась.
— Чумного дома не боятся только колдуны да покойники, — сказала она негромко, но так, чтобы слышали, и ушла.
Скорев это слышал. Он стоял у костра, опершись на вилы, и смотрел, как горит чужая перина, и думал, что вот это надо запомнить тоже — и что запомнить это надо крепче, чем всё остальное, потому что за «колдуна» в этом мире не судятся, за «колдуна» жгут, и жгут не так, как он жжёт сейчас тюфяки, а на площади, при народе, и не спрашивают, почему он не боялся.
Он не боялся, потому что знал. Он знал про блох, про вшей, про то, что язва живёт не в стенах и не в воздухе, а в тряпках, в соломе, в шерсти, в тюфяках, на которых спали больные. Знал не из книг, а из той, другой жизни, где об этом знал каждый. Тут этого не знал никто. Тут знали, что в чумной дом не идут.
И вот он идёт, и не помирает. И это первый раз, когда его знание видно со стороны.
«Осторожней», — подумал он.
Наутро он велел купить извести.
Известь купили на рынке у каменщиков — мешок, за восемь крейцеров. Скорев велел развести её в бочке водой и белить стены — все, внизу и наверху, в два слоя, — и сам белил, одной рукой, тряпкой, намотанной на палку. Пол в нижней комнате скоблили ножами, потом мыли кипятком со щёлоком. Воду для питья Скорев велел кипятить — всю, всегда, — и, когда Клещ спросил, зачем, сказал, что колодец на Кожевенной стоит ниже дубильных ям и вода в нём пахнет тем же, чем пахнет вся улица.
— Пахнет, — согласился Клещ. — Ну и что?
— А то, что пить я её не стану, пока не прокипит. И вы не станете.
— Ты раньше пил что ни попадя.
— Раньше меня по голове не били, — сказал Скорев.
Клещ посмотрел на него внимательно, как смотрел иногда, и ничего не сказал.
Ночью, когда все уснули — наверху, на соломе, которую привезли с рынка свежей, — Скорев спустился вниз и разбудил Каспара.
— Пошли, — сказал он.
Каспар пошёл, ни о чём не спрашивая.
Внизу Скорев зажёг свечу и показал на плиту перед очагом.
Плита была большая, каменная, в две ладони толщиной, плотно пригнанная к полу. Он заприметил её ещё днём, когда скоблили пол: по краю плиты шла щель, чуть шире, чем у прочих, и в щели была не грязь, а старая сухая глина — так замазывают, когда поднимали и клали на место.
— Подними, — сказал он.
Каспар посмотрел на плиту, потом на него.
— Экселенц, она ж пудов пять.
— Я помогу.
Подняли вдвоём: Каспар двумя руками, ломом, который нашли в сарае, Скорев одной правой и коленом. Под плитой оказалась яма — неглубокая, в локоть, выложенная по стенкам камнем. Пустая. Только на дне лежала истлевшая тряпица, и в тряпице не было ничего.
— Покойница прятала, — сказал Каспар шёпотом. — Вдова-то. Деньги, видать.
— Видать.
— А где ж деньги?
— Кто первый пришёл, когда она померла, тот и взял, — сказал Скорев. — Город забрал дом. А деньги, видно, кто-то забрал раньше города.
Он положил на дно ямы свёрток в промасленной холстине.
Четыре тетради легли туда точно, как будто яма была сделана под них.
Положили плиту обратно. Замазали щель глиной, растёртой с золой, чтобы не отличалась от старой. Скорев посмотрел на работу при свече и остался доволен.
Месяц назад, в первую неделю, он прятал десять баронских талеров — четыре под угловой камень печи в пустой избе, три за плетень, три при себе. Тогда это было всё, что у него было. Теперь у него было больше, но прятал он опять под камень, в доме, где все умерли, и это было, если подумать, всё то же самое.
— Каспар, — сказал он.
— Да, экселенц.
— Про это знаем ты и я.
— Знаем, — сказал Каспар.
— Больше никто.
— Никто, — сказал Каспар и перекрестился. — Ни одна живая душа. Хоть пытай.
— Пытать будут, — сказал Скорев. — Если узнают, что ты знаешь. Так что ты лучше не знай.
— Как это?
— Вот так. Ты сейчас ляжешь, уснёшь, и утром не будешь помнить, что вставал.
Каспар подумал.
— Это я умею, — сказал он серьёзно. — Я при суде десять лет не помнил, что видел. Это у меня лучше всего выходит.
Они поднялись наверх.
Утром, когда Скорев вышел во двор умываться, у ворот сидел Лукас.
Он сидел на камне у ворот, длинный, нескладный, уже без фартука, в старой куртке, которая была ему мала, и на коленях у него лежал узелок, а за поясом торчал нож — кожевенный, кривой, каким мездру снимают. Руки у него были всё такие же красные. Он, видно, сидел тут давно, потому что на плечах у него лежал иней.
Он увидел Скорева и встал.
Скорев стоял с полотенцем на шее и смотрел на него.
— Я ж тебе сказал, — сказал он.
— Сказали, — согласился Лукас. — Я слышал.
— Ну?
— Я мамке два талера отдал, — сказал Лукас. — Ханнесовы. Она их в сундук положила. И сказала: иди, раз так. Она сказала, — щека у него дёрнулась, — она сказала: всё одно уйдёшь. Так лучше к нему, чем к волкам. Он хоть платит.
Скорев молчал.
Он смотрел на парня с узелком и с кожевенным ножом за поясом и думал о том, что мать, которая отдаёт второго сына человеку, из-за которого погиб первый, — это мать, которая посчитала. Посчитала, как считает он сам. Чан на четыре года. Волки на дороге. Человек, который платит. И из трёх выбрала его.
Он не хотел быть тем, кого выбирают из трёх.
Но его выбрали.
— Иди в дом, — сказал он. — Там каша. Поешь. Потом поговорим.
Лукас пошёл в дом, не оглядываясь, мимо него, и от него всё ещё пахло дубильной ямой.
Скорев стоял у ворот.
Он думал о двух монетах, которые позавчера отдал за синюю облезлую дверь. О том, что десятину мёртвых платят живым, потому что мёртвым она ни к чему. И что живые, получив её, делают с ней что хотят. Эта — положила в сундук и отдала ему второго сына.
Глава третья. Талер с головы
За ним прислали, пока Лукас доедал кашу.
Пришёл мальчишка в чистой куртке с бляхой на груди — на бляхе была выбита мера, какой меряют соль, — постоял у ворот, не решаясь войти во двор чумного дома, и крикнул оттуда:
— Господин Скореф! Господин Скореф тут живёт?
— Тут, — сказал Скорев с крыльца.
— Старшина соляного двора просит быть. К полудню. Господин Ортлиб.
— Зачем?
Мальчишка посмотрел на него так, будто его спросили, зачем светит солнце.
— Просит быть, — повторил он и убежал, не дожидаясь ответа.
Скорев вернулся в дом. Лукас сидел за столом над пустой миской и смотрел на него.
— Я сегодня иду наниматься сам, — сказал ему Скорев. — Если наймусь, найму и тебя. Если нет — пойдёшь обратно к мастеру Гебелю, и я тебе скажу, что ему соврать.
Лукас кивнул. Щека у него дёрнулась.
— А если наймётесь — куда?
— На дорогу, — сказал Скорев. — Куда ж ещё.
Два дня, пока белили стены и скоблили пол, Ханс и Клаус сидели у Южных ворот и у соляных амбаров на реке и считали.
Скорев посадил их туда в первое же утро, как сажал в Вельде на дворе у Аарона, и с теми же условиями: полкрейцера в день просто за то, что сидят, и крейцер, если вечером счёт у одного сойдётся со счётом другого. Клаус сидел у ворот на камне, вытянув ногу в лубке и положив рядом костыль, и выглядел так жалко, что ему подавали, и он брал, и вечером честно отдал Скореву четыре пфеннига, а Скорев честно отдал их ему обратно. Ханс сидел у амбаров, на берегу, с удочкой, в которой не было крючка.
К вечеру второго дня у Скорева было вот что.
Через Южные ворота за два дня въехало девять телег. Выехало — три. Все три — недалеко: дрова, сено, одна с покойником на кладбище за стеной. Ни одна телега с солью на юг не ушла. На север, через Северные ворота, ушли две с солью — маленькие, по три мешка, — и обе, как сказал стражник Клаусу, «до первого леса, а там как Бог даст».
Соляных амбаров на реке было четырнадцать. Двенадцать стояли полные: Ханс видел, как в двух открывали двери, и там мешки лежали до потолка. В одном мешки кто-то перекладывал, и Ханс спросил у работника зачем, и работник сказал, что нижние отсырели и киснут, и их надо поднимать наверх, а верхние класть вниз, и так каждую неделю, и это зря, потому что всё одно отсыреют все.
Варниц за рекой было шесть, и дымили из шести две.
— Две, — сказал Скорев. — Из шести.
— Две, — сказал Ханс. — Я весь день смотрел. Остальные стоят. Мужики там сидят у огня и не варят.
— Почему не варят?
— Я спросил. Сказали: некуда. Амбары полны.
Скорев сложил это вместе с тем, что видел сам на площади. Соль по четыре пфеннига. Соль, которая киснет в амбарах. Две варницы из шести. Город, который сидит на соли, как курица на яйцах, и не может её никуда снести.
Каспар принёс третье.
Каспар два вечера просидел в кабаке у Южных ворот с тамошним писарем, тем, что вёл книгу пошлин, и поил его на свои — Скорев выдал ему на это двенадцать крейцеров и потом выдал ещё шесть, потому что писарь пил много, — и на второй вечер писарь, растроганный тем, что встретил человека, который понимает в бумагах, показал ему книгу.
— С Михайлова дня, экселенц, — сказал Каспар, сидя на лавке у очага и загибая пальцы. — С Михайлова дня на юг ушло три обоза. Большие. По двадцать, по двадцать пять возов. Все три записаны: соль, Штальберг, подрядчик — гильдия. Ни один не вернулся. Ни возы, ни возчики, ни кони. Записаны туда — и всё. Назад не записаны.
— Три обоза, — сказал Скорев. — Это сколько возов?
— Семьдесят один, — сказал Каспар. — Я сложил.
— А сколько стоит воз соли в Штальберге?
— Этого писарь не знает. Это гильдия знает.
— Узнаем, — сказал Скорев.
Соляной двор стоял на площади, напротив ратуши, и был выше ратуши на целый этаж.
Это был каменный дом в три жилья, с узкими окнами, с дубовыми воротами, окованными железом, и над воротами была вырезана в камне та самая мера, что на бляхе у мальчишки. За домом, через двор, виднелись крыши ещё каких-то строений — склады, конюшни, — и пахло со двора не солью, а сырым деревом и навозом.
Скорев пошёл один. Каспара взял с собой, но велел ему стоять у дверей и молчать, пока не спросят.
— А если спросят?
— Тогда говори. Но только то, что спросили.
— Это я умею, экселенц.
— Ты это не умеешь, — сказал Скорев. — Но постарайся.
Их провели наверх, во второе жильё, в большую комнату с печью, обложенной зелёными изразцами, и с длинным столом под сукном. На столе стояли весы — маленькие, медные, — и лежала толстая книга в кожаном переплёте.
За столом сидели пятеро.
Посередине — старшина. Длинный, сухой, лет шестидесяти, в шубе на лисьем меху, с носом, загнутым книзу, как клюв у старой птицы. Руки он держал на столе, и пальцы у него всё время двигались — не дрожали, а перебирали что-то, будто считали невидимые монеты.
По сторонам от него — три купца. Один толстый, с цепью на шее, второй молодой, с подстриженной бородкой, третий старый, глухой, — он то и дело наклонялся к молодому и переспрашивал.
С краю сидел тощий писарь в лисьей шапке — тот самый, что вчера у виселицы выложил Скореву талер на бумажку.
А у окна, не за столом, а на табурете, в стороне, сидел пятый.
Он сидел, расставив ноги в сапогах, положив руки в перчатках на колени, и был не купец. Это Скорев увидел сразу, ещё от двери, — так же, как видел всегда: по тому, как сидят. Купец сидит так, чтобы было удобно. Этот сидел так, чтобы можно было сразу встать. Он был лет сорока, квадратный, в простом сером кафтане с кожаными наплечниками, с коротко стриженными седыми волосами и рубленым лицом, и через левую бровь у него шёл белый шрам, отчего бровь казалась разрубленной надвое.
— Господин Скореф, — сказал старшина. — Садитесь.
Скорев сел.
— Я Гебхард Ортлиб, — сказал старшина. — Старшина гильдии солеваров и соляных торговцев Кроненфельда. Это господин Фукс, господин Альтдорфер, господин Земмлер. — Он не стал объяснять, кто из них кто. — Нашего писаря вы знаете.
— Знаю.
— А это, — Ортлиб повёл рукой к окну, — капитан Хагедорн. Капитан стражи господина ландфогта.
Квадратный кивнул, не вставая.
— Господин ландфогт пожелал знать, — сказал Ортлиб ровно, — о чём гильдия станет говорить с вооружённым человеком, который привёл разбойника к суду. Гильдия ничего не имеет против. Гильдии скрывать нечего.
Скорев посмотрел на Хагедорна. Хагедорн посмотрел на него.
— Говорите, — сказал Хагедорн. — Я тут не для того, чтобы мешать. Я тут для того, чтобы слышать.
— Вы привели разбойника, — сказал Ортлиб. — Одного. А четверых, говорят, положили в лесу. На северной дороге. За один день.
— Их было шестеро. Один ушёл.
— Пятеро из шести, — сказал Ортлиб. — За один день. Мы с Михайлова дня ловили их всем округом и поймали шестерых. Шестерых за два месяца. А вы — пятерых за один день, проездом.
— Они сами пришли, — сказал Скорев. — Я их не ловил. Я ехал, а они стояли.
— Это неважно.
— Это важно, — сказал Скорев. — Ловить и отбиваться — разные ремёсла. Отбиваться я умею. Ловить — посмотрим.
Ортлиб помолчал. Пальцы у него на сукне двигались.
— Вы знаете, что у нас тут? — спросил он.
— Знаю, — сказал Скорев. — Догадываюсь.
— Догадываетесь, — повторил Ортлиб с лёгкой насмешкой. — Ну так скажите. Посмотрим, хорошо ли догадываетесь.
Скорев сказал.
Он говорил ровно, не торопясь, глядя не на Ортлиба, а в стол, как говорят, когда читают с листа.
— У вас четырнадцать амбаров на реке, — сказал он. — Двенадцать полны. Соль в них сыреет снизу, и вы её каждую неделю перекладываете, и платите за это работникам, и всё равно теряете. Варниц у вас шесть, варят две, и те, наверное, только для того, чтобы солевары не разбежались. На площади соль по четыре пфеннига мерка, и её никто не берёт, потому что у кого был грош на соль, тот купил ещё осенью. А в деревнях в двух днях отсюда та же мерка — втрое против прошлой зимы, потому что туда её не везут. С Михайлова дня вы отправили на юг три обоза — семьдесят один воз. Ни один не вернулся: ни возы, ни кони, ни люди. Значит, кроме соли, вы потеряли семьдесят один воз, лошадей, сколько их было, и возчиков, а за возчиков вы, наверное, платите вдовам, иначе у вас никто больше не поедет. Через Южные ворота за два дня на юг не ушло ни одной телеги. Значит, юг закрыт. Север тоже закрыт, только не так плотно, — там, где меня ждали, ждали меня, а не вашу соль. Вот что я догадываюсь.
Он поднял глаза.
В комнате было тихо. Толстый купец с цепью смотрел на него с открытым ртом. Глухой наклонился к молодому и громким шёпотом спросил: «Чего он говорит?» — и молодой отмахнулся.
Ортлиб смотрел на него долго.
— Откуда вы это знаете? — спросил он.
— Считал.
— Кто вам дал счёт?
— Никто. Я посадил мальчишек у ворот и у реки, и они два дня считали телеги, мешки и дым. А мой писарь два вечера пил с вашим привратником.
Писарь в лисьей шапке быстро посмотрел на Каспара, стоявшего у двери. Каспар смотрел в потолок.
Хагедорн у окна чуть заметно усмехнулся — одним углом рта, тем, что был под разрубленной бровью.
— Хорошо, — сказал Ортлиб. — Вы считаете. Это хорошо. Нам нужен человек, который считает. Но нам нужен ещё человек, который откроет дорогу.
— Какую?
— На юг. Через Дрейвеге. — Ортлиб положил ладонь на книгу. — У гильдии подряд. Сто возов соли в Штальберг, к Рождественскому торгу. Подряд взят ещё летом, у тамошней гильдии, задаток получен. Если сто возов не придут, задаток возвращается вдвое, а подряд на будущий год отдают Зеенталю. Зеенталь его ждёт. Зеенталь его десять лет ждёт.
— Когда они должны прийти?
— К Рождеству — в Штальберге. Значит, Дрейвеге надо пройти к Томасову дню. Позже — не успеем: оттуда до Штальберга ещё пять дней по зимней дороге.
— К Томасову дню, — сказал Скорев.
Он посчитал. Сегодня было девятнадцатое ноября. До Томасова дня — тридцать два дня.
— А кто стоит у Дрейвеге? — спросил он.
— Волчья рота, — сказал толстый купец, не выдержав. — Так их зовут. Ходят в шкурах. Человек сорок, говорят. Или пятьдесят. Кто их считал.
— Никто не считал, — сказал Скорев. — А пытались?
Купцы переглянулись.
— Мы просили господина ландфогта, — сказал Ортлиб ровно, и Скорев увидел, что тут он говорит медленнее, как будто ступает по льду. — Дороги в графстве — его забота. Господин ландфогт рассудил, что у него на всё графство людей мало, и рассылать их по дорогам он не может. Но он готов дать гильдии конвой. Своих людей, при капитане. — Ортлиб не посмотрел на Хагедорна. — На обоз.
— Сколько?
— Двести талеров, — сказал Ортлиб. — С обоза.
Скорев посчитал и это.
— Сто возов — это четыре обоза, — сказал он. — Восемьсот талеров. А сколько вам даёт Штальберг за сто возов?
Ортлиб помолчал.
— Четыреста.
— Значит, вам выгоднее не возить, — сказал Скорев. — Вернуть задаток вдвое и отдать подряд Зеенталю. Это дешевле, чем конвой.

