
Полная версия:
Язык мертвых богов

Константин Ермин
Язык мертвых богов
АКТ I: ШРАМЫ НА РЕАЛЬНОСТИ
АКТ I: ШРАМЫ НА РЕАЛЬНОСТИ
Эпизод первый.
Последнее Эхо.
Эхо поймал собственное отражение в зеркале. На него смотрел мужчина лет двадцати пяти – типичный представитель Муйтинамари, с округлым румяным лицом, светло-рыжими волосами и спокойными светлыми глазами. Лицо, которое он видел, уже давно не имело ничего общего с тем, что он чувствовал. Годы выступлений отлили его в идеальную, непроницаемую маску. Он порой ловил себя на мысли, тайном страхе: однажды он посмотрит в зеркало и не увидит себя – лишь идеально подогнанную личину для сцены.
Он механически смахнул несуществующую пылинку с рукава. Костюм. Тёмно-зелёная ткань, прошитая светлой вертикальной полосой. Присмотревшись, можно было разглядеть, что полоса – не абстрактный узор, а бесконечно повторяющиеся строки из поэмы эпохи Второй Редактуры. Забытые слова, ставшие украшением. Текст давил тяжестью мёртвого языка, впитываясь в кожу прохладной тяжестью. Подмышки костюма были уже чуть влажными от предстартового адреналина, а привычное напряжение сковывало трапеции, будто на плечи положили невидимую свинцовую мантию.
Пиджак двубортный, строгий. Пуговицы – тёмные, глухие глаза. Из нагрудного кармана эффектным треугольником выпирал платок-паше – тот же текст, но отпечатанный в скупой, геометричной серости. Каждый раз, надевая эту униформу-палимпсест, Эхо чувствовал, как кожа под тканью покрывается мурашками. Слова липли к телу, навязывая чужой ритм, чужую память. Во рту пересохло, язык прилип к нёбу – знакомый, тошнотворный привкус страха, замаскированный под аромат полоскания для рта с мятой.
Он глубоко вздохнул, выравнивая дыхание под размеренный ямб предписанного этикета. Готов. Маска надета. Эхо вышел из гримёрки, бесшумно скользя по коридору и обходя других артистов. Одни уже отыграли свой набор и с пустыми глазами ждали расчёта, другие судорожно шептали заклинания-распевки, в последний раз настраивая голосовые связки – свой главный инструмент и свою вечную каторгу.
Эхо был одним из немногих «артистов», кому дозволялось выступить на церемонии награждения лучших выпускников Имперской Академии. Тем, кому предстояло влиться в ряды семиотической инквизиции, управляющих фонетическими шахтами и архитекторов прагматического контроля.
И он был единственным на этом празднике имперской гегемонии, кто не состоял у неё на службе. Всего лишь бродячий декламатор. Разрешение на декламацию поэмы на мёртвом языке было не жестом либерализации, а высшей, циничной формой лингвистического империализма. От языка не осталось ничего – ни сакрального смысла, ни подрывной семантики, лишь изысканная фонетическая оболочка, пригодная для эстетического потребления аристократии.
Его пригласили сюда как живой трофей. Актом эпистемического насилия, призванным ещё раз продемонстрировать абсолютную победу: культура, превращённая в безобидный спектакль. Знание, умерщвлённое и натянутое на подкладку имперского торжества как чучело.
Эхо отогнал крамольную мысль – будто шепот из ушедшей эпохи прорвался сквозь толщу лет. Это было сейчас опасно и ни к чему.
Он был живым саркофагом для мёртвого языка. Поэма, которую он нёс в себе, была для него лишь изощренным узором звуков, выученным на слух. Красивой, чуждой, лишённой смысла аритмией. Он торговал эхом утраты, и имперская публика платила ему именно за это – за сладковатую горечь ностальгии по тому, что они же и уничтожили.
Сначала это было выживанием. Бегством от тех, кто слышал в его речи колдовство или кощунство. Потом – ремеслом. Он научился извлекать выгоду из собственного культурного самоубийства, отточив декламацию до блеска безупречного, пустого алмаза.
Иногда, редко, его посещала жажда найти другого – того, кто откликнется на утраченный глиф, на забытый узор в его голосе. Но это было слабо. Сейчас же он ловил себя на ином чувстве – гордости. Горькой, ядовитой гордости палача, который виртуозно владеет топором. Они аплодировали уже не из жалости к убогому, а из-за безупречной эстетики зрелища. И он, предатель, считал это своей победой. Своей извращённой данью предкам, чью могилу он так красиво обустроил.
Эхо вышел на сцену. Льстивый свет софитов выбелил первые ряды зрителей, превратив аристократов и академиков в безликую массу из шитья на мундирах и блеска очков. Глубокий вдох. Тишина, полная ожидания. Горло сжал знакомый спазм, который он привычно протолкнул силой диафрагмы.
И он начал.
Звуки лились безупречно, отточенные годами мышечной памяти. Гортанные слоги, шипящие согласные, певучие гласные мёртвого языка. Он был пустым сосудом, и это было его спасением. Аплодисменты после первой же строфы – вежливые, одобрительные. Он ловил себя на той самой ядовитой гордости. Смотрите, как красиво я танцую на костях своих предков.
Именно в этот момент его взгляд, скользя по залу, зацепился за одного человека.
Тот сидел в первом ряду, чуть в стороне от высших чинов, но его поза излучала непринуждённую власть. Молодой человек в идеально сидящем мундире Академии, но без единого знака отличия. Его лицо было спокойным, почти скучающим. Но его глаза… Его глаза были прикованы к Эхо с леденящей, хищной концентрацией. Они не выражали восхищения или ностальгии. Они изучали. Словно Эхо был не артистом, а редким, сложным механизмом.
Эхо не сбился. Годы тренировки взяли своё. Но внутри что-то дрогнуло. Его голос, всегда бывший лишь идеальной оболочкой, вдруг коснулся чего-то внутри него. И это что-то отозвалось.
Это был не образ. Это было ощущение. Внезапный, яркий вкус олова и горьких трав на языке, будто он рассасывал старинную монету. Шершавость сыромятной кожи ремня, впивающаяся в ладонь. Резкий, звериный запах потного коня и холодного железа. Чужое, яростное воспоминание прорвалось сквозь толщу лет и тренировок, ударив по сознанию физически, как молот.
Его идеальная декламация дала трещину. Не в эмоции – в технике. Гортанный смычный звук в середине строфы, который он всегда выводил с безупречной чистотой, вдруг сорвался в хриплый, необработанный выдох. Следующее слово он произнёс с ударением не на корне, а на архаичном, давно отброшенном суффиксе, отчего оно прозвучало дико, по-звериному, режуще для уха знатока.
Тот самый мужчина во втором ряду заметно оживился, в его глазах мелькнул не просто интерес, а азарт охотника, нашедшего неожиданный, редкий трофей.
Эхо закончил. Зал взорвался аплодисментами, не заметив подмены. Он стоял, улыбаясь своей натренированной улыбкой, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Его язык горел, будто обожжённый тем самым привкусом олова. Его костюм внезапно показался ему саваном, а потная рубашка – погребальным саваном.
Он поклонился и заторопился со сцены, в свою гримерку, чтобы позже уйти прочь из академии, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Его язык – не мёртв. Он спал. И сейчас он проснулся – от пристального, безжалостного взгляда незнакомца. И этот пробудившийся язык только что сам подписал ему приговор.
Но побег был прерван. Тот самый мужчина уже поджидал его в гримерке, облокотившись на зеркало с небрежной элегантностью.
– Потрясающе, – произнёс он. Его голос был бархатным, мелодичным, но в нём слышался лёгкий, язвительный подтекст. – Просто потрясающе. Удивительная сохранность диалектных особенностей. Особенно тот сбой на гортанном смычном. И архаичное ударение на суффиксе в седьмой строке. Я думал, эта особенность уже полностью выветрилась из всех устных традиций. Вы ведь даже не осознаёте, что её произносите, верно? Это чистейшая, неподдельная архаика.
Эхо почувствовал, как кровь стынет в жилах. Этот человек не восхищался. Он препарировал. Он услышал не ошибку, а правду.
– Благодарю вас, – автоматически ответил Эхо, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
– Люциан, – представился незнакомец, ленивым жестом поправив манжет. – Позвольте выразить свой профессиональный интерес. Ваша манера – это живой архив. Невероятно ценный материал. Я бы с огромным удовольствием побеседовал с вами в более… неформальной обстановке. Для науки, разумеется.
В его словах не было угрозы. Была лишь холодная, неоспоримая уверенность в том, что его предложение – приказ. Он видел в Эхо не человека, а уникальный экспонат. И экспонаты принято изучать, каталогизировать и помещать в хранилища.
Гордость Эхо испарилась, сменилась первобытным ужасом. Его разоблачили. Его циничная игра в торговлю наследием обернулась против него. Его ценность из эстетической превратилась в академическую. Академия не убивает то, что представляет интерес. Она вскрывает это живьём.
Его язык, едва пробудившись, уже приговорил его.
____________________________________________________
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
ДЛЯ СЛУЖЕБНОГО ПОЛЬЗОВАНИЯ
ТОЛЬКО ДЛЯ АРХИВАРИУСОВ УРОВНЯ «ХРАНИТЕЛЬ НАРЕЧИЙ»
СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА IMP/SEC-07
От: Агент «Тень Согласного» (идентификатор голоса: Δ-747)
Кому: Архивариусу-цензору Сектора 7-Гамма (Имя изъято)
Дата: 14.III.3Р. – 147 (Четырнадцатый день Месяца Клинка, 147-й год Третьей Редактуры)
Тема: Зафиксированная онтологическая диверсия. Незаконное исполнение эпического палимпсеста «Каннибал Богов» на руинах Зиккурата №7. Категория угрозы: KOR'G'TH.
1. ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ЗАДЕРЖАНИЯ
В межвременной интервал, соответствующий ночному караулу, фонетический патруль (протокол «Ухо Стены») зафиксировал аномальную семиотическую активность в районе Руин Седьмого Зиккурата. Субъект, маркированный как «Бродячий Декламатор» (физические параметры: //данные изъяты//), осуществлял публичную декламацию текста, идентифицированного как архаичный палимпсест «Каннибал Богов». Акция сопровождалась неконтролируемой лингвистической визуализацией (процедура «Чернильная хирация»). Свидетели (3 единицы фонетических шахтёров низкого ранга) немедленно подвергнуты процедуре «Мгновенного забвения» на месте. Для анализа привлечён семиотический кристалл №44-«Молчание».
2. СТРУКТУРНЫЙ АНАЛИЗ ПАЛИМПСЕСТА
Палимпсест обладает дуалистической, онтологически расколотой структурой, что представляет высшую форму семиотической ереси.
Левая часть (синтаксис «Крови»): Визуальный ряд построен на архетипах до-имперского культа «Божественного Каннибализма». Боги-победители разрывают богов-жертв на составные части – синтаксические конструкции, фонетические обертоны и морфемы. Процесс изображён как яркий, хаотичный акт творения-через-уничтожение. Использованы запретные пиктограммы шумерского и доколумбового циклов. Смысловой центр – «Рождение Слова из Плоти Безмолвия».
Правая часть (синтаксис «Кости»): Визуальный ряд отражает реальность Империи, но как её блёклое, монохромное, лишённое смысла эхо. Узнаваемы объекты: Фонетические Шахты, Великий Зиккурат из спрессованных свитков, фигуры служителей. Однако они лишены онтологической наполненности, представлены как пустые оболочки, семантические каркасы. Смысловой центр – «Мир как побочный продукт, тень от пира богов».
Магический эффект: Создание зоны «семантического вакуума» вокруг декламатора. Наблюдалось временное обесценивание Лингва-Империа в радиусе 20 шагов – заклинания теряли силу, слова распадались на фонемы.
3. ВЫЯВЛЕННАЯ ЕРЕСЬ И ОНТОЛОГИЧЕСКИЙ РИСК
Акт квалифицируется не как критика, а как акт эпистемического терроризма. Палимпсест:
Прямой призыв к Мёртвым Богам: Использованы архаичные имена и структуры, обладающие «онтологической инерцией». Произнесение таковых – это не метафора, а попытка силами Империи вызвать лингвистический коллапс и пробудить спящие паттерны.
Отрицание легитимности Имперского бытия: Тезис о том, что реальность Империи – лишь «бледное эхо» (цитата: //зачёркнуто цензурой//) мира богов, является актом тотального онтологического нигилизма. Это подрывает фундаментальный принцип Лингва-Империа: «Слово предшествует Бытию».
Создание петли нелинейной причинности: Упоминание событий Эпохи Шрамов (Семиотическая Чума) в контексте Эпохи Клинка создаёт опасный хронотопный парадокс, способный спровоцировать вспышку энтропии смысла здесь и сейчас.
4. РЕКОМЕНДАЦИИ
4.1. Присвоить палимпсесту статус «Запретный Язык Уровня KOR'G'TH». Весь материал направить в Отдел Цензоров IMP/RED-44 для ритуального сожжения.
4.2. Субъекта («Бродячего Декламатора») подвергнуть процедуре «Великого Забвения» с конфискацией голосовых связок и ликвидацией тактильной памяти.
4.3. Место инцидента (Руины Зиккурата №7) запечатать карантинным знаком «Семантическая Чума». Назначить постоянный фонетический патруль.
4.4. Внести данные в реестр онтологических инцидентов (архив №221/XX). Отчёт о «Восстании Безъязыких» (IMP/IST-BEZ) помечить как связанный по семантическим течениям. //Доступ к архиву требует допуска IV уровня.//
Приложения: Семантический кристалл №44-«Молчание» с записью инцидента, материальный носитель – фрагмент кожи с нанесённым палимпсестом (изъят у субъекта).
____________________________________________________
Идеологическая пометка Архивариуса: «Данный инцидент – не просто ересь. Это симптом. Симптом того, что шрамы на теле нашей реальности кровоточат, а мёртвые боги смотрят на нас из прошлого, которое отказывается быть мёртвым. Усилить бдительность. Любое слово может стать дверью.»
//Зачёркнуто цензурой: Слово «эхо» теперь считается триггером семантической нестабильности. Заменить на «реверберацию» во всех официальных документах.//
Эпизод второй.
Фонетические шахты.
Алексей шептал имперские заклинания, и каждое слово прожигало его изнутри, как глоток расплавленного свинца. Он лежал на скрипущей деревянной койке, накрывшись грубым одеялом-пергаментом. Когда-то на нём могли быть записаны ритуалы или великие тексты, но теперь это был просто грязно-серый лоскут, выданный каторжнику. Под пальцами прощупывались шершавые бугорки стёртых букв – насмешка над его собственным положением лингвиста-заключённого.
Молодой человек с усталым, интеллигентным лицом, испещрённым тонкими шрамами – не последствиями ошибок, а их предвестниками и спутниками. Каждый шрам – это шов, которым Империя сшивала его сознание, зашивая туда чужие слова. На языке стоял вкус железа и пепла – неизменная плата за малейшее колдовство на Лингва-Империа.
На его левом запястье аккуратная имперская татуировка-слово «Воля» не светилась, а впивалась в плоть, как раскалённая проволока, выжигая послушание прямо в кость. На правой руке, будто в ответ на эту пытку, сквозь кожу проступали болезненные, кривые руны языка-матери – лиловые и опухшие, как свежие кровоподтёки. Они сочились тусклой сукровицей, стоило ему произнести хотя бы слог на языке угнетателей. Это была не просто боль. Это была плоть, восстающая против разума. Это была месть мёртвых, вписанная в его плоть.
В Академии, в стерильных кабинетах, под свист фонетических засовов, эту боль можно было заглушить концентрацией и гордостью за виртуозность, с которой он выполнял свою работу. Здесь же, на Фонетических шахтах, граничащих с лингвистическим хаосом Пограничья и метафизической заразой Руин Наречий, организм отзывался на каждое заклинание огненной судорогой. Три месяца изнурительного труда, скудной похлёбки из грамматических злаков и ночей в прокуренных бараках сломали все защитные механизмы. Тело кричало правду, которую разум годами учился игнорировать.
Шёл уже третий месяц, а может и четвёртый – Алексей потерял счёт времени в череде пересылок и лагерных «суток», длиною в двадцать часов. Для новичков здесь существовал не только официальный, но и природный информационный карантин: семантический смог Шахт и злобная, подозрительная настороженность местных шахтёров. Они смотрели на каторжников не с ненавистью, а с древней, животной злобой – как на прокажённых, несущих на себе лингвистическую чуму.
И потому Алексей, превозмогая тошноту и жгучую боль в руках, шептал базовые слова защиты. Не от чумы или мутантов – от себя самого. От страха, что однажды его собственное тело, измученное и преданное, окончательно взбунтуется и произнесёт то самое, запретное слово, которое разорвёт его на части. Он шептал, и кровь с сукровицей медленно растекались по его пальцам, впитываясь в шершавую ткань старого пергамента.
Сознание вернулось к Алексею не вспышкой, а медленным, тягучим гулом. Он не открывал глаза, а скорее разлепил веки, склеенные потом и пылью. Первым всегда приходил звук. Глубокий, низкочастотный гул, исходящий из самых стен штрека, вибрация, которая проходила через дерево нар, впитывалась в кости и отдавалась в зубах ноющей болью. Это был ровный, монотонный стон самой шахты – гигантского лингвистического органа, выкачивающего магию из тел тех, кто в ней заточен.
Потом приходил запах. Едкая смесь пота, окисляющейся крови и острой, минеральной пыли, которую здесь называли «костной мукой». Говорили, это был прах перемолотых костей мёртвых богов, но Алексей подозревал, что это всего лишь измельчённый сланец с отпечатками древних ископаемых. Империя любила мифологизировать свои инструменты пыток. Воздух был спёртым, тяжёлым, им невозможно было надышаться.
Он лежал на своём месте в бараке – многоярусные нары, больше похожие на стеллажи для товара. Он был товаром. Живым рудником. Сверху на него свисала чья-то рука, на запястье – такая же имперская татуировка, но старая, потускневшая, почти слившаяся с кожей. Человек-слово, стёршееся от долгого употребления.
Алексей медленно сел. Голова закружилась, в висках застучало. Остаточная боль. Вчера был сеанс добычи. Ему, как новичку с академическим образованием, доверили не просто физический труд, а произнесение серии стабилизирующих заклинаний в главной штольне. Ритуал «Укрепления Смыслового Свода». Каждое слово отзывалось не эхом, а внутренним разрывом. Он чувствовал, как его воспоминания истончаются, стираются, как папирус, чтобы дать силу имперским чарам. После этого всегда наступала странная пустота – будто кто-то выскоблил из черепа всё лишнее, оставив лишь голые, необходимые для работы алгоритмы.
Он посмотрел на свои руки. На левой – татуировка «Воля» пылала тусклым, болезненным румянцем. На правой – руны языка-матери, черно-лиловые и отёкшие, сочились сукровицей, запекаясь в грязи. Он привык к этому. Это было фоном его существования, как гул шахты.
Барак просыпался с тихим стоном. Никто не говорил громко. Здесь царил своеобразный этикет молчания – лишнее слово могло стоить драгоценной энергии, вызвать приступ боли или привлечь внимание надсмотрщиков. Люди двигались медленно, автоматически, сохраняя силы для смены. Их движения были лишены индивидуальности, будто они были частями одного большого, скрипящего механизма.
Завтрак представлял собой похлёбку «из молчания» – мутную жидкость серо-коричневого цвета с плавающими в ней тёмными хлопьями. Ходили слухи, что её варили на воде, в которой полоскали окровавленные бинты и стирали пропитавшиеся потом портянки. Питательной ценности – ноль, но она притупляла голод и слегка заглушала постоянный привкус пепла во рту. Алексей ел механически, чувствуя, как кислая жидкость разъедает голодный желудок.
Потом – построение. Они выстроились в ряд, безгласные, потухшие. Надсмотрщик, человек с лицом, покрытым шрамами не от лингвистических ошибок, а от драк, прошёлся вдоль шеренги. Его глаза, маленькие и блестящие, как угольки, выискивали тех, кто недостаточно здоров для смены. Больных не лечили. Их отправляли в «Санитарный блок» – место, откуда не возвращались. Отбор был безжалостным: Империи нужны были фунциональные активы, а не люди.
– Заключённый 747-Алексей, – надсмотрщик остановился перед ним. – Сегодня на участок Логараҥ. С инспекцией из Академии. Не опозорься.
Ледяная игла страха вошла Алексею в живот. Инспекция из Академии. Его alma mater. Те, кто знал его отца. Те, кто знал его самого. Увидеть кого-то из них здесь, в этой яме… Это было хуже любой физической пытки.
Путь в штольню Логараҥ был долгим. Он шёл по бесконечным, слабо освещённым туннелям. Стены были не из камня, а из спрессованных свитков и глиняных табличек, испещрённых забытыми текстами. Иногда из щелей между ними сочился тусклый, фосфоресцирующий свет – признак активной, но нестабильной магии. Воздух становился гуще, на язык ложился металлический привкус, знакомый по вчерашнему ритуалу.
Участок Логараҥ был одним из самых опасных. Здесь добывали «сырое звучание» – первозданные, необработанные фонемы, выдолбленные из самых глубоких пластов лингвистической породы. Работа здесь требовала не силы, а невероятной концентрации. Заключённые, прикованные к скале, шептали в специальные рупоры, их голоса сливались в монотонный, оглушительный гул. Энергия их речи поглощалась огромными кристаллическими структурами, которые потом отправляли на переработку.
Но цена была ужасна. Алексей видел их лица. Пустые, безвозвратно стёртые. Эти люди были живыми конденсаторами, отдавшими всю свою память, всю личность, всю «семантическую плотность» на алтарь имперской магии. Они были пустыми оболочками, из которых ещё какое-то время можно было выжимать звук. Шёпот живых мертвецов.
Их было человек двадцать. И среди них, в идеально чистом мундире Академии, с планшетом для записей в руках, стоял он. Люциан.
Его взгляд скользнул по Алексею без всякого узнавания, холодный и аналитический, как у учёного, рассматривающего новый вид насекомого. Он что-то помечал на планшете, затем указал на одного из «шептунов».
– Этот экземпляр показывает аномально высокую фонетическую чистоту, но катастрофическую семантическую энтропию, – произнёс он, обращаясь к надзирателю. Его бархатный голос резал слух после долгого молчания. – Процесс ускорить. Добить остатки памяти и перевести на участок «Резонанс». Он там принесёт больше пользы.
Надзиратель кивнул. «Экземпляр» продолжал беззвучно шевелить губами, изливая в рупор последние крупицы своего «я».
Люциан повернулся к Алексею. В его глазах не было ни злобы, ни удовольствия. Лишь любопытство.
– А вот и наш живой архив, – сказал он без улыбки. – Как ваши исследования, заключённый? Удаётся ли совмещать теоретические знания с практикой?
Алексей молчал. Каждое слово этого человека било по нему больнее, чем любое заклинание. Он чувствовал, как руны на правой руке начинают пульсировать, горячей волной крови и стыда.
– Я ознакомился с вашим делом, – продолжил Люциан, делая ещё одну пометку. – «Семантическая ересь». Попытка реконструкции запрещённого языка. Любопытно. Очень любопытно. Здесь, в таких… спартанских условиях, многие теоретические догмы обретают неожиданную практическую ценность. Не находите?
Он не ждал ответа. Его взгляд упал на правую руку Алексея, на проступающие, кровоточащие руны. В глазах Люциана мелькнул тот самый азарт охотника, что и в театре.
– Интересная реакция, – заметил он почти про себя. – Телесное сопротивление имперскому дискурсу. Фасцинирующе. Я буду за вами наблюдать, заключённый 747-Алексей. Ваш прогресс представляет определённый… академический интерес.
Он кивнул надзирателю и удалился, его шаги бесшумно растворились в гуле шахты.
Алексей стоял, вжавшись в стену, пытаясь перевести дыхание. Унижение было огненным потоком, заливающим его изнутри. Он был для них всего лишь «экземпляром», «Живым архивом», «Академическим интересом».
Его подтолкнули к соседнему рупору. Староста участка, человек с потухшим взглядом, прошептал ему на ухо хриплое, отработанное заклинание – «Мантра Подавления». Оно должно было помочь сконцентрироваться и заглушить боль.
Алексей прижал губы к холодному металлу рупора. Он сделал вдох, чувствуя, как знакомый ужас сковывает горло. И начал шептать.
Первое же слово ударило по сознанию, как молот. Вкус железа и пепла заполнил рот. Имперская татуировка на левой руке вспыхнула ослепительной, жгучей болью. В ответ руны на правой вздулись и разорвались, и тёплая кровь потекла по его пальцам.
Он видел перед собой пустое лицо «шептуна», которого только что увезли на «добивание». Он слышал бархатный голос Люциана. Он чувствовал, как его собственная память – воспоминание о матери, улыбка, запах её волос – истончается, отслаивается и утекает в ненасытный рупор.
Он шептал. Час за часом. Заклинание за заклинанием. Каждое слово было предательством. Каждое слово было самоубийством. Каждое слово было фонетической казнью.



