скачать книгу бесплатно
И надо сейчас посметь улыбнуться.
– Розанов говорил о письме! Всех ко всем. Придумал Кадм, сын финикийского царя. Трудное дело! – Туго раздвигались створы первого шлюза. – Требовалось внимательное наблюдение за движеньями языка, нёба, губ и дыхания. Чтоб каждой букве найти звук. Простая наружка! – Хотел я сказать, не сказал. – Но главное дать имена. Создать, ведь их нет в природе. Без речи нет памяти! – Томас Гоббс из открытой папки левиафанил моими словами. – Без способности речи не было бы государства, не было бы договоров, не было бы мира. Была бы сплошная война! Похожи люди на львов, медведей и волков.
– А на драконов?
– Не знаю.
– У меня скоро поездка в Китай. Со мной поедешь?
– К драконам?
Президент не любит, когда спрашивают.
И надо мне продолжать.
Первым творцом речи был Бог, который научил Адама, как поименовать тварей. Адаму надо прибавлять имена, чтоб использовать созданных! Соединять имена, чтоб быть понятым. И со временем столько слов накопилось, сколько нужно было Адаму. Хотя и не столько, сколько необходимо оратору или философу. В самом деле: из Священного писания нельзя вывести прямо или косвенно, что Адам знал названия всех фигур, чисел, мер, цветов, звуков и представлений. Еще меньше оснований считать, что он знал слова общее, утвердительное, отрицательное, желательное бытие, сущность, неопределенность и другие ничего не выражающие слова схоластов. Но весь язык, приобретенный и обогащенный Адамом и его потомством, был снова утрачен, когда строили Вавилонскую башню, Бог покарал каждого за мятеж забвением прежнего языка.
– А Советский Союз?
– Простите?
– Вавилонская башня?
Гоббс из открытого шлюза ничего не знал про советский народ – новую общность. И ничего не знал про соборность, силу, тербаты, террор. А слишком доверяющие книгам люди проводят время в порхании, не обращаясь к истокам.
– А в чем исток? – Президент прерывал на самом, казалось бы, ясном месте.
– Жизнь бесконечна… человек конечен. Исток философии, исток музыки! Письмо любовно по своей природе.
– А что дает любовь?
– Любовь дает бессмертие! – Открылась папка с диалогом Платона «Пир».
– А после демократии всегда приходит Тиран? – Президент знал не только этот диалог.
– Ад есть?
– Каждый носит его в себе.
– Жить без любви можно?
– Можно… безлюбовный ад!
– И что такое любовь? —
– То, наверное, чего больше нет?
И в его взгляде ни любопытства, ни желания понять, ни интереса ко мне. Он жил в каком-то странном прободении времени. И сейчас во мне отыскивал то, что видел и знал: Гоббс привел Левиафана и Бегемота, визжали свиньи с горящей щетиной, дико ревели от их визга боевые слоны, топтали своих и чужих, либералы на площадях революционной подделки напрягли голоса, глухо ворчали потревоженные губернские и уездные города, на площадях взвивались призывы, иногда постреливали. Открытие охоты на человека было не так, как в сезон на уток, целились в каждом дне, падали двуногие селезни и утицы, скулили полицейские псы, дымились стволы, пыж тлел на позеленевшей после дождя свежей отаве. Зерно согревалось в буртах, подорожала в очередной раз солярка, два новых полка истребителей пятого поколения встали на боевое дежурство.
Я так успел подумать – Президент был совсем рядом, так иногда кто-то великий бывает рядом в снах.
Но детали и жесты не складывались в слова.
И любовь, о которой я сказал, перемежая папки и шлюзы, осталась в строчках, иногда на целых страницах, но уже почти никогда во всей книге от начала и до конца. Только голый в пупырышках от ветра живот чудесной женщины, будто став органом без тела, мелкими шажками пробегал по Конногвардейскому бульвару, чтоб занять свое место на выставке в Манеже. Эта всепроникающая неопределенность повсюду вползала, как новый страх-террор, в это забвенье истока ныряли сотни странных непредсказуемых персонажей. Они верили оторвавшимся от истоков словам; – этих людей, говорил Гоббс, можно уподобить птицам, влетевшим через дымовую трубу и видящим себя запертыми в комнате; они порхают, привлекаемые обманчивым светом оконного стекла, не хватает ума сообразить, каким путем они влетели.
А мы сейчас по свободному от всех прочих машин проспекту – бронированный дизель глухо ревел в шестьсот лошадей.
И в паузе, когда я уже не знал, что сказать, окруженный казачий корпус ринулся в двухсотметровый коридор, с обеих сторон разрываемый пулеметами. Гниют в болотах седла, ржавеют стремена, к весне забелеют на возвышенных местах безглазые конские черепа. Маршал Ворошилов уехал из места боев неделю назад; – ему побоялись сказать, что голодная и почти без боеприпасов армия пропадает в болотах. Ударная армия ждала помощи, уже почти ни во что не веря. И недавний спаситель Москвы генерал Власов бредет в сторону Мясного бора – одно стекло из очков выпало, видит сразу две тропы: – одну ясную, другую плывущую; разные рукава шинели – один свой, другой с чужого оплывающего плеча. Даже тело походной женщины рядом в разных обличьях почти теперь ненужной обузой.
Кто доверяет словам?
Только в правильном употреблении имен и слов лежит первая польза речи, а в неправильном употреблении или отсутствии определения кроется первое злоупотребление, от которого все ложные и бессмысленные учения. И люди, черпающие знания не из собственных размышлений, а из книг, доверяясь авторитету, настолько ниже необразованных людей, насколько люди, обладающие истинным познанием, выше их.
Президент все знал, что я хотел сказать.
Машины впереди нас остановились.
Президент будет в своих делах.
А Советника отвезут в библиотеку Думы.
Мой телефон звякнул.
– В следующий раз выключайте! – Сказал мне человек из охраны.
– Слушаюсь!
Декарт, Ницше и Хайдеггер служили в армии. Русский философ-эмигрант Федор Степун написал книгу «Записки прапорщика-артиллериста» и про окрестности мысли: по-русски думают не так, как по-немецки или по-французски, – все дело в ландшафте.
Кто ни дня не стоял в строю, тот не переживал состояния силы. Но такой силе на смену уныние и тоска. Что я здесь делаю словно бы по чужой воле?
И кто-то во мне сейчас после неукротимой поездки вдруг снова вспомнил о железной мощи. Представлял себя в головной машине танковой дивизии, рвущей дороги, сносящей на пути все, корежащей рельсы. И человек в командирском танке, равнодушно глядя вперед сквозь триплекс, понимал, что именно этого ждал всю жизнь.
В машине, когда везли в библиотеку, я взглянул на телефон.
Пришли хорошие деньги.
У кого совсем-совсем вдруг не станет, обращайтесь по очереди – у меня личный кремлевский гонорар.
Можно даже не возвращать.
4. Вот солнце
Жизнь живого существа определяют три силы: пища, враги и паразиты.
И не прав академик Шмальгаузен только в отношении к людям – человек определяет себя в потенции – единственное существо, чья жизнь болезненно и неуязвимо привязана к счастью. Но и счастье неопределимо – приблизиться можно только апофатически.
Счастье – это когда нет несчастья.
Даже в натюрморте мертвые вещи заново оживут. Нужно остаться при самом простом факте, сказал же средний брат Карамазов, что ничего не понимает и понимать не желает. Ведь если бы захотел понимать, тотчас бы изменил факту, а он хотел оставаться при факте.
Бормотанье мое не удивляло девушку из библиотеки. Только в старых библиотекаршах есть тихое внимание и мудрость. А тут улыбалась ясная молодая особа, в читальном зале с утра я был один.
Она принесла кофе.
– Вам без сахара? Dolce vita?
– Греет собственный ворот.
Уже за шиворот взяли.
Скажу при встрече Президенту слова про жизнь, что написал академик Шмальгаузен.
Пища, враги, паразиты – и счастье.
О чем он в следующий раз спросит?
Каждый старается угадать слова царя.
Но могу понять только через себя. Куда растет? – ему самому ни слова. Если бы он был равен только себе, невозможно было бы даже то сообщество, которое его окружает. Без подданных царь никому ничего не способен сообщать, не мог бы даже безлично приказывать. Речи Президента не могут быть только его собственными речами.
Множество персонажей окружает Президента, в нем могут насмерть пропасть.
Там словно бы не совсем привычные люди: на периферии – беженцы, мигранты, гастарбайтеры… какие-то словесные маргиналы. А в центре – сенаторы, министры, олигархи, партийные лидеры. Вываливались из короба, проникали сквозь ограждения, перетекали друг в друга, будто ни у кого из них не было своего места.
И я с ними совсем перестану видеть натурально нагую жизнь, из какого потенциала мои собственные слова? В местах между Пушкиным и Набоковым я был с Девой и Единорогом, переглядывался с Розановым, а тут производство-говорение, зрелище, зерна рушат в крупу и за превращенье в мучицу каждый получает награду – из него что-то лепят и выпекают. Тут формуют, смешивают и в общий огонь. И не докопаться до первоистока – наготу нельзя понять, только увидеть, прикоснуться и захотеть потрогать и поцеловать.
Но прикосновение страшит больше всего.
И лучше всех видящий больше всех уязвим.
А что мне Президент может сделать? Первый гонорар я уже получил.
Смерти я теперь не боюсь, только не хочется в боль. И не повторять же слова, что не надо бояться того, с чем никогда нет встречи: пока человек жив, смерти нет. А когда придет смерть, человека уже не будет. И не потому не боюсь, что думаю встретить там тех, кого любил больше всех на свете. Они меня не покидают и здесь. Жаль тех, кто останется, жалко слез – их жизнь станет печальней.
Но вот совсем не к словам вспомнились все случаи, когда за мной кто-то будто следил и присматривал, даже вел каким-то неведомым мне замыслом. Будто для чего-то готовил и выжидал момента, чтоб спустить с поводка. Хороший гончий пес до старости остается в охоте.
И не могу уклониться, придавлен удержанием.
Сейчас передо мной документы о постмодернистском терроре, где взрывают существование. Особенно опасен виртуальный террор.
Каков новейший прогноз?
Террористами могут стать обыкновеннейшие простейшие люди, почти неразумные инфузории. Даже не замечающие, могут ли делиться на половинки, часто вовсе утратившие пол, существа без своей воли, хотя будто бы только своей волей живут. Растерявшиеся, стремящиеся стать известными хоть на миг. Первых изгнали из рая в жизнь, а этих – из жизни на экран-монитор.
Они думают, там всегда будут вечно жить.
Не становись хулиганом! О, не становись хулиганом, миленький! – из прежней жизни взывает Розанов. Да кто его теперь слушает?
И самый новейший террор: надо сперва лишить силы, смертно огорчить, опечалить, загнать в подвал, ввести в уныние. Чтоб ни поцелуй смотрителевой Дунечки не порадовал, ни песня, ни власть, ни вино. Правда, нет такой грустной собачки, которая не виляла бы хвостом. Пусть виляет, только не лает. Не гавкает, рот не открывает. Не стережет добро, дома не знает, дичает среди пустыни.
Сделать бессильным – вот самый эффективный террористический жест.
Принесла сотрудница бумаги о реализации мер по профилактике отказов от новорожденных детей и сопровождению беременных женщин, находящихся в трудных жизненных ситуациях.
Вот одна молится на коленях в храме, смиренномудрая и терпеливая.
Розанов сбоку в мои строчки заглянул по-птичьи – молящейся уже нет.
Тут про общество спектакля в отечественных изводах – только визг свиней с подожженной щетиной мог обратить в бегство боевых слонов. Теперь ни свиней, ни боев на слонах – силу набрали зрелища, Риму впору завидовать. Там – «Хлеба и зрелищ», тут – зрелищ, удовольствий и вырваться из любого удержания.
Можно узреть невидимого, что скрыт тенью, – кто меня послал, чтоб я заказанно завизжал? Почти по-гегелевски, власть дает право. Пока господствовал Наполеон на полях Европы, был в своем праве, а когда его победили, в право вступили противники. Но всякая система есть самонадеянность – даже тайные замыслы нынешних вороватых театралов в конце концов видны. И зрелищный аппарат, как воплощение невидимой власти, готов обосновать что угодно.
Актерство, писал Розанов, страшно.
Но наблюдать за тем, как делается человек, нужно страх преодолевая. Преодолевая смущение и целый вой скорбящих чувств, преодолевая желание разбить фигуру: я выходцев с того света не люблю, привидений не уважаю, фарсов в моей жизни личной и собственной не потерплю. Как же вы можете издеваться надо мною, издеваясь прежде над собою: ибо если вы – средневековый воин, танцор, андрогин, режиссер-демон, то кто же я? – Розанов искал ответ.
Я тот, кого Домовой придавил.
А тысячи, что в театре никогда не были, кто они?
Смута.
Светопреставление.
Тайна здесь и сейчас замигала из-под обыкновенного зрелища переодевающегося актера. А как Президента переодевает власть? Сущность человека в том, что делается человек. Ах, черт возьми, черт возьми! – Розанов редко поминал нечистую силу, но тут махнул.
Делать человека смеет только Бог. Кто же ты, чертова маска? К человеку все пристает, будто к дичку- подвою. Розанов говорил о мистическом страхе перед охотным переодеванием – выглядывает страшное неопределенное.
Играть жизнь, играть человека. Страшно! Отвратительно!
Фу, обезьяна: если ты не можешь быть человеком, – лучше умри!
Актер – пустое место без содержания, исходное вместилище человеческого. Недаром старушки крестятся, встречаясь с актером. Маска, а не лицо. Актер потому так охотно переодевается, что метафизически он вовсе никак не одет. Он голый. Но это – тайна, неизвестная и ему самому.
Кого я играю?
Президент – актер лучший из лучших?
И кто невидимый кукловод?
Юная библиотекарша странно смотрит: видно, что я голый?
Но если одна голая прошла по Конногвардейскому бульвару в наряде из рисунков на животе, почему бы в наряде из чужих слов не пройтись голым по библиотеке? Актер хватает чужие одежды, они к нему льнут. Тут страшное дело. Актера никто не знает, он себя не знает. Он хочет кого-нибудь играть. Ему нужно играть, без этого он задыхается, как пустое место без содержания; как платье, которое ни на кого не надето.
Актер метафизически никак не одет.
Лица нет.