скачать книгу бесплатно
Эрнст Юнгер прав: героическое есть всегда.
Война страшна, но необходима?
И хотел помнить обо всех на евразийском пространстве – простирается от Китая до Польши. Пространство – не территория за забором, у всех евразийцев сходства есть в языке. Советник сказал, что не прав философ Дугов – удержанье словесное не подействует.
Индия евразийская? – нет.
Самолеты продать можно, кино о больном Ленине индийцы у себя запретили, вместе с Толстым англичан выгнали. Евразия превыше всего? – хорошо размахнулся Дугов, да ведь надо сохранять искусство быть незаметным.
И где сила, чтоб далеко пойти?
А в родном Питере появилось новое сообщество интеллектуалов. Европейский разлив, не свой трусоватый. Интеллигенту нашему, чтоб жить, не хватает силы, а чтоб думать, как интеллектуал, не хватает ума. То против башни на Охте интеллигент ополчится, то против совсем хворого Ленина кино снимет, то покажет трясущегося от болезни фюрера, и непонятно тогда, что случилось.
И кто духовку накалил – из какой силы жар?
А то выходит, что правит миром то бесноватый истерик, то полупарализованный сифилитик. Но правит только тот, у кого сила. И если бы сила у интеллигента была, он бы только про нее любимую толковал.
Что такое вопросительный знак? – состарившийся восклицательный! – Советник гонит какую-то филологическую волну. Как раз вчера о прозеваннном гении русской литературы говорил. Изобрел в словах желтый уголь – энергию злобы. Чем злей, тем энергии больше, тем лучше живут. А когда не злятся, энергии нет – спецслужбы надо крепить, чтоб всех добрых отслеживать. Даже не знают теперь, где могилка прозеванного гения.
Надо министру культуры сказать, пусть найдут.
Сигизмунд Доминикович Кржижановский?
И вернуться к гегелевской философии по немецким понятиям? – у нас и так понятия. Гегель был официальным философом во времена Рейха? А в университете всего-навсего простой источник марксизма – почти истопник. Президент странно не любил ни Маркса, ни Ленина, хотя не понравился фильм про больного вождя. Когда не могут напасть на мысль, нападут на мыслителя.
Мысль ленинская гениальная, простая: у кого сила, тот и прав.
И Сталина как-то семейно не любил. В обоих было что-то нечеловеческое, он сам не хотел таким быть. Маркс, правда, далеко. В городе его имени будущий Президент курировал центр культуры – спецслужбы тоже входят в символический универсум. Ленин и Сталин были невыносимо свои. Невыносимо… одного вынесли. Надо бы похоронить другого, тем более сам завещал.
Да коммунисты взвоют. А что им почти бессильным останется?
Вот случайные мысли настигали из прошлого дня – только утренние минуты до первого доклада были его собственными. И Домовой из сна – шлёп-шлёп через порог, через любой торжок. Приходил житейски – дохни своим теплым домашним?
Упреждающее существо, на кого теплым – радуется, живет. А на кого ледяным – притихает, омертвевает. От рожденья не было плоскостопия, а теперь появляется – долго не прошагать.
Что будет, когда состарюсь?
Домовой под крышу – под самые яркие в мире кремлевские звезды, а мне куда? В деревне жизнь от земли до неба, в городе – от подвала до чердака. Да ведь известно, что Господь райского сада божество сельское.
А в Кремле-столице жизнь от беспокойного сна до звезды.
Зачем пришел? – Домового успел спросить. И тот дохнул – не разобрать с одного раза: горячим – к добру или ледяным – к худу.
7. Клинамен, или Дорога без верст
Я будто бы все о нем знаю.
Даже то, чего он не знает сам о себе и чего, может, на самом деле нет. И тут действует контингентность – любой мир в философии Эпикура результат сцепления отклонившихся от своей орбиты атомов и надо все время быть начеку. А Розанов, ради которого меня позвали в разговор, даже Апокалипсис призвал в свои дни. И поэзия, как известно со времен Стагирита, выше истории. Если обо мне, Советнике, легко можно узнать все, то обо мне, – Свидетеле, – ничего. Но если я о себе ничего не узнаю, то Президента не пойму. И не пойму главного для себя: зачем направлен к нему в разговор неведомо кем?
Его интересуют человеки, что вокруг, органика заводная.
Неужели есть тайны?
Биолог Данилевский интересовался уловом рыб в Российской империи, боролся с филоксерой, исследовал влияние пароходства на рыболовство на реке Куре, а главная книжка вышла про Россию и Европу. Нет единой нитки в развитии человечества, каждая жизнь разовьется по-своему. И самое главное – красота, единственная сторона, по которой материя имеет цену и значение для духа, только для духа красота единственная потребность.
И удовлетворить такую потребность может только материя.
Кукурузник брежневского времени летал в самые отдаленные места империи по два раза в день: «Как хорошо я при Брежневе жил… Откуда взялся этот Ельцин?». Садился на краю аэродрома зеленый самолетик – вырастал вблизи, вздымал местную пыль силой губернской. И перед взлетом подрулят летуны к краю бахчи, понесут в кабину арбузы, – ревет двигатель, потоком сорвал с головы польщенного сторожа – летчики руку жмут.
А на краю взлетного поля высокий какого-то могучего возраста человек ждет посадки. Достал из чехла две плетенки на тонких ручках – никто таких тут не видел. Серую пыль сейчас выбьет из самолетной перкали или стегнет на веревке кружевца подсохшей сорочки супруги начальника аэродрома? – раздул ветер, взлетит выше белых колен. И мне одну плетенку подал.
Подкинул в воздух белую птичку, подхватил сеткой.
Словцо новое в наших местах… бадминтон.
Вслед само по-местному сразу рифмуется: гадментон. И так легко-сильно я бил в ответ с левой, что свистел воздух, рассеченный ракеткой. Ни разу волан не полетел точно к сопернику – метался в горячем воздухе, как вспугнутый слёток.
И он перестал со мной играть.
А самолет уж подруливал к дому, где продавали билеты, – пара прищепок вцепилась в плечики – задрано нежно-розовое комбине жены начальника аэропорта. И летчик пакеты серо-зеленые из кабины вынес.
Я не взял – уж вижу себя чужим взглядом, будто свидетель. Отец служил в парашютно-десантных войсках, на учениях в Борисполе под Киевом видел Хрущева. И здания буквами и цифрой были так выстроены, чтоб видно сверху бомбить.
ТБ-3.
Полк тяжелых бомбардировщиков перестанет существовать в одном-единственном июньском рассвете.
Нет ничего страшнее измены.
А я туда, где ничего, думал, не предается. В потоке любовного бесстрашного обаяния – не тупое удержание или прием на удушение. Сила прихлынувшей ясной правильности – еще не знал слова праведность, хотя думал, что где-то в святом возвышенном месте особые существа могут обитать. А тут было все так просто, что праведникам нечего делать. Просто живут, уходят на службу – вертаются, пашут, боронуют, оставляют земли под паром, будто с ней заодно, в праздник поют, бывает, дерутся… потом примиряются – праведники тут совсем не нужны. А Президент в церковные праздники посещает старые храмы – их румянят к приезду, простые люди стоят рядом, чудесные девичьи лица – только в храмах такие.
И я, стоя среди всех, пытаюсь понять.
А праведники, сейчас подумал из давнего дня на аэродроме, совсем-совсем другие. В простых местах праведник смахивает на дурачка – бывшего красного Партизанчика, что ходит от дома к дому, – медаль на кителе с чужого плеча. Еще был один праведник молодой, что вслух молился, – в настоящем верующем месте над ним бы не посмеялись. Вкруг таких вырастало простейшее безответно-верное поле, еще чернеет под паром. Но дышит, торчит стерня, валки по стерне, чей-то конь оседланный бродит, голову к побегам отавы, губы и удила в бело-зеленой пене от молочая, а ноздри в черных пятнах от чернозема.
И морда коня-самолета в черных пятнах от выхлопов – сейчас уж взлетит, дыня-дубовка из кабины летчиков покатилась под ноги начинавшим поблевывать теткам-пассажиркам. Я дыньку поднял, чтоб не обило бока, хотел отнести в кабину, – самолет задрал нос, кинуло к борту, будто дыня, от корня оторванная, стала свинцовой. И тетки, что плотно закусили перед полетом, дружно согнулись.
А внизу овраги-провалы, белые с прозеленью горы – там, где-то внутри, вырытые монахами пещеры, где скрывались дезики разных времен, речка вьется, – самолет проваливается – снова вверх, рты влажные, дыня брошенная катается туда-сюда, будто назло.
– Дайте пакеты!
– Вы что там их… едите? – Летчик глянул через плечо.
– Самолет не отмоете! – Сказал, будто небо с ним уравняло.
Как хорошо, подумал над очередным провалом, что не стал летчиком. Может, привык бы к провалам, летал над полями, над речками, – видел все сверху. Крякутныйкрестьянин с колокольни на крыльях спрыгнул и не разбился, зато удержаньем попы скрутили внизу, чтоб к ангелам не ревновал. А Президент на военном самолете в места боев прилетал, ревновали все остальные.
Потом самолет приземлился, городской фонтанчик играл своей волей, не зная течения. А толстый инженер с папкой для бумаг остался сидеть на траве, когда все пошли к выходу.
– Ох, как вы на нем летаете, хлопцы? – По-бабьи у летчиков. – Детям… деточкам своим закажу!
– Жрать меньше надо… – В сторону сказал второй летчик – в руке нес кобуру с пистолетом.
Только там полет, где сила.
А на вокзале толпа у билетной кассы… куда?
И один лет двадцати шести, уже отслужил армию, вдруг за свое семейство кинулся против всех. В глаза не пускавшей к кассе женщине выставил два растопыренных пальца!
Двуперстие рогатое… мгновенно вызверилось лицо.
А внизу в туалете курил мужской народ, будто напоследок. И дед из каких-то совсем диких мест задом поперся к раковине.
– Ты что, дядя?
– Оправиться… – Держал в руках полуспущенные портки.
– Да куда ты, черт!
– А куда ж? – Мостил голый зад к раковине.
– Тут руки моют!
От полуспущенных портков все отвернулись – большими пальцами показывали в угол.
А билетов на Москву ни для кого на сегодня нет.
Очередь бьется перед окошками кассы.
И я за две копейки позвонил по номеру, что человек с аэродрома дал. Взрослый почти незнакомый пришел на помощь не потому, я понимал, что ко мне, – такова его природа. А буйствующий у кассы человек, может, неведомый подвид людей, и при нем не унимался, готов каждому бить в глаза, кто к кассе не подпускал.
Да вдруг человек, что играл со мной в детскую забаву с воланом, пошел прямо на него.
– Звание? – Встал перед буйствующим за три шага. – Фамилия?
– Старший сержант Корягин! Конвойные войска!
– Выйди на улицу! И Вы за мной! – Сказал женщине с младенчиком.
Через левое плечо страшный буян сразу резво в сторону выхода.
И старый-престарый чернеющий паровоз вдруг заревел за окном умирающим криком, потащили на распил и переплавку. Собирайте лом для мартенов! – призывал вслед плакат.
А человек повел меня и женщину мимо толпы к военной кассе – показал удостоверение.
– Давай паспорт! – Протянул ко мне руку.
– Нет паспорта.
– Как без паспорта?
– Справка есть! – Ответил, заливаясь стыдом, почти с ненавистью. – Непаспортизированная местность!
Но кассирша с улыбкой уже протянула билет.
Женщина с грудным на руках тоже подала ему деньги.
Я вспомнил почему-то, как заря занимается рассвет-но неудержимо.
– Товарищ полковник! Разрешите обратиться? – Сбоку голос. – Билетов нет… мне с семьей до станции Бологое.
Тот, кто грозил всем, встал навытяжку.
– Сержант, что такое истерия? Истерия!
– Болезнь какая-то… нервная.
– Бабья! Бабья болезнь! – от слова матка.
– Так точно!
– А впадаешь в бабью болезнь!
– Виноват!
– Билет уже куплен! Благодари супругу!
– Так точно!
Человек не прилагал никакой силы, и тот, кто недавно яростно ее из себя выделял, сразу стал существом подвластным, почти бессильным. Он изменился, подчиняясь, но вместе с тем как бы возвысился над собой, приобщился к силе как служебное существо. Сила вдруг облеклась в невидимую властную форму. Влила человека в невидимый жесткий строй. Действо возникло от существования самой этой случайной пары – будто бы шеренга выстроилась, отделяя сильных от слабых. Старший сержант мгновенно отказался будто бы даже от своих ближайших – жена торопилась за ним, как брошенная.
– А его все боялись! Сила? – Даже сейчас, когда вспомнил, в левой руке мгновенно напряглись мышцы. Я как-то стеснялся, что левша.
– Дурость! – Сказал полковник. – Сила над дуростью всегда берет верх.
– Все боялись!
– Да глупой он… – Как-то простонародно сказал человек, будто не от себя.
– Февралек? Два вальта в побеге? – Я хотел уравняться.
– В карты в поезде не играй со шпаной! Пушкина читал в школе?
– Метель… мятель!
– Ты понял, кто Пушкин такой?
– А если бы Дантеса убил?