
Полная версия:
Язык мертвых богов
Алексей остался сидеть на коленях в холодной пыли, вжимая в ладони крошки камня. Он спас их. Он преодолел систему. Он совершил акт сопротивления.
Почему же он чувствовал себя так, будто только что похоронил себя самого?
Он потерял не воспоминание. Он потерял тепло. И мир вокруг внезапно стал холоднее на несколько градусов.
-–
Вызов пришёл не с привычным скрипом двери и окриком надсмотрщика. Он пришёл на крыльях тишины – крошечный бумажный самолётик, сложенный из обрывка папирусной прокладки, проделал путь по спёртому воздуху барака и бесшумно рухнул на грудь Алексею.
Он лежал, вглядываясь в слепую темноту под потолком из спрессованных свитков, и пытался нащупать в себе дыру, оставленную утраченным воспоминанием. Всего час назад он ещё помнил запах волос матери – дымчатый, сладковатый, с примесью полыни. Теперь на его месте была лишь гладкая, ледянаяплатина забвения. Плата за заклинание. Плата за жизнь.
Его пальцы, почти нечувствительные от усталости, развернули бумажку. Ни печати, ни подписи. Только цифры, выведенные угловатым почерком: 4-7-11-Δ. Координаты в лабиринте административного крыла. И одно слово: Немедленно.
Мысль пришла мгновенно, отточенная и ясная, как лезвие: Казнь. Приговор вынесли.
Использование несанкционированного архаичного паттерна KOR'G'TH. Нарушение протокола. Создание семантической нестабильности в штольне Логараҥ. Его ждала «Полная Стерилизация» – выскабливание сознания до чистого, девственного пергамента, превращение в пустую оболочку, готовую к начинке имперскими догматами. Или, что милосерднее, «Санитарный блок» – тихий, безславный конец в топках утилизационных печей, где тела перерабатывают на костную муку. Он почти надеялся на второе. Это казалось честнее. Окончательнее.
Сердце Алексея не дрогнуло от страха. Оно лишь тяжелее и медленнее перекачало порцию ледяной пустоты по венам, подтверждая неизбежность. Он поднялся с нар. Костяки спящих вокруг людей были лишь тёмными буграми в густой тьме. Тело отзывалось глухой, разлитой болью – не физической, а экзистенциальной, будто его вывернули наизнанку и промыли солёным ветром забвения. Руны на правой руке – те, что были от матери, – зудели под тонкой, лиловой плёнкой затягивающихся шрамов. Имперская татуировка «Воля» на левом запястье почернела и сморщилась, как обугленное дерево – наказание за непослушание, выжженное прямо в плоти. Она была мёртва. Как и всё, во что он когда-то верил.
Путь по административным коридорам был переходом в иной, враждебный мир. Здесь не пахло потом, страхом и сладковатой вонью костной муки, а стерильным холодом остывшего камня и едким, удушающим ароматом дорогих чернил – той самой божественной крови, что добывали внизу, в шахтах. Воздух был тихим, давящим, будто запечатанным в масляную лампу на тысячу лет. Свет исходил не от дрожащих, больных кристаллов, вмурованных в потолок штолен, а от магических сфер, заточённых в бронзовые канделябры, и отбрасывал неестественно ровные, неподвижные тени. Стены были сложены не из спрессованных свитков, а из отполированного тёмного дерева, в которое были вставлены бронзовые пластины с цитатами из Грамматикона – не как напоминание, а как украшение, демонстрация власти, абсолютной и бездушной.
Дверь в кабинет 4-7-11-Δ была массивной, из тёмного, почти чёрного дерева, испещрённого защитными глифами. Ни ручки, ни таблички. Он замер перед ней, ожидая. Секунду. Две. Внутри всё сжалось в ледяной ком. Печи. Они уже ждут.
Дверь с глухим скрежетом, будто нехотя, сдвинулась в сторону, уходя в толщу стены. Внутри пахло старым пергаментом, воском и чем-то металлическим, почти озоном.
Помещение было неожиданно малым и тесным. Его почти полностью занимал огромный стол, сработанный из сросшихся, ещё живых книжных корешков. За ним, в единственном кресле, сидел он. Архивариус Кассиан.
Его безупречно белый мундир Семиотической инквизиции резал глаза, словно вспышка света в склепе. Лицо – чистое, бледное, почти восковое – не выражало ровным счётом ничего. Тонкие, бескровные губы были сжаты в узкую ниточку. Глаза, цвета старого, потускневшего льда, были полуприкрыты, будто их владелец постоянно вслушивался в тихий, внутренний гул мироздания – гул, который ему одному был внятен.
По стенам, в совершенной неподвижности, замерли двое надсмотрщиков. Не люди – статуи из отполированного обсидиана и чёрной стали. Ни единая складка на их мундирах не дрогнула. Их дыхание было настолько синхронным, что сливалось в низкий, едва уловимый гул выверенного механизма.
Архивариус не посмотрел на Алексея. Его взгляд был прикован к развёрнутому на столе свитку, испещрённому столбцами цифр и лингвистическими матрицами.
– Заключённый 747-Алексей, – голос Кассиана был сухим, ровным, без единой интонации, точно скрип перетираемого песка. – Ваши действия во время инцидента в штольне Логараҥ… статистически маловероятны.
Он сделал паузу, будто давая цифрам на свитке подтвердить свои слова.
– Спонтанная генерация архаичного лингвистического паттерна, классифицируемого как KOR'G'TH. Нарушение семантического протокола. Создание зоны нестабильности с потенциалом к коллапсу пятого уровня. – Он наконец поднял на Алексея свой ледяной взгляд. В тех глазах не было ни гнева, ни любопытства. Лишь холодная констатация аномалии. – По всем параметрам – немедленная полная Стерилизация. Или утилизация.
Алексей молчал. Он чувствовал, как пустота внутри него расширяется, поглощая последние остатки чего-то, что когда-то могло быть страхом. Он смотрел на свои руки. На почерневшую, мёртвую татуировку «Воли». На свежие, зудящие шрамы-руны. Он думал о пустоте внутри, о стёртом тепле. Он думал о старике, которого надсмотрщик «скорректировал» молотком. Эта реальность была безнадёжна. Этот приговор был милосердием.
– Однако, – сухой голос Архивариуса нарушил его стопор, – ваш когнитивный профиль демонстрирует… аномальную устойчивость к семантической эрозии. Ваше гибридное происхождение создаёт уникальный шум в лингвистическом поле. Расточительно уничтожать такой образец без полного анализа и применения.
Кассиан отложил свиток в сторону и сложил пальцы домиком. Его ногти были идеально ровными, чистыми.
– На периферии фиксируются инциденты. Семантические разрывы. Реальность… течёт по швам, которые должны быть непроницаемы. Стандартные протоколы запечатывания не срабатывают. Требуется иной подход. – Его голос оставался бесстрастным.
– Ваша… загрязнённость… ваша генетическая и лингвистическая чужеродность… делает вас потенциально невосприимчивым к потенциальному источнику проблемы. Вы можете услышать реверберацию там, где мы слышим лишь тишину.
При этих словах указательный палец Алексея непроизвольно дрогнул – крошечный, почти неощутимый спазм, отголосок долгих часов у рупора в шахтах. А на языке на мгновение, призрачно и горько, проступил вкус полыни – тот самый, что он стёр всего час назад. Тело откликнулось на предложение раньше, чем разум.
Это была не свобода. Это была смена инструмента пытки.
Он ненавидел Империю всей душой. Он ненавидел этот стол, этого человека, этот воздух. Но он также ненавидел и свою собственную слабость, свою потребность в смысле, даже если этот смысл будет отравленным.
Он поднял голову и встретился взглядом с Кассианом. В тех ледяных глазах он не увидел ни лжи, ни правды. Лишь абсолютную, нечеловеческую уверенность в правильности выбранного пути. Пути расчёта.
– Хорошо, – тихо сказал Алексей. Слово вышло беззвучным, всего лишь формой воздуха на губах, выдохом, лишённым всякой эмоции. – Я сделаю это.
Не потому, что верил в спасение. Не потому, что хотел служить.
А потому, что в этом чудовищном, безумном предложении он услышал слабое эхо. Тот самый шёпот из прошлого, что он когда-то слышал в голосе бродячего декламатора. И он понял, что это – единственный способ приблизиться к тому, что у него отняли. Единственный способ снова что-то почувствовать, даже если это будет боль. Даже если это путь в самое сердце тьмы.
Архивариус кивнул, делая пометку на полях свитка костяным стилосом.
– Рациональный выбор. Эффективность использования ресурса возрастает. – Он повернулся к одному из бездвижных надсмотрщиков. – Подготовьте документы о переводе. Уровень доступа – «Тень Согласного». Протокол внедрения активировать немедленно.
Алексей стоял, чувствуя, как ледяная пустота внутри него смыкается, формируя новую, более прочную и страшную оболочку. Он только что продал то, что от неё осталось. Но поскольку он уже почти распрощался с душой в штольне Логараҥ, это не казалось такой уж большой потерей.
Его фонетическая казнь продолжалась. Просто сменилась локация.
Инструктаж для Алексея провели на следующий день. Вернее, то, что Империя подразумевала под этим термином.
Его проводил не офицер и не архивариус, а один из младших чинов Семиотической Инквизиции, идентификатор Γ-881. Местом для «брифинга» был выбран заброшенный барак на окраине лагерного комплекса, стоящий особняком, будто от него шарахалась сама реальность.
Воздух внутри был спёртым и сладковато-гнилостным, пахнущим пылью, плесенью и озоном от незаземлённой магии. Γ-881, мужчина лет тридцати с лишним, с растрёпанными пепельными волосами и небритым, осунувшимся лицом, казался порождением этого места. Его светлая рубашка была закатана по локоть, открывая предплечья, испещрённые татуировками-лигатурами – служебными пометками, цитатами из протоколов и личными пометками, нанесёнными прямо на кожу, будто он сам был живым черновиком. Тёмная накидка висела на нём мешком. Его движения были резкими, порывистыми, глаза – покрасневшими и неестественно блестящими, с настойчивым, почти безумным взглядом человека, который слишком долго вглядывался в бездну семиотических аномалий и забыл, как нужно моргать.
Он не представился. Он просто схватил Алексея за рукав и втащил его внутрь, его пальцы судорожно сжали ткань.
Стены барака были увешаны картами. Но это были не карты в имперском понимании – не идеальные геометрические схемы административных секторов. Это были кошмарные палимпсесты реальности. На грубую штукатурку были наклеены, прибиты гвоздями, прилеплены смолой десятки слоёв пергамента, папируса и простой обёрточной бумаги. На них были нанесены контуры земель, но все они были испещрены яростными пометками, перечёркнуты кроваво-красными крестами, испещрены стрелками, вопросительными знаками и глифами запретного уровня, которые заставляли глаза слезиться. Одни области были зачёркнуты с такой силой, что стилос процарапал бумагу насквозь, другие – густо залиты чёрными, как мазут, чернилами, третьи – испещрены безумными, спиралевидными пометками «ЗДЕСЬ НИЧЕГО НЕТ» или «НЕ СМОТРИТЬ».
В центре этого хаоса, на единственном относительно чистом участке стены, висела главная карта. Она была явно выполнена на заказ на древнем, желтоватом пергаменте, и её края были обожжены, с чёрными пятнами и разводами, будто она была чудом спасена из огня Великой Редактуры. Карта континента, выполненная в стиле старинных навигационных карт. В её центре, вместо сердца, располагался огромный компас-розетка – Цитадель-зиккурат Империи, от которого расходились восемь идеально прямых лучей, указывающих основные и промежуточные направления света. Реки, как линии симметрии, расходились от этого центра, создавая иллюзию порядка. Внутреннюю часть континента пересекала сложная сеть водных путей, соединяющих озёра. По всему периметру тянулись горные хребты, создающие суровый и изолированный ландшафт.
Но именно эта кажущаяся ясность и была самой чудовищной ложью. На карту были нанесены десятки построек: замки, крепости, особняки, мельницы, башни, маяки. Но многие из них были зачёркнуты, их названия – стёрты или заменены на имперские номенклатурные номера. Некоторые здания были изображены криво, будто картографу изменяло зрение, а иные – будто проступали сквозь бумагу из какого-то другого слоя реальности, наложившись на имперские чертежи. На некоторых объектах красовались неразборчивые, но отчаянно знакомые Алексею подписи – архаичные руны языка-матери, которые его глаз, воспитанный Академией, отказывался читать, но тело – узнавало по лёгкой дрожи в руках.
А внизу карты, далеко за пределами упорядоченных лучей имперского компаса, алел один-единственный флажок. Кроваво-красный, как свежая рана.
Γ-881, не выпуская рукава Алексея, подтащил его к карте. Его дыхание было частым и прерывистым.
– Смотри. Видишь? – его голос скрипел, как несмазанная дверь в склепе. – Они думают, что реальность – это их чертёж. Провели линии – и всё. Но линии рвутся. Швы расходятся. – Он ткнул пальцем в один из зачёркнутых участков, где имперская сетка координат расползалась, как гнилая ткань, обнажая под собой другой, дикий и хаотичный ландшафт. – Они посылают туда патрули. Инквизиторов. Цензоров. С «Молчанием» и «Великим Забвением». А ничего не меняется. Потому что они тупым скальпелем режут симптом, а не болезнь. Они латают дыры в ткани, не видя, что гниёт сама основа.
Он повернулся к Алексею, и его безумный взгляд впился в него, словно пытаясь прочесть его наизусть.
– Ты. Ты – не скальпель. Ты – щуп. Ты – грязный, чужеродный, заражённый щуп, который нужно воткнуть в самую гниющую плоть этой реальности и посмотреть, что вытечет. Ты слышишь шум там, где они слышат тишину. Ты видишь трещины там, где они видят гладкую стену. Твоя задача – не запечатывать. Твоя задача – слушать. И докладывать. Мне.
Он отпустил Алексея и схватился за голову, будто пытаясь удержать её от раскола.
– Они там… – он прошипел, указывая на кровавый флажок на краю карты. – Говорят. Шепчут. Не на Лингва-Империа. Не на мёртвом языке. На… другом. На том, что было до. До слов. До богов. И этот шёпот… он ползет по швам. Он заражает пустоту. Он будит реверберации, которые должны спать.
Его инструктаж превратился в хаотичный, шизофренический поток сознания. Он перескакивал с теории семиотических разрывов на личные воспоминания о «единицах», у которых во рту прорастали чернильные грибы, на цитаты из протоколов, которые он тут же яростно опровергал. Он говорил о «реверберации» , о «семантической чуме», о «Восстании Безъязыких», доступ к архиву о котором требовал допуска IV уровня.
Алексей стоял, внемля этому безумию, и чувствовал, как ледяная пустота внутри него начинает заполняться новым, странным содержимым. Это не было надеждой. Это было холодным, безжалостным пониманием. Его не спасли. Его переклассифицировали из угрозы в инструмент для работы в заражённой зоне. Его загнали в самый эпицентр онтологического шторма.
Γ-881, выдохшись, замолк. Он тяжело дышал, уставившись на кровавый флажок на карте.
– Твоя цель. Исток. Там, где шёпот громче всего. – Он обернулся, и в его безумных глазах на мгновение мелькнуло что-то похожее на жалость. – Они послали туда уже троих «Теней». Ни одна не вернулась. Их имена стёрты из реестров. Они стали… анонимной убылью.
Он протянул Алексею тонкую папку из чёрной, шершавой кожи. Та ощущалась холодной, как надгробие.
– Протокол внедрения. Твоя легенда. Маршрут. – Он криво улыбнулся. – Постарайся продержаться дольше. Твои показания… могут представлять определённый академический интерес.
Алексей взял папку. Его пальцы не дрогнули. Он уже был пустой оболочкой, готовой к наполнению чужими кошмарами. Он взглянул на карту, на этот безумный палимпсест реальности, на алеющий флажок на краю света.
Он понял, куда его посылают.
Туда, где шрамы на теле реальности кровоточат сильнее всего.
Алексей брел по главной «улице» лагеря – утоптанной в липкую, серую жижу грязи, вбитой между рядами безликих бараков-гробов, сложенных из спрессованных свитков и книжного камня. Внутри, на месте, где когда-то жило тепло, зияла ледяная пустота, выжженная последним ритуалом в фонетической штольне Логараҥ. Сквозь эту мерзлоту едва пробивались обрывки мыслей о новом «задании» надзирателя: найти и обезвредить очаг семантической инфекции. Он был щупом, который Имперская Академия втыкала в гниющую плоть реальности, чтобы посмотреть, что вытечет.
Его мрачные мысли прервал скрип – невыносимо громкий, сухой, словно скрежет костей по стеклу. Мимо, едва не задев костлявым локтем, проплыла высокая, сгорбленная фигура в плаще,сотканном из множества слоев пожелтевших, истлевающих пергаментных листов, прошитых сухожилиями и стянутых воедино, с глубоким капюшоном, нависающим словно погребальный свод. Один из Хранителей Молчания. Бродяг, добровольно принявших обет не-речи и странствующих между Фонетическими шахтами и семантическими руинами, словно призраки, гонимые ветром забвения. За ним, подпрыгивая на кочках, волочилась его знаменитая тележка, набитая самым бессмысленным хламом: обломками кирпичей со следами чужой штукатурки, потрёпанными пустыми переплётами от книг, из которых давно выцвели и выкрошились все слова.
Тележка выбивала хаотичный, аритмичный ритм, похожий на сбоящее сердце умирающего языка. Алексей машинально отшатнулся, но бродяга даже не повернул головы. Он просто брёл вперёд своим неизменным маршрутом в никуда, его остекленевший взгляд, видевший не карту, а территорию за гранью имперских слов, устремлённый поверх голов, бараков, поверх самой лингвистической реальности.
И в этот миг из-под груды тряпья на тележке выпал и с глухим, влажным стуком шлепнулся в грязь небольшой, неестественно правильный осколок книжного камня. Не булыжник – гранит, пропитанный чем-то тёмным и засохшим, отчего его поверхность отливала странным, тусклым блеском, словно чернильная лужа под тусклым солнцем.
Старый Молчун замер. Его напряжённый, всевидящий взгляд скользнул по Алексею – не по лицу, а сквозь него, прочитав пустоту внутри, как читают свиток, – затем упал на камень, и снова ушёл в туманную даль. Он не стал его поднимать. Не сделал ни единого жеста. Просто потянул свою скрипящую тележку вперёд и поплёкся дальше, оставив свою потерю лежать в грязи.
Инстинктивно, ещё не осознавая зачем, движимый не любопытством, а той самой чужеродностью, что в нём видел Кассиан, Алексей наклонился и подобрал камень.
Он был обжигающе холодным, тяжелее, чем казался, будто в него была вмурована вся тяжесть немого слова.
И в ту же секунду, будто в ответ на прикосновение живого, хоть и надломленного тепла, камень издал короткий, сдавленный звук. Не скрип, не стук. Именно стон. Тихий, полный нечеловеческой, древней боли и тоски, словно кто-то крошечный и невидимый, заточённый внутри навеки, сделал свой последний, отчаянный выдох прямо ему в ладонь.
Алексей дёрнулся, едва не выронив находку. По спине побежали ледяные мурашки – не страха, а узнавания лингвиста. Он знал силу звука, силу слова, вписанного в плоть мира. Но это было нечто иное. Это был не звук языка, а звук самой материи, звук боли, вмятой в камень, звук той самой «онтологической реверберации», о которой бубнил сумасшедший Γ-881. Звук шрама на реальности, семантическая рана.
Он смотрел вслед удаляющейся фигуре Молчуна, но тот уже растворялся в сгущающихся вечерних сумерках, словно призрак, возвращающийся в небытие. Ни намёка на объяснение, ни знака. Просто случайность. Просто хлам, выпавший из тележки сумасшедшего старика.
Словно во сне, Алексей судорожно сунул камень в карман своей робы, чувствуя, как тот жжёт бедро сквозь тонкую ткань, словно лингвистическое клеймо. Разум, вышколенный Академией, твердил, что это лишь камень. Что стресс, усталость и семантическое заражение рождают галлюцинации. Но всё его нутро, всё измождённое болью и предательством существо кричало, что это послание. Немой знак. Фонетическая ловушка.
С тщетной попыткой отогнать нарастающую, тягучую тревогу, он повернулся и побрёл к своему бараку. Мысли о задании вдруг показались ему до смешного простыми, приземлёнными, почти уютными на фоне этого немого вопля из кармана.
В промозглой темноте барака он рухнул на свою койку, скрип пружин отозвался эхом в тишине. Спина ныла, в висках стучало. И сквозь всю эту привычную усталость сквозил одинокий, неумолимый холод в кармане. Он провёл пальцами по шершавой, неестественно холодной поверхности. Тишина. Лишь смутное, настойчивое чувство семантической инородности, словно в кармане лежал не камень, а заноза, воткнутая в саму грамматику бытия.
Где-то там, в лагерной мгле, бродил старик с тележкой, разбрасывая по дороге обломки чужих стонов, обрывки тишины, что кричали громче любого имперского заклинания. И теперь один из этих обломков лежал у него, безмолвно вопия.
И лишь тогда, в полной темноте, глядя в заплесневелый потолок, Алексей позволил себе это осознать. Миссия уже началась. Не с приказа надзирателя, а с этого немого диалога с призраком, пославшим ему камень, полный древней, онтологической боли.
Эпизод пятый.
Бойня.
Для Конвоя Алексей был просто младшим лингвистом-наблюдателем, сосланным на Пограничье за какую-то академическую провинность – недоказанное семантическое инакомыслие, ошибку в фонетических расчётах. Никто не знал, что его «служба» – это приговор, замаскированный под командировку. Фонетическая казнь принимала множество форм.
Но знали бы они – что изменилось бы? Его спутники из Имперской Стражи были настолько похожи друг на друга, так идеально откалиброваны прагматическими заклинаниями, что напоминали не людей, а лексические конструкции. Живые, дышащие предложения из одного и того же бесконечно повторяющегося, абсолютно бессмысленного указа. Безличные местоимения в мундирах.
На Алексее тоже болтался имперский мундир, некогда бывший предметом его гордости. Он помнил, как сияли глаза его отца, архитектора Лингвистической Гегемонии. Помнил, как сам с замиранием сердца смотрелся в зеркало в день выпуска из Академии, на ещё чистую кожу, на которой не проступили ни шрамы, ни руны. Его мечты уносили его далеко – на край карты, в экспедиции, к разгадкам великих тайн.
Жестокая ирония судьбы даровала ему всё это. Теперь он на краю карты, в самой что ни на есть экспедиции. И приключения у него – хоть отбавляй.
Алексей грубо откинул тяжелый полог, сшитый из спрессованной запрещённой поэзии, и выглянул из клетки на колёсах, что звалась крытой повозкой.
Её тянули Саги.
Они были одним из немногих надёжных средств передвижения по континенту, чья реальность расползалась по швам. Помимо них, ещё существовали Архаические караваны пересказов – но их почти истребили в годы охоты на магов-сказителей. Были Письменные баржи, которые тоже тащили Саги по великим Семантическим Реклам. Кое-где ещё ходили Бессмысленные поезда, но после последней вспышки Чумы Смыслов их маршруты описывали не логические цепочки, а бредовые симуляции, и сесть на такой было равносильно самоубийству.
Сага сложно было назвать человеком. Их словарный запас редко превышал два десятка имперских корней, выжженных в сознании цензурой. Они не имели своей культуры, истории, права на голос. На континенте все к ним относились как к умным вьючным животным, биолингвистическому скоту, чья единственная функция – тянуть. Свою и чужую тяжесть.
Пока Алексей размышлял, погода – эта нестабильная производная от грамматических настроений региона – испортилась. Хлесткий ливень обрушился на дорогу. Полуголые Саги, покрытые грязью и старыми шрамами-татуировками, вязли в грязи, их босые ноги проваливались по щиколотку. Колеса повозки беспомощно буксовали в колее.
Начальник конвоя, краснолицый прапорщик, принялся материть Сагов. Он не просто кричал – он вонзал в их спины отточенные клинки ругательств. Он использовал не только стандартный Лингва-Империа, но и глоссолалию исключённых слов – ту самую, что была изъята из официального лексикона за неэффективность в управлении, но сохранена для низших нужд. Эти слова не причиняли физической боли телу. Они причиняли боль душе, коверкали самоощущение, взывали к древним, животным инстинктам стыда и покорности.
И после каждого такого выкрика, от которого у Алексея холодела спина, Саги, скуля от непосильного усилия, рвали упряжь с удвоенной, звериной силой. Заклинание работало. Эпистемическое насилие находило свою цель.
Воздух был густым и спёртым, пахло пылью и сладковатым запахом гниющей бумаги. Это был не обычный лес, а порождение какого-то безумного правил грамматики.
Деревья здесь были словно сделанные из спрессованных старых книг и свитков. Их кора была испещрена потускневшими символами и буквами, которые осыпались на землю. Ветви напоминали застывшие в воздухе фразы – одни извивались, цепляясь за стволы, другие замерли в вечном, незаконченном движении.



