Читать книгу Виктор — Отставной Солдат (Часть II) (Илья Калинин) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Виктор — Отставной Солдат (Часть II)
Виктор — Отставной Солдат (Часть II)
Оценить:

5

Полная версия:

Виктор — Отставной Солдат (Часть II)

Он помолчал.

— Я на войне был три года, — сказал он. — Я видел всякое. Но я не видел, чтобы связанных резали за так. Не за деньги, не со зла. А чтобы другие смотрели. Чтобы боялись. Я не пошёл.

Скорев молчал.

— Как звать? — спросил он.

— Тиль.

— Кому отдать, если ляжешь?

Тиль подумал.

— Не знаю, — сказал он честно. — Некому. Мать померла, отца не помню.

— Сколько пьёшь?

— Когда есть что.

— А когда побежали в последний раз?

— Это было при тебе, — сказал Тиль. — Ты нас тогда отпустил. Мы бежали от тебя. Я бежал последним, потому что Бодо держался за руку, ты ему пальцы разбил. Я его вёл.

Скорев посмотрел на Клеща. Клещ посмотрел на Тиля, на копьё, на сыромятный ремень, на обмороженные уши, — и кивнул.

— Нанят, — сказал Скорев. — Два талера на две недели. Если ляжешь — гильдия заплатит. Найдёшь кому — скажешь мне.

— А если не найду?

— Тогда эти два талера пойдут на твои похороны, — сказал Скорев. — Это тоже кому-то.

Тиль кивнул, будто это было ясно с самого начала.

— Ты с Бернтом видишься? — спросил Скорев, когда ехали назад.

Тиль шёл у стремени, с копьём на плече.

— Нет. Он теперь там. Сюда не ходит.

— А весточку передать можно?

Тиль покосился на него.

— Можно, — сказал он, помолчав. — Есть мальчишка на мельнице у Хольцбаха. Он туда носит. Хлеб. Они у мельника хлеб берут, платят. Мальчишка носит. Он и весточку снесёт, если дать.

— Сколько?

— Пфенниг. Два.

— Ладно, — сказал Скорев. — Это потом.

Учить начали в тот же день.

Двор у чумного дома был шагов двадцать на двадцать, и бурьян в нём выкосили в первый же день, а мёртвую траву сожгли вместе с тюфяками, так что двор теперь был голый, мокрый и чёрный, как пепелище, и учить в нём было удобно.

Ханс учился стрелять.

Арбалет у него теперь был свой — тот, что сняли со стрелка у выворотня, — с козьей ножкой, лёгкий, с ложем, обмотанным бечёвкой. Взводить его было просто: упереть, накинуть рычаг, рвануть на себя — и тетива на орехе. Ханс за день научился делать это за счёт до пяти.

Целиться было труднее.

— Не сверху, — сказал Скорев. — Ты его опускаешь сверху, как лучники. Лучнику так можно: у лука стрела летит высоко. А болт летит низко и прямо, и пока ты его опускаешь, рука у тебя идёт, и болт уходит выше головы. Поднимай снизу. От сапог.

— От сапог?

— Смотри человеку на сапоги, — сказал Скорев. — И поднимай, пока не дойдёшь до пояса. На поясе стреляй. Пояс у всех одинаковый, а голова у каждого своя.

Ханс поднимал от сапог. Скорев поставил на другом конце двора старую бочку, а на бочку — горшок, и Ханс стрелял в горшок, и первые пять болтов ушли в забор, а шестой разбил горшок вдребезги, и Ханс даже не обрадовался, а пошёл собирать болты, потому что болты стоили денег.

Клаус учился кидать.

Камни он кидал и так, и кидал хорошо, — это он доказал и Липпольду, и тем, у выворотня. Но камень из руки летит на двадцать шагов. А Скореву надо было дальше.

Вечером первого дня он сел у очага и сделал пращу.

Он не знал, откуда знает, как её делать. Может быть, это было из той жизни — из книжки, из кино, из какого-нибудь музея с рыцарями, куда его водили в детстве. А может быть, из этой — отставной солдат мог видеть пращников где-нибудь под Мальбургом или под Лаубахом. Руки знали. Он взял кожаный ремень, вырезал из него ножом ложе — с ладонь, посередине пошире, — проколол по краям и привязал два шнура, каждый длиной в руку. На конце одного шнура сделал петлю, на палец. Конец другого завязал узлом.

— Это чего? — спросил Клаус, который смотрел на это с лавки, вытянув ногу.

— Праща, — сказал Скорев. — Давид из неё Голиафа убил.

— Какого Голиафа?

— Здорового. Вроде Липпольда.

Клаус посмотрел на пращу с уважением.

Утром Скорев вывел его во двор, посадил на бочку — стоять Клаус пока не мог, — и показал. Петлю на палец. Узел между пальцами. Камень в ложе. Раскрутить над головой — раз, другой, третий. И на третьем отпустить узел.

Первый камень улетел за забор, к соседям, и там что-то разбилось и закричала женщина.

Второй ударил в стену дома.

Третий ушёл вверх, в небо, и упал неизвестно где.

Клаус сидел на бочке красный, злой, со слезами на глазах, и Скорев стоял рядом и молчал.

— Не выходит, — сказал Клаус.

— Выйдет, — сказал Скорев. — Ты руку держишь не так. Ты кидаешь, как камень кидаешь. А тут не ты кидаешь, а ремень. Ты только отпускаешь. Отпускай, когда рука идёт вперёд, а не когда она уже наверху.

Клаус кидал до обеда.

К обеду он попал в бочку.

К вечеру он попал в горшок на бочке — с тридцати шагов, — и горшок разлетелся, и Клаус заорал так, что во дворе у соседей опять закричала женщина.

— Праща кидает впятеро дальше руки, — сказал Скорев. — И впятеро сильнее. Камень с руки ты кинешь в лицо — человек ругнётся. Камень с пращи — человек ляжет. Запомни это и никому в лицо просто так не кидай.

— А Липпольду?

— Липпольду кидай, — сказал Скорев. — Если встретишь.

Клаус смотрел на пращу у себя в руке так, как Ханс смотрел на свой арбалет.

С Ханно было сложнее всего.

Ханно ничего не говорил и ничего не просил. Он ходил по двору, носил воду, колол дрова одной рукой, прижимая полено коленом, и кормил собаку — собака теперь ела только из его руки и ни из чьей больше, — и смотрел, как учат других. Он смотрел на Ханса с арбалетом и на Клауса с пращой, и лицо у него было пустое.

На третий день Скорев позвал его к сараю, где никто не видел.

— Покажи нож.

Ханно достал нож. Это был простой нож, деревенский, с костяной ручкой, — тот, которым он резал у выворотня.

— Ты левой бьёшь, — сказал Скорев.

Ханно кивнул.

— А правой держишь. — Скорев кивнул на его прижатую к груди руку. — Там, в лесу, ты его правой за морду взял. Сожжённой.

Ханно посмотрел на свою руку.

— Держать можно, — сказал он. Это было первое, что Скорев услышал от него за эту неделю. Голос у него был хриплый, как будто им давно не пользовались. — Сжать не могу. А зацепить могу. Как крюком.

— Как крюком, — повторил Скорев. — Это хорошо. Но это не всегда. Тот был оглушённый, он сидел. А стоячего ты крюком не зацепишь. Стоячий тебя оттолкнёт, и ты упадёшь, а у тебя одна рука, чтобы встать.

Ханно смотрел на него.

— Одной рукой держать нельзя, — сказал Скорев. — Значит, не держи. Совсем. Не хватай, не цепляй. Подошёл — ударил — отошёл. Вот так.

Он взял у Ханно нож. Повернулся к мешку с соломой, висевшему на гвозде у двери сарая, — мешок повесили для Ханса, чтобы тот учился стрелять в мягкое, — и показал.

Не сверху. Снизу. Нож в кулаке лезвием вверх, от пояса, коротко, под рёбра, слева, — и вверх, туда, где под рёбрами то, что не зашивается. Удар шёл не от плеча, а от ноги, от поворота всего тела, и рука в этом ударе была только концом, а не началом. И сразу — назад. Шаг назад, нож у пояса.

— Снизу, под рёбра, и отходи, — сказал Скорев. — Под рёбра человек не закрывается. Голову он закрывает, шею закрывает, грудь закрывает, а под рёбра — нет, потому что не видит, что туда идёт. Ты ниже его ростом, ты ближе к земле, тебе туда бить удобнее, чем ему тебя доставать. Ударил — и назад. Не жди, пока он упадёт. Он сам упадёт. Твоё дело — уйти.

Он отдал нож.

Ханно взял нож левой рукой. Повертел. Повернулся к мешку.

И ударил.

Ударил плохо — от плеча, а не от ноги, и сверху, а не снизу, — и Скорев показал ещё раз. И ещё. И Ханно бил, пока Скорев не ушёл в дом, и бил после, — Скорев слышал из дома глухие удары по мешку, ровные, как удары сердца, до самой темноты.

Наутро у мешка с соломой был вспорот весь бок.

Скорев посмотрел на мешок и ничего не сказал.

Он подумал, что это надо запомнить, — так же, как подумал на дороге, когда Ханно вытер нож о шкуру. И опять не стал разбираться, что именно.

Клещ гонял новых.

Это Клещ умел лучше всего на свете, и это было видно с первой минуты. Он сидел на коне посреди двора, как на троне, и орал на них — на Мельхиора, на Ахима, на Бартеля, на Эберта, на Длинного Петера, на Тиля и на Лукаса, — и они ходили перед ним парами, копьё и щит, щит и копьё, и он орал, что они ходят, как коровы на водопой, как бабы на базар, как попы на поминки, и они ходили снова.

— Пара! — орал Клещ. — Пара — это не двое! Пара — это один! Один с четырьмя руками! Копейщик колет — щитовой закрывает! Щитовой закрывает — копейщик колет! Не оба колют! Не оба закрывают! Один колет, другой закрывает! Петер! Ты чего колешь? Ты щитовой! Твоё дело — Мельхиора закрыть! Он тебе брат, он тебе мать, он тебе жена! Закрой жену!

Длинный Петер, который был выше Клеща на коне, закрывал Мельхиора щитом.

Лукас ходил в паре с Тилем. Тиль колол, Лукас закрывал. У Лукаса не было ничего, кроме кожевенного ножа и красных рук, и Скорев купил ему на рынке старый щит и шлем — за щит крейцеров двадцать, за шлем тридцать, а у оружейника из гильдии, куда сунулся сначала, за то же самое просили втрое. Шлем был велик и съезжал на глаза. Лукас поправлял его каждую минуту.

— Шлем подвяжи! — орал Клещ. — Ты кто — солдат или пугало?

Лукас подвязывал.

К вечеру четвёртого дня они ходили парами так, что Клещ перестал орать и только хмыкал, и это было больше, чем похвала.

— Ну? — спросил Скорев, когда вечером сидели у очага.

— Говно, — сказал Клещ. — Но не такое, как утром.

— За неделю будут?

— За неделю будут говно, которое можно поставить в строй. За месяц — может, и солдаты. — Клещ отхлебнул из кружки. — А у тебя месяц есть?

— Нет.

— Ну вот. Значит, говно.

Скорев кивнул.

— Мне не нужны солдаты, — сказал он. — Мне нужны люди, которые будут стоять там, где я их поставлю, и делать одно дело. Солдаты — это для поля. А в поле я с ними не выйду. Против пятидесяти в поле я их положу за полчаса.

— А куда выйдешь?

— Туда, где поля нет, — сказал Скорев. — В лес. В овраг. В темноту. Туда, где пятьдесят не могут встать в строй, потому что им негде.

Клещ посмотрел на него поверх кружки.

— Ты так раньше не воевал, — сказал он.

— Раньше меня по голове не били.

— Ты это всё время говоришь.

— Потому что это правда.

Клещ хмыкнул и допил.

Каспар в эти дни писал.

Он писал письмо Финку в Гербштадт, и писал его два вечера, потому что Скорев трижды заставлял переписывать: Финк был человек осторожный, и письмо, которое прочтут не те, должно было для не тех читаться как письмо о починке кольчуги, а для Финка — как то, что оно было на самом деле.

В письме было: три арбалета, лёгких, с козьей ножкой, «какие ты делал, когда тебя из цеха выкинули», сотня болтов, из них полсотни гранёных, шесть ежей, «против собак, как в тот раз», и починка двух кольчуг. Плачу по приходу.

— Он поймёт? — спросил Скорев.

— Он поймёт, экселенц, — сказал Каспар. — Я ему написал: «Пришли то, за что тебя из цеха выкинули». Этого не поймёт никто, кроме него. А он — сразу.

Письмо отправили с возчиком, который шёл на север, через лес. Возчику дали шесть крейцеров и пообещали ещё шесть, когда вернётся с ответом.

— Дойдёт? — спросил Скорев.

— Если возчика не зарежут — дойдёт, — сказал Каспар.

Деньги Скорев считал каждый вечер.

Семерым наёмным — по два талера на две недели, вперёд: четырнадцать талеров. Щит и шлем Лукасу — полталера без малого. Три копья к тем, что сняли в лесу, и два щита — ещё два талера. Известь, дрова, овёс, хлеб, крупа, сало — на четырнадцать ртов, если считать коней за рты, а коней за рты считать надо, потому что кони едят больше людей. Возчику шесть крейцеров. Мальчишке у мельницы — два пфеннига, на будущее.

Было тридцать шесть. Стало семнадцать.

Семнадцать талеров — это он посчитал — на четырнадцать ртов, если ничего не случится, хватит недели на три. А через две недели наёмным опять платить.

— Не хватит, — сказал Каспар, заглядывая ему через плечо.

— Не хватит, — согласился Скорев.

— И что?

— Значит, надо, чтобы случилось, — сказал Скорев. — Гильдия платит за головы. Головы на дороге.

— Это вы так шутите, экселенц?

— Нет, — сказал Скорев. — Это я считаю.

На пятый день, к вечеру, с юга пришли сани.

Скорев был во дворе, когда по Кожевенной побежали мальчишки и кто-то закричал у колодца, и он вышел за ворота, и увидел, что все бегут вверх, к площади, и пошёл тоже.

На площади, у кирхи, стояли двое саней, и вокруг них толпился народ, и кто-то плакал.

Сани привезли мужики из Хольцбаха — деревни у мельницы, в полудне пути на юг. Привезли шестерых.

Шестерых положили на паперти кирхи, в ряд, на солому, как кладут для опознания, и накрыли рогожей, а лица оставили открытыми. Это были возчики. Хлебный обоз — не соляной, а хлебный, малый, пять подвод, — шёл из-за Дрейвеге в Кроненфельд, с зерном, и мужики, у которых в городе были родные, взялись его везти, потому что за зерно в городе давали вдвое. Обоз взяли в Волчьем логу, три дня назад. Мужики из Хольцбаха нашли их у дороги, когда ходили за хворостом.

Скорев протолкался к паперти.

Он стоял и смотрел, как подходят женщины — одна, другая, — и как одна из них опустилась на колени перед третьим с краю и завыла, тонко, на одной ноте. И он смотрел на неё, пока смотреть было можно, а потом стал смотреть на мёртвых.

Он смотрел так, как смотрел всегда: не на лица, а на раны.

У двоих в груди сидели болты. Болты не вынули — видно, мужики из Хольцбаха побоялись тянуть, — и древки торчали из груди, и наконечников не было видно. Скорев присел перед первым — ребро дёрнуло, он не обратил внимания, — и, не спрашивая ни у кого разрешения, взялся за древко и вытащил болт.

Кто-то в толпе ахнул.

Болт был новый.

Это было видно сразу. Древко — ровное, гладкое, светлое, без трещин и без грязи, какая бывает на болтах, которые стреляли много раз и подбирали с земли. Оперение — свежее, кожаное. А наконечник был гранёный, четырёхгранный, длинный, как шило, и острый так, что Скорев, проведя пальцем по грани, порезал палец.

Бронебойный. Такими бьют не мужика в рубахе, а латника в кирасе. Такими бьют на полсотни шагов, сквозь железо.

Он вспомнил Финка. Финк продал ему двенадцать таких — по два крейцера за штуку, — и сказал, что цех запрещает продавать бронебойные болты без записи: кому, сколько, куда.

Два крейцера за болт. Гусь на рынке стоит два крейцера. Бронебойный болт дороже гуся, если покупать не у Финка, а в ряду.

И этим болтом убили возчика в рубахе, который вёз зерно.

Он отложил болт и стал смотреть остальных.

У остальных четверых болтов не было. У них были перерезаны горла. Аккуратно — одним движением, слева направо, — и у всех одинаково, будто резал один человек. И на запястьях у всех четверых были красные полосы. Скорев взял одного за руку и повернул. Полосы шли вокруг запястья, вдавленные в кожу, с синяками по краям.

Верёвка.

Их связали. Сперва связали, потом подержали — сколько? — а потом резали. По одному.

Чтобы другие смотрели.

Он вспомнил, что сказал Тиль на пустыре. Связанных. По одному. Не за деньги, не со зла. Чтобы другие смотрели. Чтобы боялись.

Скорев встал.

Он стоял над шестью мёртвыми возчиками на паперти, и женщина рядом с ним всё выла на одной ноте, и толпа гудела, и кто-то сказал за его спиной:

— Волки. Это волки. Им горло перегрызли.

— Перерезали, — сказал Скорев, не оборачиваясь.

Голоса за спиной стихли.

Он постоял ещё и пошёл назад, вниз, на Кожевенную, и всю дорогу думал.

Голодный человек, который грабит на дороге, берёт и бежит. Ему не до того, чтобы вязать и резать по одному. Ему надо схватить мешок зерна и унести, пока не догнали, и съесть его в лесу, и он не тратит на возчика бронебойный болт за два крейцера, потому что за два крейцера он может купить хлеба на два дня. Голодный человек не режет связанных — ему это незачем. Голодный человек жалеет время, жалеет силы и жалеет болты.

А эти не жалели.

Эти тратили бронебойный болт на мужика в рубахе. Эти вязали и резали по одному, на глазах у остальных, — и потом бросали тела у дороги, где их найдут. Чтобы нашли. Чтобы привезли в город и положили на паперти. Чтобы женщина выла на одной ноте. Чтобы весь город знал, что бывает с теми, кто повезёт по этой дороге хоть зерно, хоть соль, хоть что.

Голодные берут и бегут.

Эти режут, чтоб боялись.

И, значит, им платят не за зерно. Им платят за страх. А за страх платит тот, кому этот страх выгоден. Тот, кто может позволить себе бронебойный болт на возчика. Тот, у кого в сундуке лежат талеры, которые ещё ни по чьим рукам не ходили.

Дома было тихо. Все уже знали — Ханс бегал на площадь и прибежал раньше него. Сидели внизу у очага. Наёмные — семеро — сидели на лавке вдоль стены, и никто не говорил ни слова, и Лукас был бледен, а Тиль смотрел в огонь.

Скорев сел на плиту.

— Ну? — сказал Клещ.

— Шестеро, — сказал Скорев. — Двое болтами, четверо — горло, связанных. Болты бронебойные, новые.

— Новые, — сказал Ахим, старый арбалетчик, и посмотрел на Скорева. — Это откуда у волков новые?

— Вот и я думаю, — сказал Скорев.

Он посмотрел на них — на семерых наёмных, на своих шестерых, на собаку у ног Ханно, — и подумал, что вот теперь они знают, куда он их ведёт. Не к голодным мужикам с дубьём. А к тем, кто режет связанных, чтобы боялись, и стреляет бронебойными в возчиков.

Если кто-то хочет уйти, сейчас самое время.

Он ждал.

Никто не ушёл.

Мельхиор сидел и смотрел в пол. Бартель тёр свои лопаты-руки одну о другую. Длинный Петер, сидя на корточках у стены, ковырял ножом пол. Эберт что-то шептал — молился, что ли. Ахим смотрел на Скорева. Тиль смотрел в огонь.

Лукас сказал:

— Ханнесу тоже так?

— Нет, — сказал Скорев. — Ханнес погиб в бою. С копьём в руках. Его не вязали.

Лукас кивнул. Щека у него дёрнулась.

— Это хорошо, — сказал он.

Скорев посмотрел на него и ничего не ответил.

Он сидел на плите, под которой лежали тетради, и думал о том, что у него теперь тринадцать человек, считая его самого, и что из тринадцати драться по-настоящему умеет один Клещ, да и тот с коня. И что против них сорок или пятьдесят, которые режут связанных, и у которых новые бронебойные болты, и которым кто-то платит за страх.

Драться не умеет никто.

Значит, будем убивать.

Глава пятая. Подковы

На разведку он взял двоих: Ханно с собакой и Тиля.

Клещ хотел ехать тоже и обиделся, когда не взяли, и Скорев объяснил ему, что одноногого на кривом коне с бельмом видно за версту и слышно за две, и что для того, куда они идут, нужно не стоять троих, а пройти так, чтобы никто не увидел и одного.

— А этот? — Клещ кивнул на Ханно. — Он что, не виден?

— Этот — Венделев внук, — сказал Скорев. — Вендель сорок лет ходил по лесу так, что я его не слышал за пять шагов. Посмотрим, чему он внука научил.

— А этот? — Клещ кивнул на Тиля.

— Этот знает, где они стояли.

Клещ поворчал и остался.

Вышли затемно. Пешими — Хвата Скорев оставил, потому что конь в лесу громче трёх человек. Шли на юг, по дороге до Хольцбаха, а за Хольцбахом, у мельницы, свернули с дороги в лес, и там Тиль повёл.

Тиль вёл неплохо. Он шёл ровно, не торопясь, смотрел под ноги, и Скорев видел, что парень три года ходил в дозоры и кое-чему там научился. Но через полчаса Ханно, который шёл последним, вдруг обошёл их обоих, молча, и пошёл впереди, и Тиль, оглянувшись на Скорева, отступил.

Ханно шёл иначе.

Он шёл не прямо, а под углом — так, как ходил Вендель, огибая что-то невидимое, — и ставил ногу не на землю, а на то, что под землёй: на корень, на камень, на кочку, на старую хвою, которая не хрустит. Он не смотрел под ноги. Он смотрел вперёд, на деревья, и ноги у него сами знали, куда ступать. Собака шла рядом, у его колена, и не отходила ни на шаг.

Скорев шёл за ним и думал о том, что этого нельзя выучить. Это можно только впитать, как впитывают язык, — с малых лет, от деда, который сорок лет ходил по лесу. И что Вендель, должно быть, водил внука с собой с тех пор, как тот научился ходить. И что теперь Вендель лежит за оградой Мариенхофа, не в освящённой земле, потому что заплатить за него было нечем, а внук идёт по чужому лесу его походкой.

Ханно остановился.

Он остановился так резко, что Скорев чуть не налетел на него, и поднял левую руку. Собака легла.

Скорев посмотрел туда, куда смотрел Ханно.

Ничего. Ельник, бурелом, просвет между стволами. Тихо.

Ханно стоял и смотрел, и ноздри у него шевелились.

— Дым, — сказал он шёпотом.

Скорев втянул воздух. Хвоя, мокрая кора, прелая листва. И — да. Еле-еле. Старый дым, холодный, тот, что остаётся от кострища, когда его залили водой и ушли.

— Старый, — сказал Ханно. — Дня три.

Они пошли на дым.

Стоянка была в низине, у ручья, шагах в трёхстах от дороги, за ельником, и с дороги её нельзя было увидеть, даже если знать, где искать. Это Скорев отметил первым: место выбирал человек, который понимал, где ставить лагерь, а где нет.

Лагерь бросили.

Бросили не второпях, а просто ушли — так уходят, когда срок вышел и пора на другое место. Кострища залили. Шалаши из лапника стояли, где стояли, и в одном валялась драная рогожа. У ручья была натоптана тропа к воде. В стороне, шагах в тридцати, за ёлками, были вырыты ямы.

Скорев сел на поваленное бревно, потому что ребро после трёх часов пешком болело так, что дышать приходилось через раз, и стал смотреть.

Он смотрел, как учил мальчишек смотреть на двор Аарона: не что видишь, а сколько.

— Считай кострища, — сказал он Тилю.

Тиль пошёл считать.

— Ханно. Ямы.

Ханно пошёл к ямам.

Скорев смотрел на шалаши. Шалашей было девять. В каждый влезет человек пять, если тесно. Девять на пять — сорок пять.

— Девять, — сказал Тиль, вернувшись. — Кострищ девять. Одно побольше. Там, видно, котёл стоял, — вон камни.

— Девять, — сказал Скорев. — По пять у костра — сорок пять.

Ханно вернулся от ям.

— Четыре ямы, — сказал он. — Глубокие. Полные.

— За сколько дней?

Ханно подумал.

— Дед говорил: человек в день — горсть, — сказал он. Это было уже второе, что он сказал за день, и Скорев отметил, что на разведке он говорит больше, чем дома. — Тут — много. Дней на пять. Человек на сорок.

— На сорок, — повторил Скорев.

Сорок или сорок пять. Это сходилось. Это было не пятьдесят, как говорили купцы, и не полсотни, как говорил гильдейский писарь, и не «кто их считал». Это было сорок с чем-то.

Он встал и пошёл смотреть кострища сам.

В большом кострище, где стоял котёл, были кости. Он поворошил золу палкой. Кости были крупные, трубчатые, перерубленные топором, чтобы достать мозг. Бычьи. И одна — лопатка, тонкая, — телячья.

— Мясо, — сказал Тиль, заглядывая через плечо. — Они мясо едят.

— Говядину, — сказал Скорев. — И телятину. Ты когда в последний раз ел говядину, Тиль?

Тиль подумал.

— На Пасху, — сказал он. — В позапрошлом году. В Лаубахе, когда город взяли.

— А они её едят в лесу, в ноябре.

Тиль ничего не сказал.

Скорев пошёл к тропе, что вела к ручью.

Тропа была натоптана в глину, и глина держала следы так, как держит воск. Он присел — ребро — и стал смотреть.

Сапоги.

Много сапог. Ходили к воде десятки раз, туда и обратно, и следы ложились один на другой, но там, где глина была плотнее, у самой воды, отпечатки были чёткие. И в каждом отпечатке, в каблуке, сидели три гвоздя. Треугольником. Два сзади, один спереди.

bannerbanner