
Полная версия:
Скорбный лист Мастера
— К дежурному. Я пропуска не делаю. Я ими руковожу.
Дежурный, молодой парень в форме, снял меня на камеру над монитором, не попросив снять очки. Через минуту выдал пластиковую карточку. На карточке было моё лицо с треснувшим стеклом, фамилия и строка: «Дворянский корпус. Сотрудник».
Утром меня пустили на территорию по направлению. Пропуск понадобился, когда я уже был внутри. Пропуск в здание, где я работать не буду. Во втором корпусе турникета не было, там дверь открывалась рукой. Пропуск был выписан по всем правилам, на твёрдом пластике, с печатным шрифтом и фотографией, и открывал мне двери дворца, куда меня не звали, мраморный холл, где я был «не к ним», лифт, который не беспокоил, и, надо думать, подогретую аллею, по которой мне незачем ходить. Во второй корпус, где мне предстояло работать три года, он не открывал ничего, потому что там нечего было открывать. Это был самый полный документ из всех, что выдала мне Империя, и самый бесполезный.
Я убрал карточку во внутренний карман, к контракту. Бумаг у меня теперь было больше, чем утром. Прав — столько же.
Тропинка обратно оказалась той же ширины. Я и не надеялся.
На втором этаже газета на столе Сапрыкина лежала уже не бугорком, а плоско. Бугорок ушёл по назначению. Сам Сапрыкин сидел, откинувшись в кресле, и смотрел в окно на дворец — с выражением человека, который давно перестал с ним спорить и теперь просто следит, чтобы тот не подходил ближе.
— Оформила? — спросил он, не поворачиваясь.
— Оформила, Глеб Ильич. Сказала, ключ у вас.
Он выдвинул ящик, пошарил и вынул ключ на проволочном кольце. Протянул, не вставая. Ключ был старый, тяжёлый, с длинной бородкой. Такими ключами запирают то, что не жалко.
— Вниз по лестнице. До конца, — сказал Сапрыкин. Подумал и добавил: — Там тихо.
Я спустился.
В приёмном покое Раиса Фёдоровна стояла у стойки с журналом. Женщина в платке больше не сидела лицом к стене. Она стояла перед стойкой, уперев руку в бок, и платок сполз у неё на затылок. Лицо было зелёное, от лба до подбородка. Под зелёным подсыхали корки.
— Вот, — сказала Раиса Фёдоровна, увидев меня. — Как раз новый терапевт. Сегодня приёма нет. Запишу вас к нему на завтра.
Тамара обернулась.
Сначала она меня не узнала. Потом посмотрела на очки с треснувшим стеклом. Узнала.
— Гусь?! — Голос у неё взлетел на октаву. — Ты?! Доктор?!
— Доктор, — сказал я.
— Ой, не могу! — Она хлопнула ладонью по стойке. Раиса Фёдоровна придержала журнал, как придерживают ведомость при сквозняке. — Это ж мой, с полустанка! Стоянка минута, а он за пирожками. Я ему рукой махала, кричала: давай, мол, бегом! А он стоит. С пирожками. Как гусь!
Рукой она не махала и не кричала. Она улыбнулась и закрыла тамбур. За два дня редакция подросла на один крик.
Раиса Фёдоровна посмотрела на Тамару, потом на меня. Вопросов не задавала. За стойкой приёмного покоя она слышала редакции и похуже.
— Ты мне, доктор, вот что напиши. — Тамара развернулась ко мне всем корпусом. — Что карантин этот лишний. Десять суток на семерых! Я, что ли, детский сад? А платить кто будет? Я! За всех! Пусть нормальный врач напишет, что не надо было.
Медицински она была права: с карантином для взрослых перестарались. Права она была на чужой ошибке, а за правдой пришла к тому, из-за кого всё началось.
Можно было уклониться. Приказ подписан сегодня, приёма у меня ещё нет: «Обратитесь к другому врачу». Другой врач посмотрел бы на корку, которая вышла за одну ночь. Потом посмотрел бы, как быстро она сходит. И стал бы думать. Короста, которая вышла за ночь, — одна странность. Её списали на заразу. Вторую спишут на того, кто был рядом.
Что держишь в руке, то не украдут.
— Записывайте, — сказал я Раисе Фёдоровне.
Раиса Фёдоровна открыла журнал на чистой странице и написала, проговаривая вслух:
— Завтра. К девяти. Терапевт Рубцов. Повторный осмотр.
— К девяти, — повторила Тамара, будто это она меня записала. — Смотри не опаздывай, доктор. Поезд ради тебя стоять не будет.
— Приятного дня, Тамара, — сказал я.
Я пошёл к лестнице. Не наверх — вниз.
Тамара проследила за мной взглядом. Увидела, куда идёт доктор.
— В подвал? — Она засмеялась так, что корки в уголках губ треснули. — Ой, не могу! Я на его светлость работаю, а он в подвале живёт!
Она платила за простой семерых. Я жил в подвале. Счёт за день сравнялся.
Лестница вниз была короче, чем наверх, и темнее. Пахло сыростью и трубами. Внизу тянулся коридор с одной лампочкой, которая светила так, будто её тоже сюда распределили по квоте. В конце коридора была дверь.
На двери висела старая табличка: «Рентген-кабинет». Поверх неё краской, от руки, крупно: «Общежитие». Краска легла неровно, и из-под «Общежития» проступал «Рентген» — как проступает правда из-под официальной версии, если версию писали наспех.
Ключ подошёл с первого раза.
Внутри стояла двухъярусная кровать, небольшой стол, две тумбочки, обшарпанный шкаф. Под потолком — лампочка без плафона. Окна не было. Стены толстые, гладкие, крашеные. Я постучал по стене костяшкой. Звук ушёл в стену и не вернулся.
Кроватей — две, одна над другой. Тумбочек — две. Жилец — один. Пока.
Свинец. Рентген-кабинет строили так, чтобы лучи не выходили наружу. Моё тело выдаст переделку на любом снимке, и свинец от этого не спасал: снимок делают в аппарате, а не сквозь стену, и ложиться в аппарат я не собирался. Зато свинец спасал от другого. Сквозь такие стены не проходит ни звук, ни любопытство соседей. Мастера моего уровня обычно годами ищут подходящую мастерскую: чтобы не видели соседи, не заходили проверяющие, не пробивались чужие глаза. А тут мастерская нашлась сама, с готовыми свинцовыми стенами в три пальца толщиной, бесплатно, по распределению, с печатью кадров и под видом заботы о молодом специалисте. Империя, которая официально отрицала чудеса, выдала единственному чуду на своей территории комнату, из которой не слышно ни крика, ни шёпота, — и даже записала это в отчёт как социальную поддержку.
Я сел на нижний ярус. Пружины ответили за всю больницу сразу. Достал телефон. Нажал «Ба».
— Алло! — сказала бабушка громко, как в поле.
— Это я, ба. Добрался.
— Ну слава богу. Оформился?
— Оформился.
— С начальством не спорил?
— Не спорил.
По букве — правда. Я соглашался с каждым, кто говорил со мной сверху вниз, и делал по-своему.
— А жить где?
— Общежитие дали.
— Хорошее?
Я посмотрел на лампочку, на свинцовые стены, на дверь, где «Рентген» всё ещё проступал из-под «Общежития».
— Тихое, ба.
— Ну и ладно. Пирожки ешь.
— Ем.
— Ну всё. Красная — класть.
И положила.
Я положил телефон на ближнюю тумбочку.
В каморке у Веры Тамара сидела за чужим столом. На моём она не лежала.
Завтра в девять она ляжет на мой стол. Табу у меня одно.
Я лёг на нижний ярус и начал считать. До девяти.
Глава 6
Тысяча сто девяносто восемь. Тысяча сто девяносто девять.
Дверь открылась на тысяча двухсотой.
До девяти утра таких тысяч оставалось ещё много, и я собирался пересчитать их все. Свет я выключил, как только лёг: в комнате без окна темнота — единственное, чего здесь было вдоволь, и считать в ней удобнее, ничего не отвлекает. Счёт здесь — единственные часы, которые никто не отберёт и не поставит на баланс. Но на тысяча двухсотой часы встали.
Кто-то вошёл. Света он не зажёг. Дверь прикрыл за собой без звука, как прикрывают её там, где живут втихую: в таком месте выключатель — первый доносчик. Темнота была полная, без единой щели. Рентген-кабинет строили так, чтобы наружу из него ничего не просачивалось, и внутрь теперь тоже не просачивалось ничего. Три шага по бетону — ровных, без нащупывания: так ходят по комнате, в которой знают каждый угол. У себя. Дыхание чужое, усталое, с присвистом человека, который за смену ни разу не присел.
Тело Тихона решило за меня. Дыхание у меня само стало редким и ровным, как у спящего. Раз исчезнуть нельзя, надо хотя бы спать: спящих не трогают. Так, во всяком случае, считало тело.
Лежать. Считать.
Человек сел. Нет — упал. Всем весом, спиной вперёд, как падают на кровать, которую давно считают своей. Кровать с ним согласилась. Я — нет.
Из меня вышел звук. Не слово — воздух, выжатый из груди одним нажимом, как из дыхательного мешка на реанимации.
Человек взлетел обратно быстрее, чем падал.
— Ой!
Свет вспыхнул. Рука нашла выключатель у двери не глядя, с первого раза, как находят выключатель у себя дома. Таиться было больше не от кого.
Я провёл опись. Рёбра: двенадцать пар, все на месте, каждое при своём номере. Грудина цела. Печень возражений не заявила. Телефон на тумбочке не пострадал. Шесть килограммов, которые это тело отдало за починку, сейчас пригодились бы: было бы чем амортизировать. Худоба, как выяснилось, опасна не только на морозе, но и под чужой усталостью.
Я приподнялся на локте. С кряхтением — тело имело на него полное право.
— И что это значит? — спросил я.
Передо мной стоял парень. Молодой, худой, из тех, на ком халат висит, как на вешалке в гардеробе после закрытия. Под халатом — свитер с вытянутыми локтями. Глаза человека, который отработал смену и рассчитывал на подушку, а не на собеседника.
— Ой, — сказал он ещё раз. — Извините. Я не знал, что тут кто-то есть. Я тут обычно, — он поискал слово помягче и не нашёл, — отсыпаюсь. После смены.
— Обычно, — повторил я.
— Ну… да. — Он подумал и уточнил, как уточняют люди, которые надеются, что подробность их оправдает: — По графику.
— По чьему?
— По своему.
Я сел. Нижний ярус скрипнул. Парень посмотрел на рюкзак у тумбочки, на телефон, на меня. Вещей у меня было немного, но лежали они по-хозяйски, и он прочёл это раньше, чем я успел что-нибудь сказать.
— Рубцов, — сказал я. — Терапевт. С завтрашнего дня.
Сколько раз за сутки я это произнёс — уже сбился со счёта. Впервые — сидя на кровати, на которую упал посторонний.
— Сергей, — сказал он. — Медбрат. Здесь, во втором. — Помедлил. — Платина.
— Платина?
— Фамилия.
— Редкая.
— Детдомовская. — Он пожал плечами, как пожимают на вопрос, который задают все. — Подкинули меня. На крыльцо. Оформляли — кто-то пошутил. Имя дали самое простое, а фамилию самую дорогую. — Тут он оживился: шутку эту он рассказывал не впервые и успел к ней привязаться. — Платиной записали, чтоб хоть что-то у меня было дорогое. Работает: живу, как в сейфе. Под свинцом.
Казна выдала сироте фамилию из драгоценного металла. Больше она ему ничего не выдала.
— Губернское медучилище, — продолжал Сергей. Видимо, решил: раз уж упал на врача, надо доложить полностью, как на обходе. — Направили сюда. Сироте квартира положена.
— Положена, — сказал я.
— Второй год обещают.
— Очередь?
— Очередь. Я в ней стою. Она тоже стоит.
— А общежитие?
— Общежитие положено молодым специалистам. — Он кивнул на дверь так, будто снаружи висел закон, а не табличка. — Врачам. А я медбрат. Не специалист.
На двери снаружи было написано «Общежитие», а из-под краски проступал «Рентген». Сергей не значился ни под той надписью, ни под этой. Он жил в щели между ними — там, куда не дотягивается ни положение о молодых специалистах, ни инструкция по работе с излучением, и где поэтому никто никого не ищет. Для сироты место было выбрано безошибочно: государство, которое второй год не может найти его, чтобы выдать квартиру, не нашло бы его и здесь.
— И вы, — сказал я, — отсыпаетесь здесь.
— Втихую. — Он покраснел; это было видно даже при здешнем свете, который ничего никому не прощал. — Тут же никого не было. Два места, а никого. Я думал: ну какая разница, если пустое.
Разница была в документах. По документам место существовало, а человек на нём — нет. Сегодня днём я сам решил, что жилец здесь один. «Пока». «Пока» продержалось несколько часов.
Сергей стоял у двери и не уходил. Уходить ему было некуда, и понимали это мы оба: он — давно, я — с той минуты, как он назвал фамилию. Он переступил с ноги на ногу.
— Вы ж не скажете? — спросил он. — Глебу Ильичу?
Глеб Ильич отдал мне из ящика своего стола ключ, каким запирают то, что не жалко, и сказал напоследок: «Там тихо».
Тихо было. Двадцать минут.
Я не ответил. Молчание в свинцовой комнате держится долго: уйти ему некуда — как и Сергею.
Сергей принял его за разрешение. Плечи у него опустились, он выдохнул и посмотрел на меня бодрее — с тем облегчением, какое бывает у людей, которых не выгнали сразу и которые решили, что раз не сразу, то, может, и вообще.
— Слушайте, — сказал он. — Раз уж я вас всё равно разбудил. Чаю?
— Чаю, — согласился я.
Он присел к дальней тумбочке и открыл её так же, как нашёл выключатель, — не глядя. Внутри стояли чайник, две кружки и бутылка воды. Розетка пряталась за тумбочкой; он знал и её.
Две кружки. Вторая тумбочка, выходит, была занята давно, а я полдня считал её своей. В подвале, где по документам до сегодняшнего дня не жил никто, хозяйство было заведено на двоих. Интересно, на кого Сергей рассчитывал, покупая вторую кружку. Вероятно, на того, кто однажды придёт и спросит, что он здесь делает.
Я расстегнул рюкзак. Полотенце, газета, пакет. Пирожков осталось семь. Каждый — запас: шесть килограммов сами не вернутся, а новых здесь никто не испечёт. Я выложил на газету пять. Подумал. Выложил шестой.
— Бабушкины, — сказал я.
Сергей посмотрел на газету, как смотрят на документ, в котором обещают квартиру: с недоверием, но уже согласно.
— Ща, — сказал он. — Ща чаю организую.
Чайник зашумел. Сергей разлил кипяток, сел на край стола и съел первый пирожок в четыре укуса. Второй взял уже без спроса. Ел он так, как ел Тихон после ночной смены: быстро, не разбирая начинки, будто еду могут отозвать приказом.
— Вы не обижаетесь? — спросил он с набитым ртом. — Что я на вас.
— Рёбра целы.
— Все?
— Я проверил.
Этого ему хватило. Он отхлебнул и разговорился — как разговаривают люди, которых давно ни о чём не спрашивали, а тут спросили, накормили и не выгнали.
— Вы ж терапевт, — сказал он. — А у нас терапевта во втором не было. Вообще. Если надо — зовём из главного. Кружевникова, Аглая Романовна. Она там, в первом, с благородными.
— Приходит?
— Приходит. — Он поставил кружку. — Если её попросить. Если хорошо попросить. Если постоять у её двери, пока она чай допьёт. Чтобы она спустилась к нам, надо подняться к ней. И поклониться.
— А если не кланяться?
— Тогда больной сам поднимается. — Сергей подумал. — Если дойдёт.
Лестница между корпусами работала в одну сторону: вверх ходили просить, вниз спускались, когда упросят. Где-то посередине, видимо, и умирали — на ступеньке, которую не вписали ни в одну смету.
— Дальше, — сказал я.
— Глазной — Сизова, Нина Аркадьевна. Наша. — Сергей поискал, как сказать необидно, не нашёл и сказал как есть: — Глаза больным лечит хорошо. А своими ни на что уже не смотрит. Ей лет на пятнадцать меньше, чем выглядит.
— ЛОР?
— Лещёв, Пётр Семёнович. — Сергей повеселел. — Ему до пенсии чуть-чуть. Всё про рыбалку. Больного выписывает — и вслед: «Ни хвоста вам, ни чешуи».
Ухо, горло, нос — и удочка за дверью кабинета. Единственный человек в корпусе, у которого был план на будущее. План состоял из озера.
— Зубы?
— Зубов у нас нет. — Сергей усмехнулся. — В смысле, стоматолога. Только платно, в главном. Простым зубы не положены. Простым положено жевать тем, что осталось.
Он взял третий пирожок. На газете осталось три, в рюкзаке — один. Бабушкин запас таял быстрее, чем в больнице меняется штатное расписание.
— Гинеколог — Вершкова, Карина Олеговна. — Сергей перестал улыбаться. — Второй год после института. Тоже по квоте, как вы.
— Специализация платная.
— Заплатила. В долг. — Он повертел кружку в руках. — Вот и рвётся. В первый корпус хочет, к благородным. Там и денег больше, и по должности есть куда расти. Перевестись можно, только трудно. Кто-то же простых лечить должен.
— Должен, — сказал я. — А переводят через кадры?
— Через кадры. — Сергей помолчал, решая, сколько можно сказать человеку, с которым он полчаса как перестал быть посторонним. — Она там своя. Чай пьёт.
Больше он не добавил. Хватило и этого.
Я поставил кружку на тумбочку.
«Личное дело ваше теперь у меня, Рубцов. Три года».
До сих пор я думал, что моё дело лежит в ящике и ждёт, пока в него что-нибудь положат сверху. Оказалось, у ящика есть и вход сбоку — с чаем, по-дружески, через подружку.
— Хирург, — сказал я.
— Глеб Ильич. Зав. корпусом. — О нём Сергей говорил иначе, чем обо всех остальных: тише и без шуток. — Хирург от бога. И к нам по-честному, никого не топит. В Москве был ведущим. Что-то там вышло — не знаю что, никто не знает. Переехал в Вологду, а оно и там его догнало. Так здесь и оказался. Лет десять уже. Сначала пробовал что-то делать. Получал по рукам. Бросил.
— И теперь, — сказал я.
— И теперь тихо. — Сергей отвёл глаза. — Спивается.
Печень Глеба Ильича я видел сегодня через стол: жирная, по краю фиброз. Сергей видел стопку под газетой. Диагноз у нас сошёлся. Методы разные, и мой в историю болезни не впишешь.
— Раиса Фёдоровна, — продолжал Сергей. — Вы её видели. Военная. В медсанчасти служила, в батальоне. Где-то там была, где стреляют, — про это вслух не говорят. Ранило её тяжело. Спасли. А потом по-хорошему попросили на пенсию. Возраст позволял.
Кашель, сухой и низкий, из нижних отделов. Днём я его отметил и отложил. Теперь у кашля появилось прошлое. Я отложил его ещё раз — вместе с прошлым.
— Она девчонкам помогает, — добавил Сергей. — Медсёстрам. Сверх своего. Их четыре, местные все. Смены еле закрывают. Ушли бы — а куда?
Печень, лёгкие, долг за учёбу, сплетни в кадры, удочка за дверью. Корпус лежал передо мной, как больной на столе, у которого что ни орган, то запущенный случай. Руки уже знали, с какого края начать.
Я в отпуске.
Сергей допил чай и оживился, как оживляются при начальстве, которое не выгнало и даже накормило.
— А хотите, я вам корпус покажу? — сказал он. — Ночью тут интереснее, чем днём.
Лестница из подвала выводила под лестницу наверх, в тот угол, куда днём никто не смотрит. Сергей пошёл не к приёмнику, а в другую сторону, уверенно, как экскурсовод, который водит по одному и тому же музею так давно, что экспонаты с ним здороваются.
— Сюда, — сказал он.
На первом этаже был коридор. Днём я его не заметил: днём я смотрел в лестницу и на зелёный висок на лавке. Освещён коридор был ровно настолько, чтобы не споткнуться; на большее смета не рассчитывала.
— Тут кабинеты, — сказал Сергей. — Глазной. ЛОР. Гинеколог.
Таблички на дверях были написаны от руки, каждая своим почерком, как подписи в ведомости. На «ЛОР» в углу кто-то нарисовал ручкой поплавок. Я не спрашивал кто. Сергей посмотрел на поплавок с таким видом, будто тоже не спрашивал, но знает.
Из-за угла, со стороны приёмника, ударил голос. Женский, высокий, на пределе:
— Вы не видите? Она умирает! Она же умирает, а вы сидите!
Второй голос ответил на тон ниже, но с тем же нажимом:
— Доктор сейчас подойдёт! Я вам сказала: доктор сейчас подойдёт!
— Кто сегодня? — спросил я.
Сергей посмотрел на часы на руке, хотя знал и без часов.
— Сегодня гинеколог дежурит.
— На приёме.
— На приёме. — Он развёл руками. — Смешно, да? А что делать. Суточные дежурства в приёмнике поделены на всех врачей. Ставки есть. Врачей нет. Вот и выходит: сегодня на приёме гинеколог, и в смену она одна за всех.
— За всех, — повторил я.
— Днём ещё ничего. Днём хоть кого-то позвать можно: Глеб Ильич наверху, Сизова, Лещёв. А вечером, а особенно ночью, надежда только на себя. — Сергей подумал и добавил честно: — На себя и на медсестру.
Я представил эту ночь целиком. Женщину с язвой желудка примет гинеколог. Ребёнка с ложным крупом — гинеколог. Мужика с инфарктом примет гинеколог, а если гинеколог сегодня не дежурит, то кто-нибудь другой, кто тоже не кардиолог. Диплом в этом корпусе означал то, что в нём напечатано, ровно до вечера. Вечером все дипломы становились одним дипломом — дежурным, — и в нём было написано: «Принимай». Специализация здесь была не профессией, а расписанием.
График мне не показывали. Его покажут, когда впишут в него и меня. Судя по тому, как Сергей сказал «ставки есть», ждать оставалось недолго.
— Не видите, что ли?! — снова закричали за углом.
Дверь с табличкой «Гинеколог» открылась.
Из неё вышла женщина. Молодая, приятной наружности, халат по фигуре, застёгнут не на все пуговицы, а на столько, сколько нужно. В руке кружка. Из кружки шёл пар и пахло кофе — настоящим, не здешним, тем, который покупают на свои и пьют на работе, чтобы работа помнила, кто тут главный.
Она шла к приёмнику. Не торопясь. Шаг ровный, как у человека, который знает, что без него не начнут.
Крик за углом ей не мешал. Крик шёл ей навстречу по коридору, а она шла навстречу крику — тем шагом, каким отходят от кофейного автомата, когда кофе уже в руке и спешить больше некуда.
Я посторонился, как положено младшему по чину, — хотя чина у меня пока не было никакого, даже младшего.
— Добрый вечер, — сказал я.
Она посмотрела на меня так, как смотрят на стену, где не висит ничего важного: взгляд прошёл, задержаться ему было не на чем. Ничего не сказала. Отпила кофе. Прошла мимо тем же шагом.
Меня записали в мебель. Мебель в этом корпусе хотя бы не сокращают.
Сергей смотрел ей вслед с тем лицом, с каким, наверное, смотрел на очередь на квартиру: без надежды, но по привычке.
— Это она, — сказал он тихо. — Карина Олеговна.
— Я понял.
— Она со всеми так. Кроме тех, кто выше. — Он подумал. — Вы не обижайтесь.
— Мебель не обижается. Мебель скрипит.
Я был ниже. За сегодняшний день мне это объяснили уже несколько раз, и всякий раз новый человек.
За углом крик поднялся ещё на тон. Голос сорвался, и слов в нём больше не было, только «ну» и «скорее». Медсестра ответила что-то коротко и зло. Кружка с кофе завернула за угол. Шаг не изменился.
Крик становился громче. Кофе — медленнее. Расстояние между ними сократилось до нуля, но скорость кофе от этого не выросла. Есть законы физики, а есть законы второго корпуса, и вторые, как выяснилось, строже.
Я снял очки и протёр треснувшее стекло. Целее оно от этого не стало.
Я пришёл смотреть корпус. Корпус мне показывали.
— Глазной, ЛОР, — сказал Сергей неуверенно и показал на двери, будто экскурсия ещё продолжалась и её можно было довести до конца, если не обращать внимания на то, что за углом.
Я надел очки и взял его за рукав.
— Посмотрим, — сказал я и повёл его туда, где кричали.
Приёмный покой встретил нас тем же запахом, что и днём: хлорка, мокрая тряпка. К ним добавился новый — пот и чужой страх. В маленьком помещении страха было много, он стоял под лампой, как пар над кастрюлей, и его не успевали проветривать.
Каталка стояла у стены. На каталке лежала женщина лет сорока, в куртке поверх кофты, колени подтянуты к животу. Живот был вздут и натягивал кофту туго, как барабан. Рядом стояла вторая женщина, держала её за руку обеими руками и смотрела на всех сразу, будто от того, на кого она посмотрит, зависело, кто поможет.
За стойкой сидела медсестра — молодая, светловолосая, злая от усталости. Перед ней лежала заведённая карта.
Вершкова уже стояла у каталки. Кружку с кофе она поставила на стойку, рядом с картой, — на расстоянии вытянутой руки, чтобы не пришлось отвлекаться.

